Я скажу, например,
что Хомский в своей книге о картезианской грамматике переоткрыл
некоторую фигуру знания, которая имела место от Кордемуа до
Гумбольдта; хотя, по правде говоря, она может быть
восстановлена в своей конституции лишь исходя из порождающей
грамматики, поскольку именно эта последняя и держит закон ее
построения; фактически речь тут идет о ретроспективном
переписывании имевшего место в истории взгляда. Под
"реактуализацией" я буду понимать нечто совсем другое:
включение дискурса в такую область обобщения, приложения или
трансформации, которая для него является новой. Такого рода
феноменами богата история математики. Я отсылаю здесь к
исследованию, которое Мишель Серр посвятил математическим
анамнезам. А что же следует понимать под "возвращением к..."?
Я полагаю, что таким образом можно обозначить движение, которое
обладает особыми чертами и характерно как раз для установителей
дискурсивности. Чтобы было возвращение, нужно, на самом деле,
чтобы сначала было забвение, и забвение - не случайное, не
покров непонимания, но - сущностное и конститутивное забвение.
Акт установления, действительно, по самой своей сущности таков,
что он не может не быть забытым. То, что его обнаруживает, то,
что из него проистекает,- это одновременно и то, что
устанавливает разрыв, и то, что его маскирует и скрывает.
Нужно, чтобы это неслучайное забвение было облечено в точные
операции, которым можно было бы найти место, проанализировать
их и самим возвращением свести к этому устанавливающему акту.
Замок забвения не добавляется извне, он часть самой
дискурсивности - той, о которой мы сейчас ведем речь,- именно
она дает свой закон забвению; так, забытое установление
дискурсивности оказывается основанием существования и самого
замка и ключа, который позволяет его открыть, причем - таким
образом, что и забвение, и препятствие возвращению могут быть
устранены лишь самим этим возвращением. Кроме того, это
возвращение обращается к тому, что присутствует в тексте, или,
точнее говоря, тут происходит возвращение к самому тексту - к
тексту в буквальном смысле, но в то же время, однако, и к тому,
что в тексте маркировано пустотами, отсутствием, пробелом.
Происходит возвращение к некой пустоте, о которой забвение
умолчало или которую оно замаскировало, которую оно покрыло
ложной и дурной полнотой, и возвращение должно заново
обнаружить и этот пробел, и эту нехватку; отсюда и вечная игра,
которая характеризует зти возвращения к установлению
дискурсивности,- игра, состоящая в том, чтобы, с одной
стороны, сказать: все это там уже было - достаточно было это
прочесть, все там уже есть, и нужно крепко закрыть глаза и
плотно заткнуть уши, чтобы этого не увидеть и не услышать; и,
наоборот: да нет же - ничего зтого вовсе нет ни в этом вот, ни
в том слове - ни одно из видимых и читаемых слов не говорит
того, что сейчас обсуждется,- речь идет, скорее, о том, что
сказано поверх слов, в их разрядке, в промежутках, которые их
разделяют. Отсюда, естественно, следует, что это возвращение,
которое составляет часть самого дискурса, беспрестанно его
видоизменяет, что возвращение к тексту не есть историческое
дополнение, которое якобы добавляется к самой дискурсивности и
ее якобы дублирует неким украшением, в конечном счете
несущественным; возвращение есть действенная и необходимая
работа по преобразованию самой дискурсивности. Пересмотр текста
Галилея вполне может изменить наше знание об истории
механики,- саму же механику это изменить не может никогда.
Напротив, пересмотр текстов Фрейда изменяет самый психоанализ,
а текстов Маркса -самый марксизм. Ну, и чтобы охарактеризовать
эти возвращения, нужно добавить еще одну последнюю
характеристику: они происходят в направлении к своего рода
загадочной стыковке произведения и автора. И в самом деле,
именно постольку, поскольку он является текстом автора - и
именно этого вот автора,- текст и обладает ценностью
установления, и именно в силу этого - поскольку он является
текстом этого автора - к нему и нужно возвращаться. Нет ни
малейшей надежды на то, что обнаружение неизвестного текста
Ньютона или Кантора изменило бы классическую космологию или
теорию множеств, как они сложились в истории (самое большее, на
что способна эта эксгумация,- это изменить историческое
знание, которое мы имеем об их генезисе). Напротив, появление
такого текста, как Эскиз Фрейда,- и в той мере, в какой это
есть текст Фрейда,- всегда содержит риск изменить не
историческое знание о психоанализе, но его теоретическое поле,
пусть даже это будет только перемещением акцентов в нем или
изменением его центра тяжести. Благодаря таким возвращениям,
составляющим часть самой ткани дискурсивных полей, о которых я
говорю, они предполагают в том, что касается их автора -
"фундаментального"и опосредованного,- отношение, отличное от
того, что какойлибо текст поддерживает со своим
непосредственным автором.
То, что я сейчас наметил по поводу зтих "установлений
дискурсивности", разумеется, весьма схематично. В частности -
и те различия, которые я попытался провести между подобным
установлением и основанием науки. Не всегда, быть может, легко
решить, с чем имеешь дело: с одним или с другим,- и ничто не
доказывает, что это две разные процедуры, исключающие друг
друга. Я попытался провести это различение только с одной
целью: показать, что функция-автор, функция уже непростая,
когда пробуешь ее засечь на уровне книги или серии текстов за
одной подписью, требует новых дополнительных определений, когда
пробуешь проанализировать ее внутри более широких единств -
внутри групп произведений или внутри дисциплин в целом.
Я очень сожалею, что не смог предложить для обсуждения
ничего позитивного, чего-то большего, нежели только направления
возможной работы, пути анализа. Но я чувствую свой долг сказать
в заключение хотя бы несколько слов о причинах, по которым я
придаю всему этому определенное значение.
Подобного рода анализ, будь он развернут, мог бы, пожалуй,
стать введением к некоторой типологии дискурсов. Мне и в самом
деле кажется, по крайней мере при первом подходе, что подобная
типология не могла бы быть создана исходя лишь из
грамматических характеристик дискурсов, их формальных структур
или даже их объектов; существуют, несомненно, собственно
дискурсивные свойства или отношения (не сводимые к правилам
грамматики и логики, равно как и к законам объекта) и именно к
ним нужно обращаться, чтобы различать основные категории
дискурсов. Отношение к автору (или отсутствие такого
отношения), равно как и различные формы этого отношения, и
конституируют, причем вполне очевидным образом, одно из этих
свойств дискурса.
С другой стороны, я считаю, что в этом можно было бы
усмотреть также и введение в исторический анализ дискурсов.
Возможно, настало время изучать дискурсы уже не только в том,
что касается их экспрессивной ценности или их формальных
трансформаций, но и с точки зрения модальностей их
существования: способы обращения дискурсов или придания им
ценности, способы их атрибуции и их присвоения - варьируют от
культуры к культуре и видоизменяются внутри каждой; способ,
которым они сочленяются с социальными отношениями, более
прямым, как мне кажется, образом расшифровывается в действии
функции-автор и в ее модификациях, нежели в темах или понятиях,
которые они пускают в ход.
Точно так же, разве нельзя было бы, исходя из такого рода
анализов, пересмотреть привилегии субьекта? Я хорошо знаю, что,
предпринимая внутренний и архитектонический анализ произведения
безразлично, идет ли речь о литературном тексте, о философской
системе или о научном труде), вынося за скобки биографические
или психологические отнесения, уже поставили под вопрос
абсолютный характер и основополагающую роль субъекта. Но, быть
может, следовало бы вернуться к этому подвешиванию,- вовсе не
для того, чтобы восстановить тему изначального субъекта, но для
того, чтобы ухватить точки прикрепления, способы
функционирования и всевозможные зависимости субъекта. Речь
идет о том, чтобы обернуть традиционную проблему. Не задавать
больше вопроса о том, как свобода субъекта может внедряться в
толщу вещей и придавать ей смысл, как она, эта свобода, может
одушевлять изнутри правила языка и проявлять, таким образом, те
намерения, которые ей присущи. Но, скорее, спрашивать: как, в
соответствии с какими условиями и в каких формах нечто такое,
как субъект, может появляться в порядке дискурсов? Какое место
он, этот субъект, может занимать в каждом типе дискурса, какие
функции, и подчиняясь каким правилам, может он отправлять?
Короче говоря, речь идет о том, чтобы отнять у субъекта (или у
его заместителя) роль некоего изначального основания и
проанализировать его как переменную и сложную функцию дискурса.
Автор, или то, что я попытался описать как функцию-автор,
является, конечно, только одной из возможных спецификаций
функции-субъект. Спецификацией - возможной или необходимой?
Если взглянуть на модификации, имевшие место в истории, то не
кажется необходимым,- вовсе нет, - чтобы функцияавтор
оставалась постоянной как по своей форме, сложности, так и даже
- в самом своем существовании. Можно вообразить ткую культуру,
где дискурсы и обращались и принимались бы без того, чтобы
когда-либо вообще появилась функция-автор. Все дискурсы, каков
бы ни был их статус, их форма, их ценность, и как бы с ними ни
имели дело, развертывались бы там в анонимносги шепота. Более
не слышны уже были бы вопросы, пережевывавшиеся в течение столь
долгого времени: кто говорил на самом деле? действительно ли -
он и никто другой? с какой мерой аутентичности или
самобытности? и что он выразил - от себя самого наиболее
глубокого - в своем дискурсе? Но слышны были бы другие:
каковы способы существования этого дискурса? откуда он был
произнесен? каким образом он может обращаться? кто может его
себе присваивать? каковы места, которые там подготовлены для
возможных субъектов? кто может выполнить эти различные функции
субъекта? И за всеми этими вопросами был бы слышен лишь шум
безразличия: "какая разница - кто говорит"*.
Жан Валь. Я благодарю Мишеля Фуко за все, что он нам
сказал и что побуждает к дискуссии. Я позволю себе теперь
спросить: кто хочет взять слово?
x x x
Люсьен Гольдманн. Среди выдающихся теоретиков школы,
которая занимает важное место в современной мысли и
характеризуется отрицанием человека вообще, а исходя из этого
- субъекта во всех его аспектах, точно так же, как и автора,
Мишель Фуко, который хотя и не сформулировал в явном виде
последнее отрицание, но внушал его всем ходом своего доклада,
закончив его перспективой упразднения автора, является,
несомненно, одной из наиболее интересных и наименее уязвимых
для спора и критики фигур. Поскольку Мишель Фуко сочетает с
философской позицией, фундаментальным образом анти-научной,
замечательную работу историка.[...] Мишель Фуко не является
автором и, уж конечно, установителем всего того, что он нам
только что сказал. Поскольку отрицание субъекта является
сегодня центральной идеей целой группы мыслителей, или,
точнее,- целого философского течения. И даже если внутри
этого философского течения Фуко и занимает особенно
оригинальное и яркое место, его, тем не менее, следует
интегрировать в то, что можно было бы назвать французской
школой негенетического структурализма, включающего, в
частности, имена Леви-Стросса, Ролана Барта, Альтюссера,
Деррида. [...]
Я хотел бы закончить свое выступление упоминанием
знаменитой фразы, написанной в мае* каким-то студентом на
черной доске в одной из аудиторий Сорбонны, фразы, которая, мне
кажется, выражает сущность одновременно как философской, так и
научной критики негенетического структурализма: "структуры не
выходят на улицы!",- что означает: историю никогда не делают
структуры,- историю делают люди, пусть действия этих последних
и носят всегда структурированный и значащий характер.
Мишель Фуко. Попытаюсь ответить.
Первое: что касается меня, то я никогда не употреблял
слова "структура". Поищите его в Словах и вещах - вы его там
не найдете. Так вот, я хотел бы, чтобы меня избавили от всех
вольностей, связанных со структурализмом, или чтобы давали себе
труд их обосновывать**. Кроме того, я не сказал, что автора не
существует; я не говорил этого, и я очень удивлен, что
сказанное мной могло дать повод для подобного недоразумения.
Давайте еще раз вернемся ко всему этому.
Я говорил об определенной тематике, которую можно выявить
как в произведениях, так и в критике, и которая состоит, если
хотите, в том, что автор должен стереться или быть стерт в
пользу форм, свойственных дискурсам. Коль скоро с этим решено,
то вопрос, который я себе задал, был следующий: что это
утверждение об исчезновении писателя или автора позволяет
обнаружить? Оно позволяет обнаружить действие функции-автор. И
то, что я попытался проанализировать,- это именно тот способ,
которым отправлялась функция-автор в том, что можно назвать
европейской культурой, начиная с XVII века. Конечно, я сделал
это очень грубо и таким способом, который - я готов признать
это - является слишком абстрактным, поскольку речь шла об
установлении этого по крупному счету. Определить, каким
образом осуществляется эта функция, при каких условиях, в каком
поле и так далее,- это, согласитесь, не то же самое, что
сказать, что автора не существует. То же самое касается и
отрицания человека, о котором говорил господин Гольдманн:
смерть человека - это тема, которая позволяет прояснить тот
способ, которым понятие человека функционировало в знании. И
если бы не ограничивались чтением - бесспорно, нелегким -
лишь самых первых или самых последних страниц того, что я пишу,
то заметили бы, что зто мое утверждение препровождает к анализу
функционирования. Речь идет не о том, чтобы утверждать, что
человек умер, но о том, чтобы отправляясь от темы - которая
вовсе не мне принадлежит и которая с конца XIX века
беспрестанно воспроизводится,- что человек умер (или что он
скоро исчезнет, или что ему на смену придет сверхчеловек),-
чтобы, отправляясь от этого, понять, каким образом, согласно
каким правилам сформировалось и функционировало понятие
человека. И то же самое я сделал по отношению к понятию
автора. Сдержим же слезы.
Еще одно замечание. Было сказано, что я принял точку
зрения не-научности. Конечно, я не настаиваю, что проделал
здесь научную работу, но хотел бы я знать из какой инстанции
исходит этот упрек мне. Морис де Гандильяк. Слушая Вас, я
спрашивал себя, по какому, собственно, критерию Вы отличаете
"установителей дискурсивности" не только от "пророков" в
собственно религиозном смысле, но также и от инициаторов
"научности", к которым, конечно же, неуместно относить Маркса и
Фрейда. Ну а если допустить некую оригинальную категорию,
лежащую в некотором роде по ту сторону научности и пророчества,
но от них зависимую, то я не могу не удивиться, не находя тут
ни Платона, ни, в особенности, Ницше, которого, если мне не
изменяет память, Вы нам представили в свое время в Руайомоне
как оказавшего на наше время влияние того же типа, что и Маркс
и Фрейд.
Фуко. Отвечу Вам, но только в качестве рабочей гипотезы,
поскольку говорю еще раз: то, что я набросал сейчас, было, к
сожалению, не более, чем планом работы, разметкой
стройплощадки,- я отвечу Вам, что трансдискурсивная ситуация,
в которой оказались такие авторы, как Платон и Аристотель,
начиная с той поры, когда они писали, и вплоть до Возрождения,
должна еще стать предметом анализа: способы, какими их
цитировали или к ним отсылали, какими их интерпретировали или
восстанавливали подлинность их текстов и так далее,- все это,
несомненно, подчиняется некоторой системе функционирования.
1 2 3 4 5
что Хомский в своей книге о картезианской грамматике переоткрыл
некоторую фигуру знания, которая имела место от Кордемуа до
Гумбольдта; хотя, по правде говоря, она может быть
восстановлена в своей конституции лишь исходя из порождающей
грамматики, поскольку именно эта последняя и держит закон ее
построения; фактически речь тут идет о ретроспективном
переписывании имевшего место в истории взгляда. Под
"реактуализацией" я буду понимать нечто совсем другое:
включение дискурса в такую область обобщения, приложения или
трансформации, которая для него является новой. Такого рода
феноменами богата история математики. Я отсылаю здесь к
исследованию, которое Мишель Серр посвятил математическим
анамнезам. А что же следует понимать под "возвращением к..."?
Я полагаю, что таким образом можно обозначить движение, которое
обладает особыми чертами и характерно как раз для установителей
дискурсивности. Чтобы было возвращение, нужно, на самом деле,
чтобы сначала было забвение, и забвение - не случайное, не
покров непонимания, но - сущностное и конститутивное забвение.
Акт установления, действительно, по самой своей сущности таков,
что он не может не быть забытым. То, что его обнаруживает, то,
что из него проистекает,- это одновременно и то, что
устанавливает разрыв, и то, что его маскирует и скрывает.
Нужно, чтобы это неслучайное забвение было облечено в точные
операции, которым можно было бы найти место, проанализировать
их и самим возвращением свести к этому устанавливающему акту.
Замок забвения не добавляется извне, он часть самой
дискурсивности - той, о которой мы сейчас ведем речь,- именно
она дает свой закон забвению; так, забытое установление
дискурсивности оказывается основанием существования и самого
замка и ключа, который позволяет его открыть, причем - таким
образом, что и забвение, и препятствие возвращению могут быть
устранены лишь самим этим возвращением. Кроме того, это
возвращение обращается к тому, что присутствует в тексте, или,
точнее говоря, тут происходит возвращение к самому тексту - к
тексту в буквальном смысле, но в то же время, однако, и к тому,
что в тексте маркировано пустотами, отсутствием, пробелом.
Происходит возвращение к некой пустоте, о которой забвение
умолчало или которую оно замаскировало, которую оно покрыло
ложной и дурной полнотой, и возвращение должно заново
обнаружить и этот пробел, и эту нехватку; отсюда и вечная игра,
которая характеризует зти возвращения к установлению
дискурсивности,- игра, состоящая в том, чтобы, с одной
стороны, сказать: все это там уже было - достаточно было это
прочесть, все там уже есть, и нужно крепко закрыть глаза и
плотно заткнуть уши, чтобы этого не увидеть и не услышать; и,
наоборот: да нет же - ничего зтого вовсе нет ни в этом вот, ни
в том слове - ни одно из видимых и читаемых слов не говорит
того, что сейчас обсуждется,- речь идет, скорее, о том, что
сказано поверх слов, в их разрядке, в промежутках, которые их
разделяют. Отсюда, естественно, следует, что это возвращение,
которое составляет часть самого дискурса, беспрестанно его
видоизменяет, что возвращение к тексту не есть историческое
дополнение, которое якобы добавляется к самой дискурсивности и
ее якобы дублирует неким украшением, в конечном счете
несущественным; возвращение есть действенная и необходимая
работа по преобразованию самой дискурсивности. Пересмотр текста
Галилея вполне может изменить наше знание об истории
механики,- саму же механику это изменить не может никогда.
Напротив, пересмотр текстов Фрейда изменяет самый психоанализ,
а текстов Маркса -самый марксизм. Ну, и чтобы охарактеризовать
эти возвращения, нужно добавить еще одну последнюю
характеристику: они происходят в направлении к своего рода
загадочной стыковке произведения и автора. И в самом деле,
именно постольку, поскольку он является текстом автора - и
именно этого вот автора,- текст и обладает ценностью
установления, и именно в силу этого - поскольку он является
текстом этого автора - к нему и нужно возвращаться. Нет ни
малейшей надежды на то, что обнаружение неизвестного текста
Ньютона или Кантора изменило бы классическую космологию или
теорию множеств, как они сложились в истории (самое большее, на
что способна эта эксгумация,- это изменить историческое
знание, которое мы имеем об их генезисе). Напротив, появление
такого текста, как Эскиз Фрейда,- и в той мере, в какой это
есть текст Фрейда,- всегда содержит риск изменить не
историческое знание о психоанализе, но его теоретическое поле,
пусть даже это будет только перемещением акцентов в нем или
изменением его центра тяжести. Благодаря таким возвращениям,
составляющим часть самой ткани дискурсивных полей, о которых я
говорю, они предполагают в том, что касается их автора -
"фундаментального"и опосредованного,- отношение, отличное от
того, что какойлибо текст поддерживает со своим
непосредственным автором.
То, что я сейчас наметил по поводу зтих "установлений
дискурсивности", разумеется, весьма схематично. В частности -
и те различия, которые я попытался провести между подобным
установлением и основанием науки. Не всегда, быть может, легко
решить, с чем имеешь дело: с одним или с другим,- и ничто не
доказывает, что это две разные процедуры, исключающие друг
друга. Я попытался провести это различение только с одной
целью: показать, что функция-автор, функция уже непростая,
когда пробуешь ее засечь на уровне книги или серии текстов за
одной подписью, требует новых дополнительных определений, когда
пробуешь проанализировать ее внутри более широких единств -
внутри групп произведений или внутри дисциплин в целом.
Я очень сожалею, что не смог предложить для обсуждения
ничего позитивного, чего-то большего, нежели только направления
возможной работы, пути анализа. Но я чувствую свой долг сказать
в заключение хотя бы несколько слов о причинах, по которым я
придаю всему этому определенное значение.
Подобного рода анализ, будь он развернут, мог бы, пожалуй,
стать введением к некоторой типологии дискурсов. Мне и в самом
деле кажется, по крайней мере при первом подходе, что подобная
типология не могла бы быть создана исходя лишь из
грамматических характеристик дискурсов, их формальных структур
или даже их объектов; существуют, несомненно, собственно
дискурсивные свойства или отношения (не сводимые к правилам
грамматики и логики, равно как и к законам объекта) и именно к
ним нужно обращаться, чтобы различать основные категории
дискурсов. Отношение к автору (или отсутствие такого
отношения), равно как и различные формы этого отношения, и
конституируют, причем вполне очевидным образом, одно из этих
свойств дискурса.
С другой стороны, я считаю, что в этом можно было бы
усмотреть также и введение в исторический анализ дискурсов.
Возможно, настало время изучать дискурсы уже не только в том,
что касается их экспрессивной ценности или их формальных
трансформаций, но и с точки зрения модальностей их
существования: способы обращения дискурсов или придания им
ценности, способы их атрибуции и их присвоения - варьируют от
культуры к культуре и видоизменяются внутри каждой; способ,
которым они сочленяются с социальными отношениями, более
прямым, как мне кажется, образом расшифровывается в действии
функции-автор и в ее модификациях, нежели в темах или понятиях,
которые они пускают в ход.
Точно так же, разве нельзя было бы, исходя из такого рода
анализов, пересмотреть привилегии субьекта? Я хорошо знаю, что,
предпринимая внутренний и архитектонический анализ произведения
безразлично, идет ли речь о литературном тексте, о философской
системе или о научном труде), вынося за скобки биографические
или психологические отнесения, уже поставили под вопрос
абсолютный характер и основополагающую роль субъекта. Но, быть
может, следовало бы вернуться к этому подвешиванию,- вовсе не
для того, чтобы восстановить тему изначального субъекта, но для
того, чтобы ухватить точки прикрепления, способы
функционирования и всевозможные зависимости субъекта. Речь
идет о том, чтобы обернуть традиционную проблему. Не задавать
больше вопроса о том, как свобода субъекта может внедряться в
толщу вещей и придавать ей смысл, как она, эта свобода, может
одушевлять изнутри правила языка и проявлять, таким образом, те
намерения, которые ей присущи. Но, скорее, спрашивать: как, в
соответствии с какими условиями и в каких формах нечто такое,
как субъект, может появляться в порядке дискурсов? Какое место
он, этот субъект, может занимать в каждом типе дискурса, какие
функции, и подчиняясь каким правилам, может он отправлять?
Короче говоря, речь идет о том, чтобы отнять у субъекта (или у
его заместителя) роль некоего изначального основания и
проанализировать его как переменную и сложную функцию дискурса.
Автор, или то, что я попытался описать как функцию-автор,
является, конечно, только одной из возможных спецификаций
функции-субъект. Спецификацией - возможной или необходимой?
Если взглянуть на модификации, имевшие место в истории, то не
кажется необходимым,- вовсе нет, - чтобы функцияавтор
оставалась постоянной как по своей форме, сложности, так и даже
- в самом своем существовании. Можно вообразить ткую культуру,
где дискурсы и обращались и принимались бы без того, чтобы
когда-либо вообще появилась функция-автор. Все дискурсы, каков
бы ни был их статус, их форма, их ценность, и как бы с ними ни
имели дело, развертывались бы там в анонимносги шепота. Более
не слышны уже были бы вопросы, пережевывавшиеся в течение столь
долгого времени: кто говорил на самом деле? действительно ли -
он и никто другой? с какой мерой аутентичности или
самобытности? и что он выразил - от себя самого наиболее
глубокого - в своем дискурсе? Но слышны были бы другие:
каковы способы существования этого дискурса? откуда он был
произнесен? каким образом он может обращаться? кто может его
себе присваивать? каковы места, которые там подготовлены для
возможных субъектов? кто может выполнить эти различные функции
субъекта? И за всеми этими вопросами был бы слышен лишь шум
безразличия: "какая разница - кто говорит"*.
Жан Валь. Я благодарю Мишеля Фуко за все, что он нам
сказал и что побуждает к дискуссии. Я позволю себе теперь
спросить: кто хочет взять слово?
x x x
Люсьен Гольдманн. Среди выдающихся теоретиков школы,
которая занимает важное место в современной мысли и
характеризуется отрицанием человека вообще, а исходя из этого
- субъекта во всех его аспектах, точно так же, как и автора,
Мишель Фуко, который хотя и не сформулировал в явном виде
последнее отрицание, но внушал его всем ходом своего доклада,
закончив его перспективой упразднения автора, является,
несомненно, одной из наиболее интересных и наименее уязвимых
для спора и критики фигур. Поскольку Мишель Фуко сочетает с
философской позицией, фундаментальным образом анти-научной,
замечательную работу историка.[...] Мишель Фуко не является
автором и, уж конечно, установителем всего того, что он нам
только что сказал. Поскольку отрицание субъекта является
сегодня центральной идеей целой группы мыслителей, или,
точнее,- целого философского течения. И даже если внутри
этого философского течения Фуко и занимает особенно
оригинальное и яркое место, его, тем не менее, следует
интегрировать в то, что можно было бы назвать французской
школой негенетического структурализма, включающего, в
частности, имена Леви-Стросса, Ролана Барта, Альтюссера,
Деррида. [...]
Я хотел бы закончить свое выступление упоминанием
знаменитой фразы, написанной в мае* каким-то студентом на
черной доске в одной из аудиторий Сорбонны, фразы, которая, мне
кажется, выражает сущность одновременно как философской, так и
научной критики негенетического структурализма: "структуры не
выходят на улицы!",- что означает: историю никогда не делают
структуры,- историю делают люди, пусть действия этих последних
и носят всегда структурированный и значащий характер.
Мишель Фуко. Попытаюсь ответить.
Первое: что касается меня, то я никогда не употреблял
слова "структура". Поищите его в Словах и вещах - вы его там
не найдете. Так вот, я хотел бы, чтобы меня избавили от всех
вольностей, связанных со структурализмом, или чтобы давали себе
труд их обосновывать**. Кроме того, я не сказал, что автора не
существует; я не говорил этого, и я очень удивлен, что
сказанное мной могло дать повод для подобного недоразумения.
Давайте еще раз вернемся ко всему этому.
Я говорил об определенной тематике, которую можно выявить
как в произведениях, так и в критике, и которая состоит, если
хотите, в том, что автор должен стереться или быть стерт в
пользу форм, свойственных дискурсам. Коль скоро с этим решено,
то вопрос, который я себе задал, был следующий: что это
утверждение об исчезновении писателя или автора позволяет
обнаружить? Оно позволяет обнаружить действие функции-автор. И
то, что я попытался проанализировать,- это именно тот способ,
которым отправлялась функция-автор в том, что можно назвать
европейской культурой, начиная с XVII века. Конечно, я сделал
это очень грубо и таким способом, который - я готов признать
это - является слишком абстрактным, поскольку речь шла об
установлении этого по крупному счету. Определить, каким
образом осуществляется эта функция, при каких условиях, в каком
поле и так далее,- это, согласитесь, не то же самое, что
сказать, что автора не существует. То же самое касается и
отрицания человека, о котором говорил господин Гольдманн:
смерть человека - это тема, которая позволяет прояснить тот
способ, которым понятие человека функционировало в знании. И
если бы не ограничивались чтением - бесспорно, нелегким -
лишь самых первых или самых последних страниц того, что я пишу,
то заметили бы, что зто мое утверждение препровождает к анализу
функционирования. Речь идет не о том, чтобы утверждать, что
человек умер, но о том, чтобы отправляясь от темы - которая
вовсе не мне принадлежит и которая с конца XIX века
беспрестанно воспроизводится,- что человек умер (или что он
скоро исчезнет, или что ему на смену придет сверхчеловек),-
чтобы, отправляясь от этого, понять, каким образом, согласно
каким правилам сформировалось и функционировало понятие
человека. И то же самое я сделал по отношению к понятию
автора. Сдержим же слезы.
Еще одно замечание. Было сказано, что я принял точку
зрения не-научности. Конечно, я не настаиваю, что проделал
здесь научную работу, но хотел бы я знать из какой инстанции
исходит этот упрек мне. Морис де Гандильяк. Слушая Вас, я
спрашивал себя, по какому, собственно, критерию Вы отличаете
"установителей дискурсивности" не только от "пророков" в
собственно религиозном смысле, но также и от инициаторов
"научности", к которым, конечно же, неуместно относить Маркса и
Фрейда. Ну а если допустить некую оригинальную категорию,
лежащую в некотором роде по ту сторону научности и пророчества,
но от них зависимую, то я не могу не удивиться, не находя тут
ни Платона, ни, в особенности, Ницше, которого, если мне не
изменяет память, Вы нам представили в свое время в Руайомоне
как оказавшего на наше время влияние того же типа, что и Маркс
и Фрейд.
Фуко. Отвечу Вам, но только в качестве рабочей гипотезы,
поскольку говорю еще раз: то, что я набросал сейчас, было, к
сожалению, не более, чем планом работы, разметкой
стройплощадки,- я отвечу Вам, что трансдискурсивная ситуация,
в которой оказались такие авторы, как Платон и Аристотель,
начиная с той поры, когда они писали, и вплоть до Возрождения,
должна еще стать предметом анализа: способы, какими их
цитировали или к ним отсылали, какими их интерпретировали или
восстанавливали подлинность их текстов и так далее,- все это,
несомненно, подчиняется некоторой системе функционирования.
1 2 3 4 5