Он ощущал глубокую умиротворенную пустоту внутри, как будто его вырвало, и пустота эта рождала у него во рту, где-то в области нёба, нежный ненасыщенный вкус соли, вполне приятный: не отчаяние, а само Ничто. – Отойду, в редакцию позвоню, – сказал он.
– Погоди, – сказал фотограф. – Вот уже нам налили.
– Постереги мою порцию, – сказал репортер. – Я на минутку всего.
Будка была в углу – та самая, из которой он звонил Хагуду вчера. Опуская монету, он закрыл за собой дверь. Автоматически зажегся плафон; он открыл дверь, чтобы свет погас. Он заговорил, не повышая голоса, шепчущим эхом отдававшегося от тесных стен будки, и при необходимости повторяя с терпеливо-лаконичной аккуратностью, словно читал вслух по телефону книгу на иностранном языке:
– …Да, фю-зе-ляж. Корпус самолета; он переломился у хвостовой части… Нет, у него не было возможности сесть. Видевшие аварию летчики говорят, что он использовал последние секунды управляемости, чтобы дать дорогу другим машинам и направить свой самолет к озеру, а не к трибу… нет, они говорят, что не мог. Он летел слишком низко, чтобы парашют успел раскрыться, так что даже если бы он сумел выбраться из кабины… Да, землечерпалка как раз подходила к предполагаемому месту, когда я… Говорят – возможно, прямо на этот подводный завал; мог удариться о камни и съехать вниз… Да, если он лежит среди всей этой дряни, землечерпалка ничего не… Да, может быть, завтра водолаз, если за ночь не удастся. К тому времени крабы и прочие водные твари… Да, я здесь останусь, в полночь позвоню.
Когда он вышел из темной будки обратно на свет, он снова заморгал, как будто в глаза нанесло маленько песку, пытаясь поточней припомнить вкус глазной влаги и задаваясь вопросом, как слабосоленая жидкость могла перетечь к нему в рот оттуда, где ей полагалось быть. Фотограф все еще держал для него место за стойкой, и виски ждало, но он не стал пить, только поглядел на фотографа сверху вниз, моргая, почти что улыбаясь.
– Выпей сам, – сказал он. – Я и забыл, что вчера завязал.
Когда они вышли к стоянке такси, было уже темно; фотограф с болтающимся на ремне аппаратом нагнулся и торопливо залез в машину, поворачивая к репортеру лицо, где изумления и усталости было поровну.
– А холодно здесь, – сказал он. – Черт, приеду, дверь за собой запру, лампы красные обе зажгу, кюветку полную нацежу для запаха и просто буду сидеть там, отогреваться. Я скажу Хагуду, что ты остался работать.
Лицо исчезло, машина тронулась, направляясь по дуге к бульвару – туда, где за ровными шеренгами пальм, которыми он был обсажен, по пасмурному теперь небу разливалось, подступая, казалось, к пальмам вплотную, свечение города, хорошо видимое даже отсюда. По площади перед фасадом все еще слонялись люди, одни входили в круглый зал, другие выходили, и с озера уже набежала обычная ночная хмарь; на ее фоне размеренные, регулярные махи маячного клинка были очень отчетливы, и она, кроме того, принесла с собой ветер; как раз в этот миг он долгим дуновением прокатился поверх здания и через площадь, и пальмы бульвара издали сухой, дикий колотящийся шип. Репортер задышал ветровой холодящей теменью; ему почудился вкус воды, озера, и он начал пыхтеть, полными легкими судорожно втягивая, тут же выталкивая и снова втягивая воздух, как будто был заперт в комнате, где начался пожар, и пытался нашарить ключ, горсть за горстью перекапывая ватную массу, в которой этот ключ был упрятан. Пригнув голову, он торопливо миновал освещенный вход с его многоглазием; его лицо застряло, как застревает плохо смазанная часть механизма, в кривой гримасе, которая словно бы льдистыми иглами наполняла его больную челюсть, так что Орду пришлось дважды его окликнуть, прежде чем репортер повернулся и увидел летчика, выходящего из своего «родстера» и все еще одетого в замшевую куртку и кепку козырьком назад, в которых он летал.
– Я вас искал, – сказал Орд, вынимая из кармана узенькую бумажонку, опять сложенную так, как она была сложена, когда лежала у репортера в кармашке для часов, прежде чем он дал ее Маршану.
– Погодите, не рвите, – сказал Орд. – Подержите секунду.
Репортер взял листок; Орд зажег спичку.
– Так, – сказал он. – Теперь прочтите.
Свободной рукой он развернул вексель, освещая его спичкой, чтобы репортер мог прочесть документ, идентифицировать его; репортеру, стоявшему с векселем в руке, хватило времени пробежать взглядом по строчкам.
– Та бумага? – спросил Орд.
– Та, – сказал репортер.
– Хорошо. Суйте в огонь. Я хочу, чтобы вы самолично… Бросайте, вы что! Пальцы жарить зачем…
Плывя вниз вместе с листком, пламя словно бы стремилось вывернуться вспять, вскарабкаться вверх по падающей бумажке, взметнуться, исчезая, в пространство; затем обугленный черный клочок, кружась, продолжал падать невесомо, беззвучно, и в конце концов Орд, наступив на него, растер его подошвой.
– Сукин вы сын, – тихо сказал он. – Сукин вы сын.
– Да, конечно, – отозвался репортер таким же негромким голосом. – Завтра изготовлю новый. Там буду я один…
– Да подите вы… Что они сейчас собираются делать?
– Не знаю, – сказал репортер. Затем вдруг он заговорил, как с фотографом, безмятежно-задумчиво-невразумительно: – Дело в том, что она не поняла. Велела мне провалиться. В смысле – совсем. Сейчас я вам об…
Он осекся, тихо подумав: «Стоп, хватит. Не надо этого затевать. А то в другой раз начать начну, а кончить не смогу». Он сказал:
– Они не могут, конечно, знать наверняка, пока землечерпалка не… Я здесь останусь, понаблюдаю.
– Может, вам стоило бы отвезти ее домой. Но лучше сперва сходите глотните чего-нибудь. У вас у самого вид не ахти.
– Наверно, – сказал репортер. – Только вот я вчера завязал. Я тут попал по пьяни в историю и решил, что с меня хватит.
– Вот оно что, – сказал Орд. – Ладно, я еду домой. Все-таки постарайтесь ее найти прямо сейчас. Заберите ее отсюда. Просто посадите ее в машину и дуйте домой. Если он и правда там, где говорят, без водолаза его не вытащить.
Он пошел к своему «родстеру»; репортер тоже двинулся было, направляясь обратно, ко входу в здание, но потом опомнился, остановился; он не мог этого вынести – огней, лиц, пусть даже огни и человеческие выдохи сулили тепло, – и ему думалось: «Господи, войду – утону». Можно было обойти противоположный ангар, миновать предангарную площадку и так добраться до слипа для гидропланов. Но двинулся он не туда, а к первому ангару, к тому, где он, казалось ему, расточил столько усилий, столько непонятного и непредсказуемого исступления, что хватило бы родиться здесь и вырасти, прочь от огней, звуков и лиц, идя в одиночестве, где отчаяние и раскаяние могли вволю дуть, прокатываться поверх здания, через площадь и дальше, в тонко-жесткий пальмовый лиственный шип, так что ему можно было дышать хотя бы ими и благодаря этому существовать, длиться. Словно бы некое шестое чувство, некий исходящий из глубочайшей рассеянности промысел провел его сквозь слепую дверь и инструментальную в ангар, где в жестком свете потолочных ламп припавшие к полу неподвижные аэропланы, положа друг на друга чудовищные тени, вкушали яростный и лишенный глубины покой, туда, где на выступе тележки для транспортировки деталей сидел Джиггс, выбросив вперед ноги в негибких, безукоризненно начищенных и неистово высвеченных лампами сапогах, мучительно жуя сандвич одной стороной лица и держа наклоненную голову параллельно земле, как собаки во время еды; он вскинул на репортера болезненно-красный неподбитый глаз.
– Ну, и зачем я тебе понадобился? – спросил Джиггс. Репортер моргал на него сверху вниз с тихой и близорукой настоятельностью.
– Дело в том, что она не поняла, – сказал он. – Велела мне провалиться. Оставить ее в покое. И поэтому я не могу…
– Ага, – сказал Джиггс. Он подтянул под себя обутые в сапоги ноги и встал было, но передумал и секунду оставался в этом положении: голова опущена, в руке сандвич, взгляд репортер не успел понять, куда устремлен, потому что зрячий глаз тут же уставился на него опять. – Будь другом, пошарь там, в углу, в этой куче, достань мой мешок оттуда, – попросил он.
Репортер отыскал парусиновый мешок, тщательно спрятанный в нагромождении пустых жестянок из-под масла, пустых ящиков и тому подобного; когда он вернулся с ним, Джиггс уже протянул одну ногу.
– Не пособишь? – Репортер взялся за сапог. – Тащи помаленьку.
– Ноги стер, что ли? – спросил репортер.
– Нет. Тащи помаленьку.
Сапоги снялись легче, чем двое суток назад; репортер смотрел, как Джиггс достает из мешка рубашку уже даже не грязную, а грязнющую, аккуратно, с задумчиво-сосредоточенно-отрешенным видом вытирает ею сапоги – носки, подошвы и прочее, – затем заворачивает их в рубашку, убирает в мешок и, вновь обутый в теннисные туфли и самодельные краги, прячет мешок все в том же углу; репортер следовал за ним в угол и обратно как будто теперь настал его черед уподобиться собаке.
– Дело в том, – сказал он (он говорил еще, когда ему показалось, что слова произносит не он, а нечто внутри него, предъявляющее права на его язык), – дело в том, что я тут всем подряд пытаюсь внушить – мол, не поняла она. Да поняла, поняла прекрасно, чего там. Он в озере лежит, и понятнее ничего быть не может. Как по-твоему?
Ворота ангара были уже заперты, так что идти им пришлось через инструментальную – тем же путем, каким репортер попал сюда. Когда они вышли, маячный луч промахнул у них над головами, в очередной раз создавая иллюзию мощномедленного ускорения.
– Значит, сегодня они предоставили вам ночлег, – сказал репортер.
– Ага, – сказал Джиггс. – Мальца положили спать на полицейском катере. Джек его привел, и койка у них нашлась-таки. Она ложиться не стала, но уехать она отсюда не уедет сейчас. Могу, конечно, попробовать, если хочешь.
– Да, – сказал репортер. – Думаю, ты прав. Я вовсе не хотел заставлять… Я просто хотел…
Он подумал: вот, вот, ВОТ,и оно явилось: длинный туманный мечевой мах неуклонно вверх из-за дальнего ангара и, когда почти уже у них над головами, ускорение с иллюзией жуткой мощи и быстроты, которое должно было бы сопровождаться звуком, свистом, но было тихим.
– Ты понимаешь, я же ничего не смыслю в этих делах. Я вот думаю, может, так устроить, чтобы какая-нибудь женщина, другая…
– Ладно, – сказал Джиггс. – Я попытаюсь.
– Просто чтобы она могла позвать, если нужно… если захочет… если… Ей даже не обязательно знать, что я… Но если вдруг она…
– Хорошо. Что смогу – то сделаю.
Они пошли вокруг второго ангара. Теперь они могли видеть половину оборота луча; репортер наблюдал за его широким движением вдоль озера и за тем, как им рельефно высвечивались решетчатый скелет пустых дешевых трибун и парапет с флагштоками, на которых пурпурно-золотые флажки, теперь казавшиеся черными, жестко реяли в усиливающемся ветре с озера, выхватываемые один за другим в стремительной, ускоряющейся последовательности набегающим, промахивающим над головой и дальше лучом. Они могли видеть и извивы гирлянд, бьющихся и мечущихся, кое-где даже вырванных ветром оттуда, где они были три дня назад аккуратно закреплены, полощущихся бесприютными нескончаемыми лоскутьями, словно, способные мыслить и ощущать, они предчувствовали полуночный звон городских колоколов, который должен был возвестить начало поста.
А сейчас за черным барьером волнолома горел привезенный на грузовике, у которого фотограф нашел репортера, прожектор – неистовый белый наклоненный книзу луч, меньший маячного, но более яркий, – и чуть погодя они увидели еще один прожектор, светивший с землечерпалки. Пока они шли, им казалось, что, когда они достигнут волнолома и посмотрят вниз, их глазам откроется впадина, освещаемая не одним постоянным источником света, а некой рассредоточенной люминесценцией, исходящей словно бы от самих частиц воздуха – люминесценцией, за которой изогнутая береговая линия смутно маячила и мерцала, теряясь во тьме. Но, добравшись до волнолома, они увидели, что источник этого света – не прожектор на берегу, не прожектор на землечерпалке и не прожектор на медленно крейсирующем полицейском катере, все еще занятом разгоном мелких суденышек, из которых на иных мигали хилые сигнальные электрические огоньки, но большая часть довольствовалась слабосильным и водянистым пламенем керосина, – а шеренга стоящих по краю бульвара бок о бок автомобилей. Протянувшись вдоль берега почти на милю, согласное сияние их направленных на озеро фар, порой перебиваемое блеском пуговиц и блях на кителях полицейских, блеском оружия и краг национальной гвардии, прибывшей в составе одной роты, отражалось от нервно-беспокойной темной воды, которая беспрестанно взбухала и опадала, взбухала и опадала, словно бы вне себя от изумления и гнева.
К берегу подходил ялик с землечерпалки. Пока репортер ждал возвращения Джиггса, ветер, темный, ровный и холодный, налег на него, беспрепятственно проходя сквозь тонкую одежонку; казалось, что, пролетая сквозь огни, сквозь слабые людские звуки и движения, он не приобретает от них ничего, никакого тепла и света. Чуть погодя репортеру почудилось, что даже на фоне глубокого ровного гудения близкого прожектора он различает слабое свистящее стенание размолотых в порошок устричных раковин у него под ногами. Мимо прошли люди, приплывшие на ялике, Джиггс чуть поотстал.
– Как говорили, так и выходит, – сказал он. – Прямо на эти камни. Я спросил одного, выудили они что-нибудь или нет, а он мне говорит – выудишь, как же; они зацепили что-то с первого же заброса и до сих пор тот крюк не могут освободить. Но вторым крюком они выдрали клок этой треклятой фанерной монококовой обшивки, и он сказал, на ней было масло. – Он посмотрел на репортера. – Из брюха, стало быть.
– А, – сказал репортер.
– То есть он там валяется лапами вверх. Этот, кого я спросил, говорит, мол, они думают, что драндулет застрял в автомобилях ломаных, во всей этой свалке, которую там устроили… Да, – сказал он, хотя репортер только молча посмотрел на него. – Я спросил. Она там, в закусочной, проголо…
Репортер повернулся; как раньше фотографу, Джиггсу теперь пришлось, чтобы не отстать, бежать трусцой вверх по наклонному берегу к шеренге автомобилей, пока он вдруг не ткнулся в спину репортера, приостановившегося в сиянии фар, опустившего голову и поднявшего к лицу локоть.
– Вон там, – сказал Джиггс. – Я вижу.
Он взял репортера под руку и повел его к разрыву в строе машин, где от берега вверх шла лестница, и через этот разрыв туда, где на дальней стороне бульвара на фоне широкого и узкого, тускло освещенного окна виднелись людские головы и плечи. Джиггсу слышно было как репортер дышит, пыхтит, хотя подъем был не особенно крутой. Когда репортер нашел его руку своей слепо тыкающейся рукой, пальцы показались Джиггсу ледяными.
– Она же совсем без денег, – сказал репортер. – Скорей бы. Скорей.
Джиггс двинулся дальше. Репортер по-прежнему видел их – головы людей, прижавших лица к стеклу (на мгновение он стал одним из них, пока не подошел, протолкавшись сквозь их скопление, к маленькому окошку в торце) и глазеющих снаружи на женщину, которая сидела на одной из табуреток у стойки между полицейским и попадавшимся репортеру в ангаре или поблизости от него механиком. Тренчкот на ней был расстегнут, и по белому платью выше талии шла длинная то ли масляная, то ли просто грязная полоса; она ела сандвич – жадно вгрызалась в него – и одновременно что-то говорила мужчинам; репортер увидел, как она уронила изо рта на тарелку крошки, вытерла рот рукой, потом взяла массивную кружку с кофе и стала пить, глотая жидкость с той же торопливой жадностью, что и еду, из-за чего по подбородку у нее побежала кофейная струйка. В конце концов Джиггс нашел его там, у маленького окошка, хотя теперь у стойки стало свободно и глазеющих лиц тоже уже не было – их обладатели вернулись на берег.
– Хозяин хотел похерить уже счет, так что я поспел вовремя, – сказал Джиггс. – Да и она обрадовалась; ты был прав, у нее при себе не было ни гроша. Да. Она, как мужчина, насчет того, чтобы не одолжаться у первого встречного. Всегда такая была. Ну, теперь с этим порядок.
Но он все еще смотрел на репортера с неким выражением, которого человек более наблюдательный, чем репортер, как раз и не разглядел бы сейчас в грубо отесанном простецком лице с опухшими, синими губой и подглазьем, не добавлявшими лицу способности вызывать в людях сочувствие и теплоту, а, наоборот, лишь огрублявшими его еще больше. Когда Джиггс вновь заговорил, его речь показалась репортеру не то чтобы бессвязной, но как-то своеобразно встревоженной, словно бы наделенной некой неизбежной и бесповоротной рассеянностью; репортеру пришло в голову сравнение с человеком, старающимся прогнать полдюжины слепых овец через проход чуть более широкий, нежели размах его разведенных в стороны рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
– Погоди, – сказал фотограф. – Вот уже нам налили.
– Постереги мою порцию, – сказал репортер. – Я на минутку всего.
Будка была в углу – та самая, из которой он звонил Хагуду вчера. Опуская монету, он закрыл за собой дверь. Автоматически зажегся плафон; он открыл дверь, чтобы свет погас. Он заговорил, не повышая голоса, шепчущим эхом отдававшегося от тесных стен будки, и при необходимости повторяя с терпеливо-лаконичной аккуратностью, словно читал вслух по телефону книгу на иностранном языке:
– …Да, фю-зе-ляж. Корпус самолета; он переломился у хвостовой части… Нет, у него не было возможности сесть. Видевшие аварию летчики говорят, что он использовал последние секунды управляемости, чтобы дать дорогу другим машинам и направить свой самолет к озеру, а не к трибу… нет, они говорят, что не мог. Он летел слишком низко, чтобы парашют успел раскрыться, так что даже если бы он сумел выбраться из кабины… Да, землечерпалка как раз подходила к предполагаемому месту, когда я… Говорят – возможно, прямо на этот подводный завал; мог удариться о камни и съехать вниз… Да, если он лежит среди всей этой дряни, землечерпалка ничего не… Да, может быть, завтра водолаз, если за ночь не удастся. К тому времени крабы и прочие водные твари… Да, я здесь останусь, в полночь позвоню.
Когда он вышел из темной будки обратно на свет, он снова заморгал, как будто в глаза нанесло маленько песку, пытаясь поточней припомнить вкус глазной влаги и задаваясь вопросом, как слабосоленая жидкость могла перетечь к нему в рот оттуда, где ей полагалось быть. Фотограф все еще держал для него место за стойкой, и виски ждало, но он не стал пить, только поглядел на фотографа сверху вниз, моргая, почти что улыбаясь.
– Выпей сам, – сказал он. – Я и забыл, что вчера завязал.
Когда они вышли к стоянке такси, было уже темно; фотограф с болтающимся на ремне аппаратом нагнулся и торопливо залез в машину, поворачивая к репортеру лицо, где изумления и усталости было поровну.
– А холодно здесь, – сказал он. – Черт, приеду, дверь за собой запру, лампы красные обе зажгу, кюветку полную нацежу для запаха и просто буду сидеть там, отогреваться. Я скажу Хагуду, что ты остался работать.
Лицо исчезло, машина тронулась, направляясь по дуге к бульвару – туда, где за ровными шеренгами пальм, которыми он был обсажен, по пасмурному теперь небу разливалось, подступая, казалось, к пальмам вплотную, свечение города, хорошо видимое даже отсюда. По площади перед фасадом все еще слонялись люди, одни входили в круглый зал, другие выходили, и с озера уже набежала обычная ночная хмарь; на ее фоне размеренные, регулярные махи маячного клинка были очень отчетливы, и она, кроме того, принесла с собой ветер; как раз в этот миг он долгим дуновением прокатился поверх здания и через площадь, и пальмы бульвара издали сухой, дикий колотящийся шип. Репортер задышал ветровой холодящей теменью; ему почудился вкус воды, озера, и он начал пыхтеть, полными легкими судорожно втягивая, тут же выталкивая и снова втягивая воздух, как будто был заперт в комнате, где начался пожар, и пытался нашарить ключ, горсть за горстью перекапывая ватную массу, в которой этот ключ был упрятан. Пригнув голову, он торопливо миновал освещенный вход с его многоглазием; его лицо застряло, как застревает плохо смазанная часть механизма, в кривой гримасе, которая словно бы льдистыми иглами наполняла его больную челюсть, так что Орду пришлось дважды его окликнуть, прежде чем репортер повернулся и увидел летчика, выходящего из своего «родстера» и все еще одетого в замшевую куртку и кепку козырьком назад, в которых он летал.
– Я вас искал, – сказал Орд, вынимая из кармана узенькую бумажонку, опять сложенную так, как она была сложена, когда лежала у репортера в кармашке для часов, прежде чем он дал ее Маршану.
– Погодите, не рвите, – сказал Орд. – Подержите секунду.
Репортер взял листок; Орд зажег спичку.
– Так, – сказал он. – Теперь прочтите.
Свободной рукой он развернул вексель, освещая его спичкой, чтобы репортер мог прочесть документ, идентифицировать его; репортеру, стоявшему с векселем в руке, хватило времени пробежать взглядом по строчкам.
– Та бумага? – спросил Орд.
– Та, – сказал репортер.
– Хорошо. Суйте в огонь. Я хочу, чтобы вы самолично… Бросайте, вы что! Пальцы жарить зачем…
Плывя вниз вместе с листком, пламя словно бы стремилось вывернуться вспять, вскарабкаться вверх по падающей бумажке, взметнуться, исчезая, в пространство; затем обугленный черный клочок, кружась, продолжал падать невесомо, беззвучно, и в конце концов Орд, наступив на него, растер его подошвой.
– Сукин вы сын, – тихо сказал он. – Сукин вы сын.
– Да, конечно, – отозвался репортер таким же негромким голосом. – Завтра изготовлю новый. Там буду я один…
– Да подите вы… Что они сейчас собираются делать?
– Не знаю, – сказал репортер. Затем вдруг он заговорил, как с фотографом, безмятежно-задумчиво-невразумительно: – Дело в том, что она не поняла. Велела мне провалиться. В смысле – совсем. Сейчас я вам об…
Он осекся, тихо подумав: «Стоп, хватит. Не надо этого затевать. А то в другой раз начать начну, а кончить не смогу». Он сказал:
– Они не могут, конечно, знать наверняка, пока землечерпалка не… Я здесь останусь, понаблюдаю.
– Может, вам стоило бы отвезти ее домой. Но лучше сперва сходите глотните чего-нибудь. У вас у самого вид не ахти.
– Наверно, – сказал репортер. – Только вот я вчера завязал. Я тут попал по пьяни в историю и решил, что с меня хватит.
– Вот оно что, – сказал Орд. – Ладно, я еду домой. Все-таки постарайтесь ее найти прямо сейчас. Заберите ее отсюда. Просто посадите ее в машину и дуйте домой. Если он и правда там, где говорят, без водолаза его не вытащить.
Он пошел к своему «родстеру»; репортер тоже двинулся было, направляясь обратно, ко входу в здание, но потом опомнился, остановился; он не мог этого вынести – огней, лиц, пусть даже огни и человеческие выдохи сулили тепло, – и ему думалось: «Господи, войду – утону». Можно было обойти противоположный ангар, миновать предангарную площадку и так добраться до слипа для гидропланов. Но двинулся он не туда, а к первому ангару, к тому, где он, казалось ему, расточил столько усилий, столько непонятного и непредсказуемого исступления, что хватило бы родиться здесь и вырасти, прочь от огней, звуков и лиц, идя в одиночестве, где отчаяние и раскаяние могли вволю дуть, прокатываться поверх здания, через площадь и дальше, в тонко-жесткий пальмовый лиственный шип, так что ему можно было дышать хотя бы ими и благодаря этому существовать, длиться. Словно бы некое шестое чувство, некий исходящий из глубочайшей рассеянности промысел провел его сквозь слепую дверь и инструментальную в ангар, где в жестком свете потолочных ламп припавшие к полу неподвижные аэропланы, положа друг на друга чудовищные тени, вкушали яростный и лишенный глубины покой, туда, где на выступе тележки для транспортировки деталей сидел Джиггс, выбросив вперед ноги в негибких, безукоризненно начищенных и неистово высвеченных лампами сапогах, мучительно жуя сандвич одной стороной лица и держа наклоненную голову параллельно земле, как собаки во время еды; он вскинул на репортера болезненно-красный неподбитый глаз.
– Ну, и зачем я тебе понадобился? – спросил Джиггс. Репортер моргал на него сверху вниз с тихой и близорукой настоятельностью.
– Дело в том, что она не поняла, – сказал он. – Велела мне провалиться. Оставить ее в покое. И поэтому я не могу…
– Ага, – сказал Джиггс. Он подтянул под себя обутые в сапоги ноги и встал было, но передумал и секунду оставался в этом положении: голова опущена, в руке сандвич, взгляд репортер не успел понять, куда устремлен, потому что зрячий глаз тут же уставился на него опять. – Будь другом, пошарь там, в углу, в этой куче, достань мой мешок оттуда, – попросил он.
Репортер отыскал парусиновый мешок, тщательно спрятанный в нагромождении пустых жестянок из-под масла, пустых ящиков и тому подобного; когда он вернулся с ним, Джиггс уже протянул одну ногу.
– Не пособишь? – Репортер взялся за сапог. – Тащи помаленьку.
– Ноги стер, что ли? – спросил репортер.
– Нет. Тащи помаленьку.
Сапоги снялись легче, чем двое суток назад; репортер смотрел, как Джиггс достает из мешка рубашку уже даже не грязную, а грязнющую, аккуратно, с задумчиво-сосредоточенно-отрешенным видом вытирает ею сапоги – носки, подошвы и прочее, – затем заворачивает их в рубашку, убирает в мешок и, вновь обутый в теннисные туфли и самодельные краги, прячет мешок все в том же углу; репортер следовал за ним в угол и обратно как будто теперь настал его черед уподобиться собаке.
– Дело в том, – сказал он (он говорил еще, когда ему показалось, что слова произносит не он, а нечто внутри него, предъявляющее права на его язык), – дело в том, что я тут всем подряд пытаюсь внушить – мол, не поняла она. Да поняла, поняла прекрасно, чего там. Он в озере лежит, и понятнее ничего быть не может. Как по-твоему?
Ворота ангара были уже заперты, так что идти им пришлось через инструментальную – тем же путем, каким репортер попал сюда. Когда они вышли, маячный луч промахнул у них над головами, в очередной раз создавая иллюзию мощномедленного ускорения.
– Значит, сегодня они предоставили вам ночлег, – сказал репортер.
– Ага, – сказал Джиггс. – Мальца положили спать на полицейском катере. Джек его привел, и койка у них нашлась-таки. Она ложиться не стала, но уехать она отсюда не уедет сейчас. Могу, конечно, попробовать, если хочешь.
– Да, – сказал репортер. – Думаю, ты прав. Я вовсе не хотел заставлять… Я просто хотел…
Он подумал: вот, вот, ВОТ,и оно явилось: длинный туманный мечевой мах неуклонно вверх из-за дальнего ангара и, когда почти уже у них над головами, ускорение с иллюзией жуткой мощи и быстроты, которое должно было бы сопровождаться звуком, свистом, но было тихим.
– Ты понимаешь, я же ничего не смыслю в этих делах. Я вот думаю, может, так устроить, чтобы какая-нибудь женщина, другая…
– Ладно, – сказал Джиггс. – Я попытаюсь.
– Просто чтобы она могла позвать, если нужно… если захочет… если… Ей даже не обязательно знать, что я… Но если вдруг она…
– Хорошо. Что смогу – то сделаю.
Они пошли вокруг второго ангара. Теперь они могли видеть половину оборота луча; репортер наблюдал за его широким движением вдоль озера и за тем, как им рельефно высвечивались решетчатый скелет пустых дешевых трибун и парапет с флагштоками, на которых пурпурно-золотые флажки, теперь казавшиеся черными, жестко реяли в усиливающемся ветре с озера, выхватываемые один за другим в стремительной, ускоряющейся последовательности набегающим, промахивающим над головой и дальше лучом. Они могли видеть и извивы гирлянд, бьющихся и мечущихся, кое-где даже вырванных ветром оттуда, где они были три дня назад аккуратно закреплены, полощущихся бесприютными нескончаемыми лоскутьями, словно, способные мыслить и ощущать, они предчувствовали полуночный звон городских колоколов, который должен был возвестить начало поста.
А сейчас за черным барьером волнолома горел привезенный на грузовике, у которого фотограф нашел репортера, прожектор – неистовый белый наклоненный книзу луч, меньший маячного, но более яркий, – и чуть погодя они увидели еще один прожектор, светивший с землечерпалки. Пока они шли, им казалось, что, когда они достигнут волнолома и посмотрят вниз, их глазам откроется впадина, освещаемая не одним постоянным источником света, а некой рассредоточенной люминесценцией, исходящей словно бы от самих частиц воздуха – люминесценцией, за которой изогнутая береговая линия смутно маячила и мерцала, теряясь во тьме. Но, добравшись до волнолома, они увидели, что источник этого света – не прожектор на берегу, не прожектор на землечерпалке и не прожектор на медленно крейсирующем полицейском катере, все еще занятом разгоном мелких суденышек, из которых на иных мигали хилые сигнальные электрические огоньки, но большая часть довольствовалась слабосильным и водянистым пламенем керосина, – а шеренга стоящих по краю бульвара бок о бок автомобилей. Протянувшись вдоль берега почти на милю, согласное сияние их направленных на озеро фар, порой перебиваемое блеском пуговиц и блях на кителях полицейских, блеском оружия и краг национальной гвардии, прибывшей в составе одной роты, отражалось от нервно-беспокойной темной воды, которая беспрестанно взбухала и опадала, взбухала и опадала, словно бы вне себя от изумления и гнева.
К берегу подходил ялик с землечерпалки. Пока репортер ждал возвращения Джиггса, ветер, темный, ровный и холодный, налег на него, беспрепятственно проходя сквозь тонкую одежонку; казалось, что, пролетая сквозь огни, сквозь слабые людские звуки и движения, он не приобретает от них ничего, никакого тепла и света. Чуть погодя репортеру почудилось, что даже на фоне глубокого ровного гудения близкого прожектора он различает слабое свистящее стенание размолотых в порошок устричных раковин у него под ногами. Мимо прошли люди, приплывшие на ялике, Джиггс чуть поотстал.
– Как говорили, так и выходит, – сказал он. – Прямо на эти камни. Я спросил одного, выудили они что-нибудь или нет, а он мне говорит – выудишь, как же; они зацепили что-то с первого же заброса и до сих пор тот крюк не могут освободить. Но вторым крюком они выдрали клок этой треклятой фанерной монококовой обшивки, и он сказал, на ней было масло. – Он посмотрел на репортера. – Из брюха, стало быть.
– А, – сказал репортер.
– То есть он там валяется лапами вверх. Этот, кого я спросил, говорит, мол, они думают, что драндулет застрял в автомобилях ломаных, во всей этой свалке, которую там устроили… Да, – сказал он, хотя репортер только молча посмотрел на него. – Я спросил. Она там, в закусочной, проголо…
Репортер повернулся; как раньше фотографу, Джиггсу теперь пришлось, чтобы не отстать, бежать трусцой вверх по наклонному берегу к шеренге автомобилей, пока он вдруг не ткнулся в спину репортера, приостановившегося в сиянии фар, опустившего голову и поднявшего к лицу локоть.
– Вон там, – сказал Джиггс. – Я вижу.
Он взял репортера под руку и повел его к разрыву в строе машин, где от берега вверх шла лестница, и через этот разрыв туда, где на дальней стороне бульвара на фоне широкого и узкого, тускло освещенного окна виднелись людские головы и плечи. Джиггсу слышно было как репортер дышит, пыхтит, хотя подъем был не особенно крутой. Когда репортер нашел его руку своей слепо тыкающейся рукой, пальцы показались Джиггсу ледяными.
– Она же совсем без денег, – сказал репортер. – Скорей бы. Скорей.
Джиггс двинулся дальше. Репортер по-прежнему видел их – головы людей, прижавших лица к стеклу (на мгновение он стал одним из них, пока не подошел, протолкавшись сквозь их скопление, к маленькому окошку в торце) и глазеющих снаружи на женщину, которая сидела на одной из табуреток у стойки между полицейским и попадавшимся репортеру в ангаре или поблизости от него механиком. Тренчкот на ней был расстегнут, и по белому платью выше талии шла длинная то ли масляная, то ли просто грязная полоса; она ела сандвич – жадно вгрызалась в него – и одновременно что-то говорила мужчинам; репортер увидел, как она уронила изо рта на тарелку крошки, вытерла рот рукой, потом взяла массивную кружку с кофе и стала пить, глотая жидкость с той же торопливой жадностью, что и еду, из-за чего по подбородку у нее побежала кофейная струйка. В конце концов Джиггс нашел его там, у маленького окошка, хотя теперь у стойки стало свободно и глазеющих лиц тоже уже не было – их обладатели вернулись на берег.
– Хозяин хотел похерить уже счет, так что я поспел вовремя, – сказал Джиггс. – Да и она обрадовалась; ты был прав, у нее при себе не было ни гроша. Да. Она, как мужчина, насчет того, чтобы не одолжаться у первого встречного. Всегда такая была. Ну, теперь с этим порядок.
Но он все еще смотрел на репортера с неким выражением, которого человек более наблюдательный, чем репортер, как раз и не разглядел бы сейчас в грубо отесанном простецком лице с опухшими, синими губой и подглазьем, не добавлявшими лицу способности вызывать в людях сочувствие и теплоту, а, наоборот, лишь огрублявшими его еще больше. Когда Джиггс вновь заговорил, его речь показалась репортеру не то чтобы бессвязной, но как-то своеобразно встревоженной, словно бы наделенной некой неизбежной и бесповоротной рассеянностью; репортеру пришло в голову сравнение с человеком, старающимся прогнать полдюжины слепых овец через проход чуть более широкий, нежели размах его разведенных в стороны рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30