А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Прошло Рождество, а небо по-прежнему было словно посыпано солью, и скованная земля ничуть не оттаяла, но в январе подул северо-западный ветер, и небо очистилось. Солнце разбросало по замерзшей земле длинные тени, и три дня подряд к полудню земля оттаивала кое-где на дюйм-другой, – проталины были словно лужицы масла или колесной мази; в поддень люди выползали, как говорил себе Рэтлиф, словно крысы или тараканы из своих щелей, удивленно и недоверчиво глядя на солнце и на подтаявшую землю, затвердевшую с давних, почти незапамятных времен, а теперь ставшую вдруг снова мягкой и способной сохранять следы. «Нынче ночью мороза не будет, – говорили люди друг другу. – На юго-западе собираются тучи. Быть дождю, а он смоет мороз, и все опять будет хорошо». И дождь был. Ветер подул с юго-запада. «Он снова задул с северо-запада, и тогда жди мороза. Но пусть уж лучше мороз, чем снег», – говорили они друг другу, но пошел снег с ледяной крупой, а к ночи он уже так и валил, шел не переставая два дня и таял, едва коснувшись земли, превращаясь в грязь, которая вскоре заледенела, а снег все шел, но в конце концов перестал, и наступило морозное безветрие, и даже холодная облатка солнца не вставала над закованной в ледяную броню землей; прошел январь, за ним февраль, все вокруг словно вымерло, только низко стлался нескончаемый дым, да редкие прохожие, не в силах удержаться на тротуарах, ползли в город или из города по мостовой, где не могла пройти ни одна лошадь, и нигде ни звука, только стук топоров да сиротливые свистки ежедневных поездов, и Рэтлиф словно бы видел их – черные, пустые, бесконечные, окутанные редеющим паром, они мчатся неведомо куда по белой суровой пустыне. По воскресным дням, сидя дома у камелька, он слышал, как женщина заходила после обеда за детьми, надевала на них новые пальто поверх кургузых одежек, в которых они бегали, несмотря на мороз, в воскресную школу (за этим следила его сестра) вместе с его племянником и племянницами, которые их чурались, и представлял себе, как они все четверо сидят в пальто вокруг маленькой, бесполезной печурки, которая не обогревает камеру, а только исторгает из стен, словно слезы, давний пот давних мук и горестей, таившихся здесь. А потом они возвращались. Она никогда не оставалась ужинать и раз в месяц приносила ему восемь долларов, которые ей удавалось выкраивать из двенадцати долларов месячного жалованья, и еще монеты и бумажки (однажды их набралось на целых девять долларов), и он никогда не спрашивал, откуда они. Он был ее банкиром. Знала его сестра об этом или нет – трудно сказать, скорее всего знала. Сумма все росла.
– Но придется ждать еще много недель, – сказал он как-то. Она молчала. – Может, он хоть ответит на письмо, – сказал он. – Все-таки родная кровь.
Морозы не могли держаться вечно. Девятого марта снова пошел снег и стаял, даже не заледенев. Люди опять могли ходить по городу, и как-то в субботу, войдя в ресторанчик, которым он владел на паях, он увидел Букрайта, – по обыкновению, перед ним стояла тарелка, на которой была накрошена всякая всячина вперемешку с яйцами. Они не виделись почти полгода. Но они даже не поздоровались.
– Она уже дома, – сказал Букрайт. – Приехала на прошлой неделе.
– Быстро же она переезжает, – сказал Рэтлиф. – Всего пять минут назад я видел, как она выносила ведро золы с черного хода «Отеля Савой».
– Да я не об ней, – сказал Букрайт с набитым ртом. – Я о Флемовой жене. Билл поехал в Моттстаун и привез обоих на прошлой неделе.
– Обоих?
– Да нет, не Флема. Ее и ребенка.
«Видно, он уже пронюхал об этом, – подумал Рэтлиф. – Кто-нибудь написал ему». Он сказал:
– Ребенок… Ну-ка, ну-ка. Февраль, январь, декабрь, ноябрь, октябрь, сентябрь, август. И начало марта. Да, пожалуй он еще маловат, чтобы жевать табак.
– Он и не будет никогда жевать табак, – сказал Букрайт. – Это девочка.
Сначала он не знал, как быть, но колебался недолго. «Лучше сразу», – сказал он себе. Все равно, даже если она надеялась, сама того не подозревая. На другой день, когда она пришла за детьми, он ждал ее.
– Его жена приехала, – сказал он. На миг она словно окаменела. – Но ведь вы ничего другого и не ожидали, правда? – сказал он.
– Да, – сказала она.
И вот даже этой зиме пришел конец. Она кончилась, как и началась, дождем, не холодным ливнем, а шумливыми бурными водопадами теплых струй, смывших с земли лютый, упорный холод, а запоздавшая весна уже бежала по их сверкающим следам, и всюду пошла кутерьма, все появилось разом – почки, цветы, листья, все ожило – пестрый луг, и зеленеющий лес, и широкие поля, пробудившиеся от зимней спячки, готовые принять плуг, ведущий борозду. Школа уже закрылась на лето, когда Рэтлиф проехал мимо нее к лавке и, привязав лошадей у знакомого столба, поднялся на галерею, где сидели на корточках и на скамьях все те же семь или восемь человек, словно просидели так с тех самых пор, как он оглянулся на них в последний раз почти полгода назад.
– Ну, друзья, – сказал он, – я вижу, школа уже закрыта. Теперь ребята пойдут в поле, глядишь, вам и отдохнуть можно будет.
– Она закрыта с самого октября, – сказал Квик. – Учитель удрал.
– А. О.? Удрал?
– Его жена явилась. А он только завидел ее – и давай бог ноги.
– Кто, кто? – переспросил Рэтлиф.
– Его жена, – сказал Талл. – По крайней мере, так она сказала. Такая толстая, седая…
– Что за чушь, – сказал Рэтлиф. – Да он и не женат вовсе. Ведь он прожил здесь три года. Наверно, это была его мать.
– Да нет же, – сказал Талл. – Она была молодая. Просто у нее волосы все седые. Приехала в коляске вместе с ребенком месяцев шести.
– С ребенком? – сказал Рэтлиф. Моргая, он глядел то на одного, то на другого. – Послушайте, что все это значит? Откуда у него взялась жена, да еще с шестимесячным ребенком? Разве он не прожил здесь, у всех на глазах, целых три года? Что за чертовщина. Да когда же он успел, ведь ни разу и не уезжал надолго.
– Уоллстрит говорит, что это его жена и ребенок, – сказал Талл.
– Уоллстрит? Это еще кто такой?
– Сынишка Эка.
– Тот мальчуган лет десяти? – Теперь Рэтлиф, моргая, уставился на Талла. – Да ведь про нее в первый раз шуметь начали только два или три года назад, когда там была паника Имеется в виду финансовая паника на Уоллстрит в мае 1893 г., когда размер золотого запаса США сократился ниже официально установленного минимума. По этому упоминанию действие «Поселка» следует датировать 1895 – 1896 гг., что, как уже отмечалось, противоречит хронологии «Города» и «Особняка» (см. преамбулу к комментариям).

. Откуда же у десятилетнего мальчика такое имя – Уоллстрит?
– Не знаю, – сказал Талл.
– А ребенок, видно, и в самом деле его, – сказал Квик. – По крайности, он как глянул на эту коляску, только его и видели.
– Еще бы, – сказал Рэтлиф. – Ребенок – это такой подарочек, от которого всякий мужчина побежит, если только еще есть куда бежать.
– Видно, он знал, куда бежать, – сказал Букрайт хриплым резким голосом. – Уж этот ребеночек его бы не выпустил, если, конечно, кто-нибудь прежде повалил бы А. О., а ему дал бы ухватиться как следует. Он и то был больше папаши.
– Может, он еще ухватится, – сказал Квик.
– Да, – сказал Талл. – Она пробыла здесь ровно столько, сколько нужно, чтобы купить банку сардин и галеты. А потом ей кто-то показал, куда ушел А. О., и она поехала по дороге в ту сторону. Он-то пешком ушел. Они оба ели сардины, она и малыш.
– Так, так, – сказал Рэтлиф. – Вот они, Сноупсы. Так, так. – Он умолк. Молча смотрели они, как по дороге едет коляска Варнера. Правил негр; а сзади, рядом со своей матерью, сидела миссис Флем Сноупс. Она даже не повернула свою красивую голову, когда коляска поравнялась с лавкой. Ее лицо проплыло мимо них в профиль – спокойное, беспамятное, равнодушное. Оно не было трагично, на нем была лишь печать проклятия. Коляска проехала.
– А тот вправду дожидается в тюрьме, покуда Флем Сноупс вернется и его вызволит? – спросил еще кто-то.
– Да, он все еще в тюрьме, – сказал Рэтлиф.
– Но он дожидается Флема? – сказал Квик.
– Нет, – сказал Рэтлиф. – Потому что Флем не вернется, покуда того не засудят. – Но тут миссис Литтлджон, выйдя на веранду, зазвонила в колокольчик, зовя к обеду, и все встали и начали расходиться. Рэтлиф и Букрайт вместе спустились с крыльца.
– Ерунда, – сказал Букрайт. – Даже Флем Сноупс не даст повесить своего собственного двоюродного брата ради того, чтоб деньги сберечь.
– Сдается мне, Флем знает, что до этого дело не дойдет. Джек Хьюстон был убит выстрелом в грудь, а всякий подтвердит, что он никогда не расставался с револьвером, да и револьвер нашли на дороге, на том самом месте, где лошадь шарахнулась и убежала, так что неизвестно, выронил он его из рук или из кармана, когда падал. Я думаю, Флем все разнюхал. И теперь он не приедет, пока все не будет кончено Какой ему расчет приезжать, ведь жена Минка сразу в него вцепится, а люди скажут, что он хочет сгноить брата в тюрьме. Бывает такое, чего даже Сноупс не сделает. Не скажу точно, что именно, но, право же, иногда и такое бывает.
Букрайт пошел своей дорогой, а Рэтлиф отвязал лошадей, ввел их во двор гостиницы миссис Литтлджон, распряг и отнес упряжь в конюшню. Он не видел идиота с того самого сентябрьского дня, и теперь что-то словно подталкивало, подгоняло его; он повесил сбрую на гвоздь и пошел по темному вонючему проходу между пустыми стойлами, к самому крайнему стойлу, заглянул туда и увидел на полу толстые бабьи ляжки, бесформенную фигуру, неподвижную в полумраке, ублюдочное лицо, которое повернулось и взглянуло на него, и в бессмысленных глазах что-то мелькнуло, словно он смутно узнал его, но не мог вспомнить, слюнявый рот приоткрылся и издал хриплый, жалобный, едва слышный звук. На коленях, обтянутых комбинезоном, Рэтлиф увидел обшарпанную деревянную корову, игрушку, какие дарят детям на Рождество.
Подходя к кузнице, он услышал удары молота. Потом молот повис в воздухе; тупое, открытое, здоровое лицо взглянуло на него без удивления, почти не узнавая.
– Как поживаешь, Эк? – сказал Рэтлиф. – Не можешь ли сразу после обеда сбить старые подковы у моих лошадок и подковать их наново? Вечером мне нужно съездить кое-куда.
– Ладно, – сказал кузнец. – Веди, сделаю.
– Ладно, – сказал и Рэтлиф. – А скажи-ка, этот твой сынишка… Ты ведь недавно переменил ему имя, правда? – Кузнец поглядел на него, не опуская молота. На наковальне медленно остывала раскаленная докрасна поковка. – Я про Уоллстрита.
– А-а, – сказал кузнец. – Ну нет. Мы ничего не меняли. До прошлого года у него вовсе никакого имени не было. Когда померла моя первая жена, я оставил его у бабки, покуда сам устроюсь; мне об ту пору всего шестнадцать лет было. Она назвала мальчишку в честь деда, но настоящего имени у него все-таки не было. А в прошлом году я пристроился и послал за ним, вот тогда и подумал, что, может, ему лучше дать имя. А. О. вычитал в газете про панику на Уолл-стрите. Ну он и порешил, что ежели назвать его «Уоллстрит-Паника», он, может, разбогатеет, как те люди, что эту панику устроили.
– Вот как, – сказал Рэтлиф. – Шестнадцать лет. Значит, одного ребенка тебе мало было, чтобы устроить свою жизнь? Сколько же их потребовалось?
– У меня их трое.
– Значит, еще двое, кроме Уоллстрита. И что же…
– Еще трое, кроме Уолла, – сказал кузнец.
– Вот как, – сказал Рэтлиф.
Кузнец немного помедлил. Потом снова занес молот. Но не ударил, а постоял, глядя на остывшее железо на наковальне, потом положил молот и пошел к горну.
– Значит, тебе пришлось уплатить все двадцать долларов сполна, – сказал Рэтлиф. Кузнец обернулся. – Ну, прошлым летом, за эту корову.
– Да. И еще двадцать центов за игрушку.
– Так это ты купил ее?
– Да. Меня жалость взяла. Я и решил, – может, он еще войдет когда в разум, так, по крайности, ему будет над чем поразмыслить.



КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЫ

Глава первая

1

День уже клонился к закату, когда люди, сидевшие на галерее лавки, увидели, что с юга по дороге приближается фургон, запряженный мулами, а за ним длинная вереница каких-то странных, по-видимому, живых фигур, – в косых лучах заходящего солнца они походили на пестрые, причудливые лоскутья, оторванные от каких-то огромных плакатов, – быть может, цирковых афиш, – привязанные позади фургона, они двигались каждая самостоятельно и всем скопом, словно хвост воздушного змея.
– Это что за чертовщина? – сказал кто-то.
– Цирк едет, – сказал Квик.
Все зашевелились, вставая, чтобы взглянуть на фургон. Теперь уже было видно, что позади него привязаны лошади. На козлах сидели двое.
– Мать честная, – сказал первый по фамилии Фримен. – Да ведь это Флем Сноупс.
Все были уже на ногах, когда фургон остановился, Сноупс слез на землю и подошел к крыльцу. Он словно уехал только нынешним утром. На нем была все та же суконная кепка, крошечный галстук бабочкой, белая рубашка и серые брюки. Он поднялся на крыльцо.
– Здорово, Флем, – сказал Квик. Тот на ходу скользнул по всем, сидевшим на галерее, небрежным взглядом, никого не замечая. – Что это ты, цирк завел?
– Здравствуйте, джентльмены! – сказал он.
Все расступились, и он прошел в лавку. Тогда все спустились с крыльца и подошли к фургону, позади которого, настороженно сбившись в кучу, стояли лошадки, маленькие, почти как кролики, разноцветные, как попугаи, прикрученные одна к другой и к фургону кусками колючей проволоки. С узкими крупами, покрытыми ситцевыми попонами, с изящными ногами и розовыми мордами, они злобно и нетерпеливо косили разноцветными глазами, жались друг к другу, настороженно неподвижные, дикие, как олени, опасные, как гремучие змеи, кроткие, как голуби. Люди стояли на почтительном расстоянии. Раздвинув их плечом, подошел Джоди Варнер.
– Эй, док, поаккуратней, – сказал голос откуда-то сзади.
Но было уже поздно. Крайняя лошадь с быстротою молнии взвилась на дыбы и дважды взбрыкнула передними копытами, проворнее боксера, норовя садануть Варнера в лицо и сильно рванув проволоку, отчего словно волна прошла по табуну, – лошади били копытами и становились на дыбы.
– Тпру-у, балуй, кургузые твари, дьяволы бешеные! – сказал тот же голос, принадлежавший спутнику Флема.
Он был не здешний. Из-под светлой широкополой шляпы торчали густые, черные как смоль усы. Когда он спрыгнул на землю и, повернувшись спиной, встал между ними и лошадьми, все увидели, что из заднего кармана его узких, в обтяжку, бумазейных штанов торчит перламутровая рукоятка внушительного револьвера и цветная коробочка, в каких продают печенье.
– Держитесь от них подальше, ребята, – сказал он. – Они малость норовисты, на них давно никто не ездил.
– А как это давно? – спросил Квик.
Незнакомец взглянул на Квика. Лицо у него было широкое, обветренное и холодное, глаза тоже холодные и бесцветные. Его плоский живот был туго, как втулка, вбит в узкие штаны.
– Сдается мне, скорее они сами на пароме через Миссисипи ехали, – сказал Варнер. Незнакомец взглянул на него. – Моя фамилия Варнер, – сказал Джоди.
– А моя – Хиппс, – сказал незнакомец. – Зовите меня просто Бэк. – Через всю его левую щеку, от уха до подбородка, тянулся свежий кровавый рубец, залепленный чем-то черным, вроде колесной мази. Все поглядели на рубец. А потом увидели, что незнакомец вынул из кармана коробочку, вытряхнул оттуда на ладонь имбирное печенье и сунул его в рот, под усы.
– Видать, ты с Флемом не поладил? – сказал Квик.
Незнакомец перестал жевать. Когда он смотрел на кого-нибудь в упор, его глаза становились похожи на два осколка кремня, вывернутые плугом из земли.
– Это почему же?
– А вон у тебя что с ухом, – сказал Квик.
– Ах, ты об этом! – Незнакомец коснулся своего уха. – Нет, это я сам виноват. Зазевался как-то вечером, когда ставил их в загон. Задумался и позабыл, что проволока-то длинная. – Он снова принялся жевать. Все глядели на его ухо. – Со всяким бывает, кто неосторожен с лошадью. Смажешь колесной мазью, на другой день все как рукой снимет. Сейчас они горячатся, застоялись без дела. Но через день-другой вы их не узнаете. – Он положил в рот еще одно печенье и стал жевать. – Не верите, что они будут как шелковые? – Никто не ответил. Все смотрели на лошадей угрюмо и с недоверием. Джоди повернулся и пошел назад к лавке. – Лошадки добрые, послушные, – сказал незнакомец. – Вот поглядите. – Он сунул коробку с печеньем в карман и пошел к лошадям, протянув руку. Ближняя стояла, приподняв одну ногу. Казалось, она спала. Синий, как небо, глаз задернуло веко; голова была плоская, как гладильная доска. Не открывая глаз, лошадь вскинула голову и оскалила желтые зубы. Казалось, на миг она и человек слились в одном яростном усилии. Потом оба замерли, высокие каблуки незнакомца глубоко ушли в землю, одна рука, стиснувшая ноздри лошади, была неловко вывернута, а лошадь дышала хрипло, шумно, с натужными стонами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47