Он подошел к Шеру, величаво улыбаясь, и сказал:
- Говорят, вы нарисовали на меня карикатуру. Где она, покажите?
Шер робко подвел его к стене.
Брейг поправил очки и стал водить свое лицо по контурам рисунка, как будто выбирая место на стене, чтобы приложиться губами. Потом он долго смеялся, отдаляясь от стены и приближаясь к ней. Потом он повернулся к Шеру, взял его руку, с усилием всмотрелся в его лицо.
- Вы - талантливый человек, я рад, что знаю вас, - сказал он и еще засмеялся, натуго сжав морщинистые веки.
7
В этой пьесе я исполнял свою первую роль - седельного мастера, жениха одной из трех сестер, вокруг которых вертится действие. Мое имя напечатали в программе, хор вдруг опустился ниже меня на крутую ступень. Стоя за кулисами, в ожидании реплики, ощущая локтем руку помощника режиссера, напутственно подталкивавшего актеров и актрис в момент выхода на сцену, я с каждым разом приятнее чувствовал, как мое волнение становится сладкой привычкой. Пьеса проходила с аншлагом, по праздникам давалось два спектакля, публика блаженствовала, директор источал добро, и днем и ночью улыбаясь.
Конечно, успех не мог сравниться с Веной. Там, в прославленном театре, эта оперетта не сходила со сцены второй год, и изнуренная труппа, отчаявшись, подала на антрепризу в суд, требуя расторжения контрактов. Мы дисквалифицируемся, мы становимся граммофонами, мы теряем актерский, мы теряем человеческий образ, мы молим о пощаде, - взывали артисты. Но венцы только и хотели бы всю жизнь слушать одну эту оперетту, и суд решил в пользу антрепренера: извольте петь и плясать, господа комедианты, коли вам платят деньги!
Я тоже пел и приплясывал и тоже начинал уставать, но моя усталость была отходчивой, мне льстило, что я устаю, и во мне, как молодые дрожжи, пузырилась и занималась еще несмелая гордыня актера. Но я боялся показаться смешным и предпочитал грустные позы.
- Ты, обезьяна, - сказала мне однажды Лисси, - гордись в открытую, будет лучше дело. Ведь все кругом видят, что ты сам не ожидал таких феерических побед... Или, может, ты и заправду печален?
Это было на репетиции, в перерыв. Мы находились в уборной Лисси. Дневной свет обличал дешевку развешанпых по стенам голубых кринолинов. Лисси штопала шелковый чулок, насучив его на деревянный гриб. Сидя на гримировальном столе, она болтала ногами, я стоял подле нее.
- Печален заправду, - ответил я.
- Она ушла от тебя?
- Она ушла.
- Ах ты! Это грустно. Если она презирает актеров, значит, она с дурью. Обезьянничает с аристократов. Лисси вздохнула.
- Ну, что же, поцелуй меня, тебе станет легче. Она обняла меня рукою в чулке, я подвинулся к ней. Она целовалась серьезно. Ее нос показался мне крошечным - так хорошо она им управляла. Она больно задела деревянным грибом меня за ухо и долго повторяла:
- О, прости, о, прости...
- Но, может быть, она еще вернется? - спросила она, растягивая чулок на грибе.
- Может быть, вернется.
- Тогда какого же черта я здесь тебя утешаю!..
Она сердито отшатнулась от меня и так быстро принялась действовать иглой, что я испугался.
- Ты должен быть счастлив, что она бросила тебя, иначе твоя история кончилась бы тем же, чем кончились похождения Шера.
Едва стерпимое слово "бросила" причинило мне боль, я спросил совсем тихо:
- А разве что-нибудь случилось с Шером?
Она спрыгнула со стола, кинула прочь чулок, запустила пальцы в свою растеребленную прическу.
- Неужели он тебе ничего не сказал? Ты видел его?
- Нет.
- Ну, значит, он уже сидит!
- Где сидит?
- За проволокой! В лагере! Боже мой, ты ничего не соображаешь! Слушай. Знаешь Вильму? Ну еще такая гусыня, с голубыми глазами, - дочка его хозяйки. Так вот, ее видели с Шером. Ну, кто видел - не все ли равно? Кому надо. И, понимаешь, Шера вдруг приглашает секретарь полиции, закатывает спектакль и сажает бедняжку в лагерь на месяц. Послушай, не перебивай! Шер сам не свой приплелся к нашему старику, ну да, к директору, и тот звонит в полицию: помилуйте, господа, у меня сейчас идут сплошь хоровые, ансамблевые вещи, я дорожу каждым человеком, а вы отбираете у меня хориста. Нельзя ли что-нибудь сделать? Я сама слышала весь разговор. Ей-богу. У старика в полиции есть знакомый децернент, у него еще постоянное место во втором ряду, наши девчонки говорят - инспектор коленок. Так вот он сжалился над стариком и сократил Шеру арест до недели. Пусть, говорит, этот ваш господин художник довольствуется тем, что ему можно обниматься с хористками на сцене, а волочиться за немецкими девушками всерьез мы не допустим, нет! В нас еще не угас патриотизм, нет!..
Я был подавлен рассказом Лисси, а ей доставляло удовольствие, что я страдаю.
- Ну, если Шер сидит, - сказал я вдруг с отчаянием, - то я завидую ему, как хочешь!
- Ты рехнулся!
- Нет, я не рехнулся. Мне тоже не миновать лагеря, потому что у меня тоже не угас патриотизм. Я слышал, в день рождения кайзера вся труппа должна петь перед спектаклем немецкий гимн. Верно? Так я заявлю директору, что не собираюсь участвовать в вашей манифестации.
- Осел, - проговорила Лисси мрачно. - Забываешь, где находишься. Раз ты служишь - должен служить. Нас ведь не спрашивают - хотим мы петь или нет. Когда я пела у вас, мне тоже приходилось всякое. Я ведь исколесила всю вашу святую матушку-Россию: была в Риге, в Варшаве, в Лодзи, в Вильне, в Ревеле где я не была! О, знаешь: извош-тчик! Чудесно! И вот в рижском театре в тезоименитство вашего Николая мы должны были петь русский гимн. У нас в труппе были сплошь немцы, никто не знал ни звука по-русски. Тогда директор расставил нас так: в первый ряд - русских, наряженных в камзолы церковных певчих, а всех актеров - позади. На спины певчим прикололи ноты со словами гимна, латинскими буквами. Мы хохотали до икоты. Но пришло время - по всем правилам спели ваше "Поше сар'я краны".
Жуткие звуки неизвестного языка развеселили нас.
- Так или иначе, - сказал я, - лагерь дожидается меня: если я соглашусь пропеть ваш гимн, меня посадят за то, что я с тобой целовался.
- О, со мной можно, я - певичка.
Она приласкала меня с материнским готовным участием, опять впрыгнув на стол и не забывая штопать чулок. Я ушел.
В гардеробной, где подбирались костюмы к очередной оперетке, мирно примерял котурны Шер. Я взглянул на него в ужасе. Он выпрямился, скрипя заржавленными ходулями, и со своей зыбкой высоты, медленно подымая на меня длань, замогильно дохнул:
- Смертный! Перед тобою потревоженная тень художника.
- Слезьте, к черту!
Я расспросил, как было дело. Лисси ни капельки не соврала: он должен был садиться на неделю в лагерь.
С трудом опустившись на кучу разнокалиберных стоптанных башмаков, Шер, усмехаясь, пожаловался мне на судьбу. Внезапно он приуныл.
- Что лагерь! - сказал он. - Помните Ярошенко? "Всюду жизнь"... Обидно другое. Я ни при чем в этой истории. Вильму не могли видеть со мной: ни разу она не исполнила ни одной моей просьбы.
Он сидел повесив нос, стаскивая с маленьких ног котурны.
- Она ходит с другим. Я готов в любой лагерь, лишь бы сбылось то, в чем меня обвиняют. Странные женщины: этот ее ухажер, которого приняли за меня, невероятно смешон и, по-моему, просто несимпатичный...
В коридорах задребезжали звонки, созывавшие на продолжение репетиции. Я пожал Шеру руку.
Где-то в холодной щели декораций, в закулисном полумраке я налетел на директора, ткнувшись в его спружинивший живот.
- Э-э-э! - сказал директор, когда разглядел и узнал меня. - Э-э! Вы мне нужны. Мы будем ставить оперу "Марта". Я решил дать вам партию лорда Тристана. Басовая партия, очень комичная. А?
Все еще ощущая упругий удар директорского живота, я промычал нечто вроде того, что у меня нет выучки и я сомневаюсь.
- Мы вам поможем. Если не справитесь, партию возьму я. Если у вас получится - я буду вашим дублером. Завтра вам дадут клавир.
Он слегка пощелкал пальцами по моей спине, что отдаленно могло означать поощряющее объятие. Я собирался возразить, но он не дал мне:
- И потом, я хотел сказать: я вас освобождаю от участия в "Апофеозе немецкой победы". Вы можете не петь гимна...
Он исчез за декорациями.
"Лисси, - тепло подумал я, - бескорыстное сердце".
8
Музыка "Ричмондского рынка", или "Марты", нехитра. Между двух незыблемых рубежей - романтической народной оперой и композиторскими способностями Фридриха фон Флотова, порхают ее дуэты, трио, квинтеты, ее веселые хоры. Для меня она была трудна, потому что я понятия не имел о пении. Партию разучивал со мною капельмейстер Зейферт, помогая себе и мне локтями, коленями - чем только мог. Несчастный и во сне не видывал, что ему надо будет дирижировать оперой. Наконец дошло до сцены. Директор, взявший режиссуру, начал учить меня поворачиваться, ставить ноги, делать придворные поклоны. Моя партнерша - почти шестидесятилетняя обладательница колоратурного сопрано, видавшая пышные виды и "в качестве гостя" извлеченная из состояния анабиоза на роль леди Герриэт - Марты, тоже трудилась над моим образованием, в своей же партии искусно восполняла былой школой все то, что у нее отняло время.
На оркестровых репетициях стало очевидно, что капельмейстеру не суждено повелевать стихиями. У него просто не хватало органов тела, чтобы уследить за всеми неисчислимыми подвохами партитуры.
Тогда ко всеобщему торжеству и безудержному восхищению женской половины труппы - в результате дипломатического обмена депешами - из большого города, с театром побогаче нашего, был призван Рихард Кваст.
Он появился в покоряющем сиянии победителя, чуть под хмельком, перецеловался с актрисами, хохоча распихал, кому пришлось, дюжину анекдотов и совершенно всех умилил тем, что будто бы в жизни не слыхивал оперы, которой приехал дирижировать.
- Детки мои, хотите верьте, хотите нет, но я, вот видите, вот эта партитура вашей "Марты", я взял ее вчера в поезд, чтобы, понимаете ли, хоть понюхать, чем это там такое заправлено. И что же вы думаете? В мое купе залезает обер-лейтенант, с которым мы вместе драпали после Марны. Он тогда был еще лейтенантом. Ну, понимаете - выслужился, Железный крест и все прочее. Так мы без передышки всю дорогу двигали по коньяку, ей-богу! Я этой самой партитуры так и не раскрыл.
Если он врал, то на зависть хорошо. Все были милы ему, и он был мил.
Я не видался с ним до самой репетиции, на которой он сел за пульт. Оркестр с облегчением поддался его руке, и актеры пели в полную силу, точно бенефицианты.
Трое придворных лакеев оповещают о появлении лорда Тристана Майклфорта у леди Герриэт. Такую расточительность театр не мог себе позволить, и миссию троих у нас выполнял один. Он выкрикивал по очереди басовую, баритонную, теноровую фразы, затем медные в оркестре выдували коду, и под их звон лорд церемониально выходил на сцену.
Рихард Кваст, подавая вступление, вдруг узнал в лорде меня, дрогнул и сполз со стула. Пока я пел, он, дирижируя, все протирал глаза.
- Сын человеческий, - воскликнул он в перерыв, тряся мне руки, - если бы на меня двинулись со сцены декорации, я удивился бы меньше! Весело вам тут живется, если вы пошли в актеры.
Он засмеялся саркастически, притянул к себе мою голову и сказал на ухо:
- Но это много лучше, чем окопы, даю вам честное слово! Мне рассказывал один обер-лейтенант - русские солдаты сыты по уши и больше не хотят воевать. Когда наши тоже поймут, что эта богом треклятая война - дерьмо, мы покончим с ней, вот увидите!
"Все на свете приходит к концу, - с надеждой подумал я, - однако пока надо петь".
В день спектакля я повторил всю партию под рояль и, довольный, вознаградил свои труды доброй кружкой пива. Это было в полдень. Через час от моего голоса не осталось следа. Я не сразу понял это. Да это и не поддавалось никакому разумению. Вечером должна была состояться премьера, ничто в мире не могло ей помешать. Я должен был петь. А из моего горла вытекали самые убогие хрипы и свисты.
Я бросился к леди Герриэт. Она жарила на газовой горелке желуди для изготовления военно-экономического кофе, в комнате пахло паленым, над окнами в клетках заливались канарейки, старый мопс приветственно обмусолил мои руки. Леди Герриэт тотчас запретила мне говорить и дала неизвестных пахучих капель, рецепт которых ее муж в молодости получил от Карузо. Кроме того, необходимо было немедленно выпить сырой яичный желток, и так как леди уже целый год не кушала яиц, я отправился на поиски.
Я бегал из магазина в магазин. Всюду на меня смотрели как на умалишенного и робко предлагали яичный суррогат в порошке, безукоризненно заменяющий яйца. Я знал эти штучки нашего химика, но мне ничего не оставалось. Уже с порошками в кармане, я вспомнил Лисси и помчался к ней.
У нее обнаружился знакомый, разводивший кур.
- Дело к зиме, - сказал я в отчаянии, - вряд ли теперь несутся куры.
Но ее окрыляла надежда, потому что куры были какие-то породистые, и надо было только скорее слетать к куроводу.
Я очутился один и лег на диван. До спектакля оставалось часа четыре. Я зажал лицо руками. Если не поможет какое-нибудь чудо, решил я, - все кончено. Я боязливо попробовал взять ля. Мое горло было подменено какой-то дудкой с хроническим ларингитом. Похолодевший, я дожидался возвращения Лисси.
Она скоро пришла. Я вскочил ей навстречу. Породистые куры, оказалось, давно прекратили носку. Однако куровод дал Лисси записку к знакомой сестре милосердия в офицерский госпиталь. По его мнению, офицеры питались одними яйцами. Я опять повалился на диван.
- Осторожно! - закричала Лисси, - у тебя в кармане яичные порошки! Не раздави!
У меня немного отлегло от сердца. Мы пошли разыскивать сестру милосердия. Она обошлась с нами отзывчиво после того, как Лисси обещала ей контрамарку в театр. Она жила при госпитале и тут же отправилась на кухню. Как видно, получить яйцо было нелегко, потому что мы томились целых полчаса. Вручая Лисси яйцо, сестра сказала, что у нее есть племянник, молодой человек, скоро отправляющийся на фронт, - большой поклонник оперетты. Лисси пообещала контрамарку и для племянника.
Мы тут же занялись священнодействием лечения. Нам были предоставлены два блюдца, в одно из которых мы слили белок, в другое - желток. Красноватый, блестящий глаз желтка скользко скатился с блюдца ко мне в рот. Лисси и сестра внимательно смотрели, как я глотал.
- Не торопись, - сказала Лисси.
Потом она выпила белок, чтобы не пропадал, и, сморщившись, велела мне попробовать голос. Не прекословя, я исполнил требование. Ничего не переменилось, словно и не было никакого яйца. Мы посидели в безмолвии.
- Ясно, - сказала Лисси, - такие истории с голосом иногда тянутся неделями. Надо идти к директору - заявить, что ты не можешь петь.
Я давно был готов к этому. По дороге мне встретился Брейг с пачкою книг под мышкой. Я остановил его, чтобы хоть немного передохнуть, прежде чем ступить на порог к директору. Он взял меня под руку и, подталкивая вперед, словно возлагая на меня выбор пути, сказал:
- Когда пройдет ваша молодость, когда вы убедитесь, что уже все достигнуто в вашей неповторимой жизни, вы будете искать друга. И, знаете, его будет не легко найти. Человек, доживающий свои дни, часто обременителен и всегда скучен. Даже если ему оказывают почет, то это почет его прошлому. Лишь сами вы будете любить себя до конца своих дней. И лишь один вечный друг останется к вам неизменен: это - книга.
Он вытянул из-под мышки и подержал передо мною, точно взвешивая, перекрещенную шнурком пачку книг.
- Эгоизм - это священное чувство - уважается только книгой: она дает человеку право думать о ней свободно, по его произволу. Я ведь вам говорил, что моя настольная книга - "Единственный" Штирнера. У меня сегодня праздник: я достал издание "Единственного", напечатанное очень крупным шрифтом, для слепых. Я могу его читать сам, с увеличительным стеклом.
Я взглянул на Брейга. Глаза его с помутневшими темными зрачками, слезившиеся и сощуренные, показались мне раскосыми. Но я не почувствовал к нему сострадания. Я считал, что он должен жалеть меня, и мне захотелось оборвать его напыщенные речи.
- Сегодня вы открываете заглавную страницу вашей молодой жизни, продолжал Брейг.
- Никакой страницы я не открываю, - перебил я его. - Разве вы не слышите, что со мной?
- Хрипота? Вы поете вашу первую партию? Так чего же вы бегаете по городу? Ах, молодость! Ступайте домой, ложитесь в постель. Два часа хорошего сна и - вот вам моя рука старого венского певца, который, наверно, скоро пропоет свою последнюю партию, вот эта рука, - перед выходом на сцену к вам вернется голос, и вы прекрасно споете спектакль. Ваша болезнь называется рамповой лихорадкой. Огни сцены, синие рампы, таящие за собой загадку зрителя, - у меня до сих пор замирает душа, когда я жду своего выхода. А впрочем, может быть, мне уже пора потерять в себя веру? Идите спать. Спать!
Я послушался и с удивившим меня внезапным легкомыслием повернул домой.
1 2 3 4 5 6 7 8