– Это лишь подтверждает мои слова.
– Кто-то напрашивается на комплименты.
– Ничего подобного.
– Да тебя же ни с кем… Ты и сам прекрасно это знаешь.
– Только по здешним меркам.
– Чушь.
– Знаешь, дорогая, когда тебе…
– О Боже, опять двадцать пять! Он с минуту молчит.
– В твоем возрасте я мог смотреть только вперед. А в моем…
– Тогда тебе следует обратиться к окулисту – зрение проверить.
– Да нет, вряд ли. «Коль цену хочешь знать осколкам, спроси руины».
– «Так в этом мы с тобою схожи. Иеронимо бредит вновь».
Она отодвигается, усмехается в темноте и грозит ему пальцем:
– Ты просто забыл следующую реплику, верно? Нечего цитатами в актрис швыряться. Может, мы и глупые коровы, но уж драматургию знаем не хуже вас.
– Это сценическая реплика. Не реальность. Она опускает взгляд.
– А ты паршиво выбрал роль.
– Да просто тщеславие навыворот. Все оглядываюсь на собственные шедевры.
– Ой-вей! Так мы, оказывается, не Шекспир!
– Пожалуй, мне лучше уйти, – тихо говорит он.
Но она заставляет его снова сесть, снова ее обнять, прижимается лицом к его плечу.
– Веду себя по-хамски.
– Значит, заслужил.
Она целует его плечо сквозь рубашку.
– Я понимаю, сломалось что-то в душе, руины, осколки… Просто мне больно сознавать, что я все это усугубляю.
Он притягивает ее поближе.
– Ты как раз один из тех осколков, которые придают жизни смысл.
– Только… если бы я…
– Мы ведь уже все решили.
Она завладевает его рукой.
– Расскажи мне. Что такое случилось сегодня?
– Я зашел в старый павильон, где «Камелот» снимали. И меня вдруг словно ударило. Понял – это обо мне. Попрание мифов. Вроде я напрочь отлучен от того, чем должен был быть. – Он помолчал. – Прокол.
– Это еще что такое?
– Вопрос на засыпку.
– А ты попробуй.
– Видимо, дело в средствах отображения. Они искусственны.
– И что же?
– А то, что, если я когда-то надеялся отобразить что-то, не надо было лезть в театр и кино. Они просто… там попирается реальность.
– И что же такое это «что-то»?
– Да Бог его знает, Дженни. Истина о себе самом? История собственной жизни? Получается какой-то отвратительный солипсизм.
– Но ты когда-то убеждал меня, что суть всякого искусства – солипсизм.
Он молчит, по-прежнему глядя в глубину комнаты.
– Большую часть своей сознательной жизни я потратил, стараясь научиться находить неизбитые слова, делать сцены острыми и живыми. Учился наполнять смыслом паузы между репликами. Создавать других людей. Всегда – других. – Он снова долго молчит. – Будто в меня вселился кто-то другой. Давным-давно.
– Какой другой?
– Предатель.
– Чепуха. Но продолжай.
Он гладит ее волосы.
– Путь наименьшего сопротивления. Пишешь: «Комната, средний план, ночь, женщина и мужчина на диване». И покидаешь место действия. Пусть другие будут Дженни и Дэном. Пусть кто-то другой говорит им, что делать. Снимает их на пленку. Сам ты избавлен от риска. Больше не хочу иметь дело с другими. Только – с самим собой. – Он перестает гладить ее волосы, шутливо ерошит их. – Вот и все, Дженни. Я вовсе не собираюсь начать все сначала. Просто хочу, чтобы ты поняла – мне до смерти надоели сценарии.
– И Голливуд. И я.
– Ты – нет.
– Но ты же хочешь вернуться домой.
– Не буквально. В переносном смысле.
– Так с этого мы и начали. Пиши воспоминания.
– Я придумал слишком много бумажных персонажей, не стоит добавлять в этот список еще и самого себя. Все равно вышло бы одно вранье. Не смог бы правдиво отобразить реальность.
– Тогда напиши роман. Он фыркает.
– Почему – нет?
– Не знал бы, откуда начать.
– Отсюда.
– Дурочка.
Она отодвигается подальше, подбирает под себя ноги, сидит, задумчиво его разглядывая.
– Нет, серьезно.
Он усмехается:
– Начать с бредовых признаний немолодого мужчины, в период климакса оказавшегося с молоденькой и голенькой звездой экрана в стране Гарольда Роббинса?
Она запахивает кимоно.
– Это гнусно. Сказать такое о нас обоих.
– Пресытившись сексом и пытаясь вспомнить, что ему было известно из Аристотеля, он попытался вкратце изложить теорию…
– Никакая я не звезда экрана. Я – твоя Дженни.
– Которая к тому же невероятно терпелива со мной.
– Деньги у тебя есть, так что временем своим ты можешь распоряжаться как угодно.
– Совесть у меня не чиста: вся дохлой рыбой провоняла.
– А это что должно означать?
– Слишком много дохлых рыбин пришлось выпотрошить, чтоб хоть одну живую правдиво описать.
– Значит, у тебя рука набита. Не пойму, чего ты боишься? Что теряешь?
– Боюсь променять шило на швайку. Потерять и последний клок.
– Клок?
– Шерсти. Который с паршивой овцы.
Она молчит, думает, смотрит внимательно.
– Это что, все из-за последнего сценария?
Он отрицательно качает головой:
– Скука смертная их писать, но я их могу сочинять хоть во сне. Как компьютер.
Он поднимается, снова подходит к окну. Она поворачивается на диване, глядит ему в спину. Помолчав с минуту, он продолжает уже более спокойно:
– Раз уж ты сбежал, Дженни, пути назад тебе нет. Вот и все, что я хотел сказать. Пытаться… Пустые мечты. Все равно что хотеть вернуться в материнское лоно. Повернуть время вспять. – Он оборачивается к ней, усмехается в темноте. – Ночные бредни.
– Это просто пораженчество. Все, что тебе надо сделать, – это записать наш разговор. Как есть.
– Это уже последняя глава. То, чем я стал.
Она опускает глаза. Молчит. Пауза. «Перебивочка», как говорят на студии.
– Билл тут на днях распространялся про тебя. Почему ты за режиссуру никогда не берешься.
– И что же?
– Я ему объяснила. Как ты мне.
– А он что?
– Довольно проницательно заметил, что порой стремление к совершенству на поверку оказывается лишь боязнью провала.
– Как мило.
– Но ведь и правильно?
Он смотрит сквозь тьму на ее полное упрека лицо, усмехается:
– Думаешь, если обозвать меня трусом, это поможет делу?
Она медлит с минуту, потом поднимается с дивана, подходит к нему, коротко целует в губы; заставляет сесть в кресло у огромного окна; опускается на пушистый ковер перед ним, опирается локтями о его колени. Слабые отблески падают на ее лицо: за окном светится городское небо.
– Давай мыслить позитивно.
– Давай.
– Моя шотландская прабабка была ясновидящей.
– Ты мне говорила.
– Это не последняя, а первая глава.
– А дальше?
– Что-нибудь произойдет. Откроется окно. Нет, лучше – дверь. Калитка в стене.
Она отодвигается, складывает руки на груди, закусывает губу: играет сивиллу.
– А за калиткой?
– История твоей жизни. Как она есть. Он устало усмехается:
– И когда следует этим заняться?
– Теперь же. До того как… Ты ведь все равно поступишь так, как решил… До того как каждый из нас пойдет своей дорогой. – Усмешка покидает его лицо. – Ты ведь сможешь воспроизвести наш разговор? Это очень важно. Обязательно надо его запомнить.
– Я решил, что мы должны расстаться только потому, что люблю тебя. Это ты понимаешь?
– Ты не ответил на мой вопрос.
– Вряд ли смогу.
– Тогда я попробую записать хоть что-то. Завтра. Между съемками. Только самую суть.
– И суть проблемы?
– Ну хотя бы некий ее вариант.
Они молча смотрят друг на друга. Потом он тихо произносит:
– Господи, как же я ненавижу ваше поколение!
А она улыбается ему, словно ребенок, которого только что похвалили; она так растрогана, что в конце концов ей приходится низко наклонить голову. Он протягивает руку, ерошит ей волосы; делает попытку встать с кресла. Она его останавливает:
– Подожди, я с тобой еще не покончила.
– Сумасшедшая девчонка. Тебе надо выспаться.
Она поворачивается к столику с телефоном, что стоит у нее за спиной; не поднимаясь с колен, зажигает лампу; стаскивает на пол толстенный телефонный справочник Лос-Анджелеса, рассматривает обложку; потом оборачивается и задумчиво смотрит на Дэна. Он сидит на краешке кресла, готовый подняться и уйти.
– Дженни?
Она снова опускает глаза.
– Что-нибудь уникальное. Ни на что не похожее.
Она открывает справочник, наклоняется пониже – шрифт слишком мелкий.
– Бог ты мой, да тут ни одной английской фамилии нет!
– Скажи, пожалуйста, что такое ты делаешь?
Но она молчит. Вдруг переворачивает справочник, смотрит самый конец, быстро листая страницы; останавливается, вытягивает шею: что-то нашла; радостно ему улыбается:
– Эврика! Вольф. Вульф?
– Нет, Вольф, «о» в середине. Как в слове «волк». Одинокий. – Она проводит пальцем по странице – до самого низа. – Ага. Вот. «Эс». Очень гибкая буква. Альтадена-драйв. Понятия не имею, где это.
– За Пасаденой. И если ты…
– Умолкни. «Стэнли Дж.». Не годится.
Она захлопывает справочник, окидывает Дэниела взглядом, как барышник – лошадь сомнительных достоинств, указывает на него пальцем:
– Саймон. – Складывает руки на груди. – Как в том стишке. Поскольку ты тоже простачок. А «Дж.» можно опустить.
Он пристально рассматривает ковер на полу.
– Тебя давно не шлепали по попе?
– Но ты же не можешь использовать в романе свое собственное имя! Тем более что оно такое скучно-добропорядочное. Кому может понравиться герой по имени Дэниел Мартин?
Они привыкли пикироваться, часто менять направление разговора, привыкли к словесным ужимкам и прыжкам; но он отвечает мягко:
– А мне он иногда нравится. В самом деле.
Она складывает руки на коленях, вся – искренность и невинность:
– Она просто напрашивается на посвящение. Всего-навсего.
Он встает с кресла:
– Она напрашивается на то, чтобы получить по заслугам. Если она сию же минуту не окажется в постели, завтра на съемках ее ждет хороший нагоняй за темные круги под глазами.
За ее спиной вдруг резко звонит телефон; оба вздрагивают от неожиданности. Дженни, все еще не поднявшись с колен, сияет от удовольствия:
– Я сама поговорю с мистером Вольфом или ты возьмешь трубку?
Он направляется к двери:
– Оставь. Может, это псих какой-нибудь.
Но она произносит его имя, теперь уже серьезным тоном, не поддразнивая; его предположение вызвало у нее чуть ощутимое чувство страха. Он останавливается, стоит вполоборота, глядя на ее темно-синюю спину; она поворачивается к столику, берет телефонную трубку цвета слоновой кости. Он ждет; слышит, как она произносит официальным тоном:
– Да, он здесь. Я его сейчас позову. – И протягивает ему трубку, снова закусив губу, чтобы не рассмеяться. – Международный. Из Англии. Перевели вызов на мой телефон.
– Кто вызывает?
– Телефонистка не сказала.
Глубоко вздохнув, он возвращается к ней: она уже поднялась с колен; он резко берет, почти вырывает из ее руки трубку. Она отворачивается, отходит к окну. Он называет свое имя, ждет у телефона, не сводя взгляда с профиля девушки у окна. Она поднимает руки, потягивается, словно только что проснулась, распускает волосы по плечам; знает, что он наблюдает за ней; не может удержаться – улыбка по-прежнему играет на ее губах.
– Я не стал бы на твоем месте так волноваться. Сто против одного, что какому-то идиоту репортеру с Флит-стрит просто не хватило материала для очередной сплетни.
– А может, это моя прабабка из Шотландии.
Она вглядывается в полуночную беспредельность Лос-Анджелеса. Эта история ее забавляет. Типичная англичанка. Он тянется к ней, хватает за руку, грубо притягивает к себе; пытается поцеловать; он сердится, а ее разбирает смех.
У его уха – шорох немыслимых расстояний.
Потом он слышит голос; и происходит невероятное, как в романе: отворяется калитка в стене.
Женщина в камышах
Ветер раскачивает из стороны в сторону обвисшие ветви плакучих ив и морщит поверхность длинного плеса. Лесистые холмы далеко на западе и отделившие их от реки заливные луга испещрены тенями плывущих по летнему небу облаков. У того берега Черуэлла молодой человек, студент последнего курса, орудуя шестом, ведет вверх по течению лодку-плоскодонку. На носу лодки, лицом к нему, удобно откинулась на спинку сиденья девушка в темных очках. Она опустила правую руку за борт, вода журча обегает ее пальцы. Студенту двадцать три года, он филолог, его специальность – английский язык; девушка двумя годами моложе и изучает французский. На нем хлопчатобумажные армейские брюки и синяя трикотажная водолазка; на ней широкая юбка в сборку – «под крестьянку», темно-зеленая, с плотной красно-белой вышивкой; белая блузка; волосы повязаны красным узорчатым платком. У босых ног небрежно брошены сандалии, плетенная из тростника корзинка и несколько книг.
Вид у молодого человека вполне современный, даже для сегодняшнего дня: сегодня не прошла бы только короткая стрижка. А вот ее длинная – по щиколотку – сборчатая юбка и блузка с короткими рукавами-буфф старомодны даже для того времени; цвета слишком кричащие, стремление не казаться «синим чулком» слишком явное… чуть-чуть раздражает, потому что необходимости в этом вовсе нет. Она, если использовать студенческий жаргон того времени, «готова к употреблению»: есть в ней и физическая привлекательность, и утонченность, и некая лишенная холодности элегантность; она это знает и потому держится свободно, даже несколько равнодушно. Зато ее младшая сестра одевается куда лучше: хоть умри, ни за что не наденет на себя допотопное деревенское тряпье. Но девушка в лодке охотно идет на риск, может, потому, что уже помолвлена (хотя и не со своим нынешним гондольером), а может, просто уверена – положение и репутация не позволят заподозрить ее в вульгарности, отсутствии вкуса или в аффектации. Прошлой зимой, например, она появилась на сцене студенческого театра в сетчатых колготках, длинноволосом золотисто-каштановом парике и университетской мантии, вызвав бурный восторг всего зала. «Если б Рита классиков читала…» Имелось в виду, что фамилия Риты – Хейуорт. Но успех был вызван не фривольными шуточками об Аспасии и гетерах и не коронной песенкой «В теплой атмосфере шел симпозиум, когда я являлась в неглиже» (сочиненной, кстати говоря, именно нынешним гондольером), но несомненным очарованием и пикантностью мимесиса.
У нее темные, четко очерченные брови, прямой взгляд очень ясных карих глаз и темные волосы – настолько темные, что иногда, при определенном освещении, они кажутся черными; классической формы нос; крупный рот чуть улыбается – всегда, даже когда она задумчива; даже сейчас, когда она вглядывается в собственные пальцы, омываемые бегущей водой; она всегда словно вспоминает забавную шутку, услышанную всего час назад. В мужских колледжах за сестрами закрепилось прозвище Божественные близняшки. Иначе их никто за глаза и не называет, хотя они вовсе не близнецы: одна старше другой на год, и этот год разделяет их не только в учебе, но и во многом другом. Когда одна была на первом курсе, а вторая соответственно на втором, они порой одевались одинаково, что и породило прилипшее к ним прозвище. Но теперь, когда их заметили, каждая могла позволить себе быть самой собой.
Божественные близняшки, «снизошедшие» на оксфордскую землю, отличались от остальных и еще кое в чем. Они долго жили за границей, так как отец их был послом. Он умер в тот год, когда началась война, а годом позже их мать снова вышла замуж, и снова – за дипломата, только на этот раз – американского. Всю войну девушки провели в Соединенных Штатах, и аура иной культуры все еще витала над ними… они были более открыты, в их речи все еще слышался слабый акцент (несколько позже он исчезнет); в них чувствовалась некая раскованность, которой недоставало студенткам-англичанкам, выросшим при карточной системе, под вой сирен. И помимо всего прочего, они были богаты, хоть и не выставляли этого напоказ. Их английские родители не испытывали особой нужды в деньгах, а американский отчим (правда, у него были еще дети от первого брака) вообще оказался человеком далеко не бедным. Им было и так многое дано, а тут еще и ум, и привлекательная внешность… это могло показаться уже не вполне справедливым. Близких подруг у сестер в университете не завелось.
Девушка поднимает глаза на работающего шестом спутника:
– Мое предложение остается в силе.
– Да я с удовольствием. Правда. Мне нужно размяться. Зубрил последние три дня как оглашенный.
Он отталкивается шестом, поднимает его над водой, перекидывает вперед, пока не ощутит беззвучный толчок о дно реки, ждет, чтобы поступательное движение лодки поставило шест вертикально, отталкивается снова, теперь используя волочащийся сзади шест в качестве руля, корректирует направление и снова переносит шест вперед. Лицо его складывается в гримасу.
– Провалюсь как пить дать. Кожей чувствую.
– Кто бы говорил! Спорим, сдашь лучше всех.
– Уступаю пальму первенства Энтони.
– Он больше всего боится древней истории. Думает, на степень первого класса ему не потянуть.
Она смотрит поверх очков, словно старый профессор; произносит притворно-мрачным тоном: «Фукидид – самое слабое мое место».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16