Одной силой было понимание или, может быть, ощущение того, что сил нет. Для тяжелейшей нечеловеческой борьбы, какую предлагал Исаич, требовались громадные силы. И не только духа, а просто физические, что, впрочем, в наш век и в нашей жизни есть одно. Раньше Александр Трифонович с его богатырским зарядом справился бы с этим подвигом, но теперь, после шестнадцати лет непрестанного напряжения, порох был на исходе.
Другой могущественной силой, руководившей Александром Трифоновичем в эти роковые дни, была природа его существа - он был в высоком смысле человеком чести. Был абсолютно не способен на поступок, называвшийся в старину неблагородным, то есть на такой, который унизил бы его в собственных глазах. Согласие на вывод Лакшина, Кондратовича и других представлялось ему предательством товарищей.
Так что все было предопределено.
И все же, все же, все же... Сознание долга в его высшем, историческом понимании - долга перед Россией, перед судьбой народа - было так велико в этом человеке, что он еще раз победил себя, победил свою физическую слабость, свою усталость, победил самое свое существо. К концу марта, когда все средства борьбы оказались исчерпанными, он, по-видимому, решил отступить до последней черты: он согласен на вывод намеченных лиц, но предлагает ввести вместо них других, по своему выбору. Я знаю это потому, что в один из последних дней марта встретил Александра Трифоновича у подъезда редакции - я туда спешил, а он выходил оттуда и направлялся к черной редакционной "Волге", стоявшей в двух шагах от подъезда, - мы поздоровались, и он, задержав мою руку в своей и помедлив мгновение, сказал:
- Юрий Валентинович, если вам, возможно, позвонят и спросят, согласны ли вы быть членом редколлегии "Нового мира", вы, пожалуйста, не отказывайтесь.
- Хорошо, - сказал я. - Конечно, Александр Трифонович.
- Если позвонят. Не думаю, чтоб это случилось, но чтоб вы знали.
Я молча кивнул. Александр Трифонович выглядел бесконечно усталым, голову по-прежнему держал опущенной, смотрел исподлобья. Было ясно, что предложение о новом составе редколлегии было жестом отчаянным и бесплодным: никто не надеялся, что наверху дадут согласие. Александр Трифонович сел в машину, а я с тяжелым сердцем пошел в редакцию. Знак доверия Александра Трифоновича в эту последнюю минуту перед кончиной журнала не то что не радовал меня - радовал, конечно, но радостью ума, а не чувства. Я как бы удостоился генеральского звания в армии, которая проиграла войну и теперь должна была думать не о будущих битвах, а о нудном прозябании в лагерях для интернированных.
Не знаю, каких еще писателей прочил Александр Трифонович в эту несостоявшуюся редколлегию. Конечно, никто мне не позвонил. Дня через два явился Косолапов и произошла сдача дел.
Потом еще несколько месяцев жизни на даче, встреч, разговоров необыкновенно печальных, спокойных, мудрых. Горе было безмерное, но он нес его с великим достоинством. Иногда шутил над собой: "Я теперь, как министр в отставке, стану писать воспоминания..." Это было всерьез. Он работал. По его словам, должна быть книга о работе в журнале, о всех событиях долгих шестнадцати лет, и называться будет: "Шестнадцать лет". Вообще он мне часто говорил, как важны воспоминания очевидцев, пускай в рукописях, без надежды напечатать: это та правда времени, которая не должна пропасть. Высоко оценивал воспоминания Газаряна, написал интереснейшее письмо их автору. Книга Евгении Гинзбург нравилась ему меньше, но он считал ее полезной. О первой части книги Рыбакова (Рукописный вариант "Детей Арбата") тоже отзывался одобрительно и, помню, сказал: "Ведь был вполне обыкновенный автор, что-то там для детей, юношества, а как коснулся пережитого - совсем другой писатель. И читать интересно".
Должен признаться, что и мою книгу "Отблеск костра" Александр Трифонович считал небезынтересной и, помню, попросил меня подарить ему второй экземпляр, так как кто-то у него книжку зачитал. Однажды он рассказал, как, отдыхая в Барвихе, познакомился с Поскребышевым и убеждал его написать книгу воспоминаний о Сталине и как Поскребышев вдруг заплакал и сказал: "Ах, не могу я о нем писать, Александр Трифонович! Ведь он меня бил! Схватит вот так за волосы и бьет головой об стол..."
У одних не хватало мужества, у других терпения, третьим неизжитое холуйское чувство не давало написать правду - даже такую ничтожную, какую поведал Поскребышев.
По-видимому, Александр Трифонович придавал своей работе над книгой "Шестнадцать лет" очень большое значение. И это наверняка была бы замечательная книга.
Весной и в начале лета семидесятого года я часто бывал на Пахре. Опять просыпался рано, слышал кашель поутру, треск сучьев - в углу неподалеку от забора затевался маленький костерок и тянуло дымом. Я выходил для своей вялой гимнастики в сад, здоровался с Александром Трифоновичем. Он спрашивал: "Какие новости?" Вопрос был обычный, интерес к новостям спокойный. Я что-нибудь рассказывал, хотя сам знал немного.
- Мало, мало у вас новостей, - шутливо укорял Александр Трифонович. - А для нас, пенсионеров, новости - первое дело".
Вокруг этой темы - отставки, пенсии - крутился в мыслях, в шутках постоянно.
- Что это у вас, Юрий Валентинович, ботинки без шнурков? Этак одни пенсионеры ходят, им уж все равно...
В один из майских дней гуляли по аллейке и он по привычке высматривал в траве по обочинам сухой хворост, палки, дощечки - все, что годилось для костра. Собирал охапкой и тащил к себе на участок, сжигать. Я тоже подбирал какие-то палки, щепки ему в помощь. И за этим занятием разговаривали. О наших общих знакомых, моих сверстниках, которые быстро продвигались по лестнице казенных успехов: один стал секретарем, другой недавно ездил в Америку в компании с писателем, который только что травил Александра Трифоновича. Александр Трифонович недоумевал: "Не понимаю, как с ним можно ехать в Америку!" Недоумение было совершенно искреннее: обоих писателей он считал своими, ибо известность им принес "Новый мир".
- А вот вы, Юрий Валентинович, ничего не добьетесь, - сказал он вдруг. - На собраниях вы молчите, выступать не умеете. Какой-то вы тугой...
Было это сказано без одобрения или сочувствия, но, однако, и без осуждения.
От этого определения - "тугой" - я даже внутренне вздрогнул. Показалось: точно. Разговор как-то перекинулся на мою персону, и Александр Трифонович стал расспрашивать об отце, его гибели, как это произошло. Когда подошли к его участку, к калитке, он спросил:
- Вы пойдете к себе на дачу? Идите, я к вам зайду через короткое время.
И не объяснил зачем. Я вернулся на дачу, ждал. Мучился загадкой: зачем зайдет? Вместо него вдруг зашел мой сосед и старинный приятель Юзик Дик. У Александра Трифоновича с Диком были отношения добрососедские, они даже говорили друг другу "ты". Александр Трифонович часто говорил мне, что восхищается диковским жизнелюбием, веселым и добрым нравом: "Ведь другой бы на его месте волком сделался!" Как писателя он Дика не рассматривал вовсе, но как соседа ценил. Заходил к нему, стучал палкой в стекла маленькой диковской верандочки и говорил: "Иосиф, на выход!" Дик отвечал немедленной пионерской готовностью. Разговаривали они между собой шутливо, дружески.
Пришел он через полчаса, степенный, неторопливый, с палкой. Увидев Дика, сказал:
- А, и ты здесь! Это хорошо...
Мы сели в пустой комнате на первом этаже, залитой солнцем. День был изумительно свежий. Александр Трифонович вынул из кармана сложенные вдвое листки, развернул их - оказалась верстка - и стал читать:
Сын за отца не отвечает
Пять слов по счету, ровно пять,
Но что они в себе вмещают,
Вам, молодым, не вдруг понять.
Их обронил в кремлевском зале
Тот, кто для всех нас был одним
Судеб вершителем...
Александр Трифонович прочитал целиком всю поэму и два стихотворения. Я, конечно, знал, какой вокруг этих вещей разгорелся сыр-бор, но читать не приходилось. В журнале по требованию Александра Трифоновича очень строго следили за всеми верстками, боялись утечки. И все равно утекло, мне достался список, но то было позже. Теперь же я услышал впервые и из уст самого автора! Стихи были замечательные и ударили нас с Диком в самое сердце. У Дика на глазах были слезы. Ведь это о нас, обо мне и о Дике:
О, годы юности немилой,
Ее жестоких передряг.
То был отец, то вдруг он - враг...
И здесь, куда - за полководьем
Тех лет - спешил ты босиком.
Ты именуешься отродьем,
Не сыном даже, а сынком...
А как с той кличкой жить парнишке,
Как отбывать безвестный срок,
Не понаслышке,
Не из книжки
Толкует автор этих строк...
Да, все, о чем говорилось в стихах, мы трое знали не понаслышке. И это знание горестной солидарностью и любовь к нашим отцам внезапно соединили нас - на миг - в тот майский день с солнцем, пением птиц...
Тогда же, весной, развернулась история с якобы сумасшедшим Жоресом Медведевым. Александр Трифонович проявил в этом деле большое мужество и благородство. Вместе с Тендряковым он ездил в Калугу в психиатрическую больницу, разговаривал с Жоресом и врачом Лифшицем. Тендряков рассказывал мне, что на обратном пути всю дорогу спорили.
- Не могу я с ним! - признавался Володя с горечью. - Как заходит разговор о литературе, так спорим, прямо до ругани...
Характеры обоих были чем-то похожи: оба предельно независимые, со своими остро обозначенными пристрастиями и вкусами. Оба не очень-то умели соглашаться с другим мнением. И оба то, что называется "гонористые". Володя рассказывал с возмущением:
- Ты понимаешь, на обратном пути из Калуги проголодались, решили остановиться где-то, закусить. Нашли какую-то чайную, поели, я расплатился, у него денег в кармане не оказалось. Потом спорили до крика. А когда приехали на дачу, он просит меня подождать на улице и выносит пятерку... Ты представляешь?! Этакая фанаберия! Ну, тут уж я ему выдал! Тут я отыгрался! Он очень сконфузился, пятерку забрал...
И все же, хотя и спорили временами, отношения между соседями - дачи их стоят одна напротив другой, через дорогу - были, конечно, глубоко дружественные. Во всем главном они были единомышленники. И вместе добивались спасения Жореса Медведева. Победа, которой окончилось это дело, очень обрадовала Александра Трифоновича. Может быть, даже окрылила. И, может быть - не ручаюсь, не знаю, но есть смутная угадка, - вселила какую-то надежду на то, что и его дело еще не закрыто окончательно, еще переменится. Ведь было однажды: сняли с редакторства, потом призвали обратно. Участие Александра Трифоновича в вызволении Медведева, такое открытое и демонстративное, было актом мужества и независимости, ибо, по некоторым сведениям, Александра Трифоновича в связи с его шестидесятилетием в июне ожидала высокая награда - чуть ли не звание Героя Социалистического Труда. Все понимали, что теперь это вряд ли состоится.
День рождения Александра Трифоновича - двадцать первое июня. Это число особое. Самый длинный день в году. День начала войны. А в моей жизни число роковое: в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня тридцать седьмого года был арестован отец. Был такой же жаркий солнечный день, такая же теплая ночь. Александр Трифонович дня за два пригласил меня прийти "выпить чайку". Я ломал голову: что подарить? Было дома старинное, лет полтораста, деревянное блюдо, расписанное каким-то народным мастером. Александру Трифоновичу подарок пришелся по душе. Он мне сказал потом:
- А ваша-то штука настоящая! Мне молодые сказали, они у меня художники, понимают.
Мария Илларионовна, хлебосольная хозяйка, пригласила всех на веранду. Пришли друзья и добрые знакомые Александра Трифоновича из числа пахринских жителей: Верейские, Ильина с Реформатским, Дементьев, Тендряков, Фиш, Владимир Жданов, Бакланов, Антонов, Федоров, Дик, Гердт, приехали из Москвы Закс, Кондратович, еще кто-то. Накануне Александра Трифоновича навестили сотрудники "Нового мира", остававшиеся пока там работать: Берзер, Озерова, Бианки, Борисова, Койранская, Марьямов, Буртин и автор журнала, критик Левицкий. К этому времени уже сделалось чувствительным больное место, которое вскоре превратилось в открытую и тяжкую рану: момент сотрудничества с новой редколлегией. Женщины, приехавшие с самоваром, а также Марьямов и Буртин продолжали работать в аппарате, так же как Хитров и Дорош. Марьямов и Дорош подали заявления об уходе, но начальство просило их остаться. Они остались вопреки своей воле временно, на три или четыре месяца. Хитров тоже временно оставался ответственным секретарем. Буртин то подавал заявление, то брал его назад. До меня доносились слухи о том, что Марьямов и Дорош, а также женщины из отделов прозы и критики сурово осуждены кем-то из ушедших работников за то, что остались в журнале. Атмосфера была нервная. Кто-то с кем-то перестал здороваться, кто-то с кем-то порвал отношения. Осуждение честнейших Марьямова и Дороша, так же как полезнейших работников Берзер, Озеровой, Борисовой, представлялось мне несправедливостью. Казалось, вначале ее можно было объяснить только некоторой затуманенностью мозгов горячими парами обиды, что вполне объяснимо. Но время шло, а осуждение не гасло, наоборот, разгоралось. Тогда стало ясно, что подчас люди заботились не о деле, судьбы литературы отступали на второй план.
Это было грустное зрелище. Недавние творцы и охранители "Нового мира" спешили как можно скорее его разрушить. Они требовали, чтоб все старые работники покинули журнал, чтоб авторы забирали свои произведения. Некоторые авторы так и поступили. А между тем надо было делать как раз обратное: стараться не уничтожать, а всеми силами продолжать громадное дело Александра Трифоновича - собирание русской литературы! По-моему, тут была сама очевидность. И жизнь показала, что Александр Трифонович воздвиг такое мощное здание, заложил такие основы, что окончательно уничтожить все это не удалось ни чиновникам, ни вновь пришедшим деятелям, ни разрушителям из числа бывших строителей, которые твердили "чем хуже, тем лучше" и полагали, что чем ужаснее будут произведения на страницах журнала, тем полезней.
Раскол становится все глубже, но Александр Трифонович, по-видимому, не знал всех подробностей того, что происходило после его ухода. Не знал, наверное, того, что Солженицын заходил к Асе Берзер в редакцию и говорил, что она должна оставаться там как можно дольше, что некто, встретившись с Асей на улице, не поздоровался. Работа Аси в редакции превращалась в двойную пытку: угнетала необходимость иметь дело с новыми руководителями журнала и мучили, конечно же, разговоры за спиной бывших коллег. А ведь Ася Берзер, как и все оставшиеся в журнале, стремилась к единственному: сохранить все, что возможно, от старого "Нового мира" и как можно более долго. Бывшие коллеги говорили: ничего не удастся! Напрасно себя обманываете. Надо уходить, и пусть этот журнал станет еще хуже, чем "Октябрь".
Разумеется, старый "Новый мир" умирал. Но кое-что - усилиями таких людей, как Ася - на его страницах продолжало появляться. В течение семидесятого года появились рассказы Абрамова, Искандера, Тендрякова, Семина, Некрасова, цикл рассказов Шукшина, повесть Быкова "Сотников", публикация Паустовского, последняя часть "Деревенского дневника" Дороша, роман Фоменко "Память земли". Мне хочется сказать о том, как непредвиденно сложно и мучительно происходило умирание журнала. Он не хотел умирать! Он сопротивлялся, как мог сопротивлялся молодой, полный сил и жажды жизни организм. Этот организм был - молодая литература, созданная Александром Трифоновичем и его журналом и ставшая магнитом для всей читающей и пишущей России. Куда, по мнению бывших коллег, должны были направлять свои рукописи десятки начинающих авторов из российских медвежьих углов и тьмутараканей? А ведь все это по привычке текло сюда и попадало все к тем же Берзер и Борисовой. И они делали, что могли. И терзались при этом. И каждый день решали для себя вопрос: уйти или еще подождать?
Драма и гибель Александра Трифоновича повлекли за собой другие драмы, другие гибели, поводом для которых были не только одно главное, но и какие-то вторичные страдания.
Очень скоро сгорели Дорош и Марьямов, не вынесшие разгрома журнала и осуждения, которому они подвергались со стороны некоторых бывших товарищей. "Преступление" Дороша было двойное: во-первых, он задержался в редколлегии, во-вторых, напечатал в сентябрьском номере свой "Деревенский дневник". После смерти Александра Трифоновича Дорош и Марьямов не прожили и года.
Все эти роковые болезни и смертельные исходы уже завязывались - пока еще недоступно зрению - в тот жаркий июньский день. Александр Трифонович не знал подробностей раскола. Ему не рассказывали, да и он, вероятно, мало интересовался. Женщины волновались, направляясь на дачу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10