Он был в своем лучшем черном костюме, который всегда надевал в дни комсомольских собраний.
— Брэк! Брэк! — закричал Спартак, оттаскивая Вадима за рукав. — По очкам победил Белов. Ребята, сегодня в три часа собрание, помните?
— Ну как же!
— На группе у вас объявили?
— Вчера после лекций.
— Чтоб все до одного, как пуля!
К Вадиму и Сергею подходили знакомые студенты, перекидывались несколькими словами, спрашивали закурить, другие приветствовали издали — подняв руку, кивая или просто дружески подмигивая. С Сергеем здоровались чаще, у него было больше знакомых, и не только филологов, но и с других факультетов.
Перед звонком к Сергею подбежала пухленькая, с тонкими белыми косичками, похожая на школьницу Валюша Мауэр.
— Сережа, Сережа, подожди! Здравствуй, не уходи, ты мне нужен! — затараторила она, вцепляясь в Сережину пуговицу. — Здравствуй, Вадим. Ты знаешь, Сережа, что у нас, конечно, будет новогодний вечер?
— Знаю, конечно.
— Так вот, тебе поручается написать текст «капустника».
— Псс! — присвистнул Сергей. — Это невозможно.
— Как невозможно? Ты пишешь стихи? Пишешь! Ты член клубного актива? Член! Ты комсомолец, наконец, и всегда принимал участие…
— Стоп, не тарахти! Невозможно, потому что я занят сейчас до бровей. Я повесть пишу.
Выпуклые глаза Валюши изумленно расширились.
— Повесть? При чем тут повесть? Я тоже пишу работу об осетинском фольклоре, Вадим тоже что-то делает. Все работают. А это общественная нагрузка, и ты не имеешь…
— Нет, имею! Не агитируй, сделай милость, — ворчливо сказал Сергей, задетый тем, что упоминание о повести не произвело на Валюшу должного впечатления. — У меня нет времени, ты понимаешь?
— Абсолютно не понимаю! — воскликнула Валюша пылко. — Это возмутительно!
— Ну, возмущайся.
— Да, да! Я вот скажу об этом на собрании! — угрожающе крикнула Валюша, убегая к своей аудитории, потому что прозвенел звонок.
— А я скажу о том, как вы вообще ведете клубную работу! — сказал Сергей ей вдогонку и добавил вполголоса: — Каждая пигалица будет тут… — Вдруг он обернулся и крикнул: — Валентина, постой!
— Ну что?
— Когда вы собираетесь?
— На той неделе, наверно. Сегодня же комиссию выберут.
— На той неделе… — Он сосредоточенно нахмурился, подергивая двумя пальцами верхнюю губу, потом сказал решительно: — Хорошо, я приду. К понедельнику я, вероятно, закончу одну часть, и мне так и так надо делать перерыв. Ладно.
— Ну, вот то-то же!
Собрание началось с обсуждения клубной работы и подготовки к курсовому новогоднему вечеру. Скуластый кудрявый парень в мешковатой гимнастерке, член клубактива, рассказывал о проделанной работе. В зале слушали невнимательно, переговаривались шепотом, скрипели стульями, в задних рядах начинали курить. Тогда Спартак вставал и, перебивая докладчика, резким голосом призывал к порядку.
Лена сидела рядом с Вадимом и, положив локти на спинку переднего стула, задумчиво слушала. У нее было такое лицо, словно она сидит на концерте в консерватории.
Первая часть собрания прошла довольно гладко и быстро, без особенных споров. Клубный совет, как водится, покритиковали, досталось и замдиректора по хозчасти, который второй год обещал студентам бильярд и инструменты для духового оркестра; потом обсуждали программу новогоднего вечера и избрали для подготовки этого вечера специальную комиссию. В нее вошли Валюша Мауэр, Палавин и еще человек пять.
Во время перерыва Сергей подошел к Вадиму и Лене.
— Что вы так далеко сели? Идемте вперед, возле меня как раз два места есть. Самое интересное сейчас начнется.
— Пойдем, Вадим? — спросила Лена.
Вадим посмотрел на нее рассеянно и пожал плечами.
— Ты что как осенний день? — спросил его Сергей улыбаясь. — Тебя вроде не ругали, не поминали.
— У меня мама заболела. Я тебе говорил?
— Да, да, я знаю. Моя матушка позавчера вам звонила. Ей не лучше?.. Так ты имеешь полное право уйти с собрания.
Вадим промолчал, хмуро сдвинув брови. Его неприятно задели последние слова Сергея, этот моментальный вывод, который он сделал из сообщенного Вадимом известия о болезни матери. Лена сунула Вадиму свой портфель, сказав, что она сбегает в буфет что-нибудь перекусить. Исчез куда-то и Сергей, и Вадим один вышел на лестницу курить.
После перерыва разбиралось персональное дело Лагоденко. Козельский сообщил в курсовое бюро, что Лагоденко при сдаче экзамена нагрубил ему, назвал схоластом и невеждой, — все это было в присутствии ассистента. По мере того как Спартак Галустян с напряженно-суровым лицом докладывал обстоятельства дела, в зале становилось все шумнее, тревожней, шелестящей волной прокатывались удивленные возгласы и перешептывания. В заднем ряду Вадим заметил Марину Гравец и рядом с ней Раю — лицо у нее было бледное, строгое, и она все время пристально, чуть исподлобья смотрела на Галустяна.
— …собрание должно осудить неэтичный, некомсомольский поступок Лагоденко!
Сидевшая рядом с Вадимом девушка сказала:
— А Петька вообще очень грубый, правда? Никакого такта.
Вадим не ответил. Он смотрел по сторонам, ища Лену. Когда он пришел после перерыва, Лены не было на месте, но уйти без портфеля она не могла.
Вдруг он увидел ее впереди, в третьем ряду, она сидела рядом с Сергеем, и они оба сейчас смотрели на Вадима и жестами приглашали его пересесть к ним. Вадим отрицательно покачал головой. Вероятно, у него был недоумевающий вид, потому что Сергей усмехнулся и шепнул что-то Лене на ухо, и она, чтобы не рассмеяться, зажала ладонью рот. Потом они начали шептаться и все время улыбались. Вадим решил больше не смотреть в их сторону.
Соседка вдруг дернула Вадима за рукав:
— Смотри, какой он желтый!
— Что? — очнувшись, переспросил Вадим и взглянул на трибуну. Там уже стоял Лагоденко — коренастый, короткошеий, в темно-синем кителе. Его смуглое, с круглыми скулами лицо казалось худым, как после болезни.
— …это дело собрания. Я восемь лет в комсомоле и комсомольскую дисциплину знаю, — говорил он устало и приглушенно, и это казалось странным, потому что все привыкли к его пушечному капитанскому басу. — Да, я назвал Козельского схоластом, я сказал, что он мелкий и желчный человек и балласт для литературы. Я признаю свою вину и понимаю теперь, что не должен был это говорить при сдаче экзамена. Я совершил недостойный поступок, что ж, я признаю… Теперь я расскажу всю историю. С Козельским у меня пошли конфликты еще с прошлого года, когда он начал у нас читать. Мне не нравилось, как он читает, как он все высушивает, умеет сделать из самого живого материала сухую схему, ведомость какую-то… какой-то прейскурант москательной лавки. Это позор, вы понимаете, когда русскую литературу у нас читает человек с арифмометром вместо сердца! Что — нельзя так? Никакого этикета, никакого пиетета? — Голос Лагоденко приобретал постепенно свой обычный тембр и звучал все раскатистей. — А зачем я сюда пришел? Эту сухомятку жевать? Закусок кишки семь вирст пишки? Я учиться пришел, с любовью к литературе, к моей, к русской литературе! Я хотел находить в ней каждый день все новое и прекрасное, вот зачем! А меня, как веслом, датами, датами по башке!
Смех в зале. Возглас с места: «Правильно, Петя! Полный вперед».
— Вы представьте: вот вы любите девушку и пришли к человеку, который хорошо ее знает. Вы просите рассказать о ней, вы ждете его рассказа с нетерпением, благоговейно. И вот он начинает: длина носа сорок три миллиметра, первый зуб появился в двадцать шестом году, волосяной покров такой-то густоты и так далее. Что бы вы ответили тому дяде?
— К делу, Лагоденко!
— Не волнуйтесь, это тоже по делу. Вот… Весной я завалил экзамен. По-моему, я знал не так уж скверно, на «четыре» наверняка. Ну ладно, думаю, профессор не любит меня, со мной он особенно строг, значит, надо готовиться лучше. Все лето занимался. А осенью он опять меня срезал на разных мелочах, дополнительных вопросах. Я еще целый месяц учил. Вы знаете, я постепенно стал ненавидеть русских писателей, которых так любил прежде. Они стали моими врагами. Это страшно, вы понимаете? И я, упрямый человек, чувствовал иногда, что теряю веру в себя. Мне казалось, что я никогда не запомню всей этой кучи дат, мельчайших событий, героев по имени-отчеству… Ребята из общежития, которые меня экзаменовали, тренировали, стали сыпать меня на простых вопросах. Я потерял устойчивость, как судно с перебитым килем. Вот так я и шел в третий раз к нему. Опять он меня срезал, уже без всякого труда, ну я и… пошел на таран. Конечно, не надо было, сам теперь понимаю. Да больно уж… — Он махнул рукой и сбежал с трибуны.
Вадима опять дернули за рукав:
— А теперь смотри, какой он красный!
— Красный, желтый, что это — светофор? — раздраженно отмахнулся Вадим.
Он с интересом вглядывался в лицо Спартака, стараясь узнать, какое впечатление произвела на него речь Лагоденко. Но Спартак был непроницаем, сидел подчеркнуто выпрямившись, положив на стол сцепленные в пальцах смуглые узкие руки. Самому Вадиму выступление Лагоденко показалось искренним и во многом верным.
Вадим особенно близко не дружил с ним, может быть потому, что они учились в разных группах, но всегда чувствовал к нему симпатию. В прошлом году они недолгое время занимались вместе в художественной студии, где Лагоденко рисовал одни морские пейзажи и сражения. За это его даже прозвали «Айвазенко». Потом они встречались в спортобществе на секции тяжелой атлетики. Лагоденко нравился Вадиму своей прямотой, энергией, суровой мужественностью. Вадим знал, что, кроме этих качеств, у Лагоденко есть и множество недостатков, что прямота его часто превращается в ненужное забиячество и грубость, что его порывистая активность подогревается необычайным самолюбием, что он порой бахвалится и своим мужеством и «матросской натурой», но за всем этим Вадим умел видеть главное в человеке. Многие не любили Лагоденко: одни считали его просто хвастуном, другие — краснобаем и задирой, третьи — эгоистом. Все эти суждения были крайними и потому ошибочными. Говорили, что он сразу располагает к себе, а потом отталкивает, никто не может дружить с ним долго.
Вадим понимал, что многие невзлюбили Лагоденко как раз за его нарочитую, даже назойливую прямоту, за стремление высказывать всякую правду в глаза, и большую правду и мелкую — ту никому не нужную житейскую правдишку, которая пользы не приносит, но зато часто обижает. Вадим чувствовал, что Лагоденко относится к нему с симпатией, но не принимал этой симпатии всерьез. Уж очень непонятные были причины лагоденковских симпатий и антипатий. Только одно было ясно — Лагоденко ценил в людях физическую силу и здоровье. «Не люблю хиляков и богом обиженных. Не внушают доверия, — говорил он Вадиму, хлопая его кулаком по плечу. — Вот это шпангоут, я понимаю! Сколько ты правой жмешь? Тебя я взял бы в десант».
В общежитии у него были два пружинных эспандера и гири, и он занимался ими каждое утро, а потом обтирался холодной водой.
Таков был Петр Лагоденко, бывший командир торпедного катера, а теперь студент третьего курса и рядовой комсомолец. Облокотившись на ручку кресла, он сидел не двигаясь и неотрывно смотрел на людей, говоривших о нем с трибуны.
А говорилось о нем всякое…
Сразу после Лагоденко выступила аспирантка Камкова, которая и была ассистенткой Козельского в то злополучное воскресенье. Она говорила о том, что речь Лагоденко была хоть и очень эмоциональна, но абсолютно ошибочна. Лагоденко протестует против фактических знаний, против подлинного овладения материалом. Даты, имена, чередование событий, названные здесь так презрительно «прейскурантом», — что же это иное, как не совокупность тех конкретных знаний, без которых немыслимо никакое образование? Лагоденко — это тип прожектера и лодыря, которому не должно быть места в советском вузе. За клевету на уважаемого профессора Бориса Матвеевича Козельского Лагоденко должен быть сурово наказан комсомольским судом.
За ней выступил Максим Вилькин, осторожно упрекнувший товарища аспиранта в передержке. Никто не протестует против фактических знаний. Это было бы глупо.
— Я не принадлежу к числу поклонников Лагоденко. Мы с ним часто конфликтуем по разным вопросам, хоть и живем в одной комнате. Человек он трудный, это верно. Но в части его критики Козельского есть, надо признаться, доля истины. Борис Матвеевич действительно суховат и склонен увлекаться мелочами. По целым часам он выискивает логические ошибки у Толстого; препарирует писателей, как бесстрастный анатом. Это бывает занятно, бывает скучно, но это в высшей степени — ни уму ни сердцу… И, однако, хамить профессору Лагоденко не имел права.
Вилькин предложил дать Лагоденко выговор. Затем две студентки обрушились на «незваных и неуклюжих адвокатов» и потребовали строгого выговора с предупреждением. Они припомнили, что Лагоденко имел взыскание еще на первом курсе, когда он подрался с кем-то во дворе института. Речь Лагоденко они назвали лицемерной и утверждали, что ее горячность и искренность фальшивы. Это поза, маскировка, а на самом деле Лагоденко нисколько не раскаивается в своем поступке. Зато Марина Гравец очень пылко говорила о том, что строгий выговор с предупреждением был бы слишком жестокой и несправедливой мерой. Мы должны исправить человека, а не бить его что есть силы. Сейчас же кто-то встал и сказал, что, вынося человеку строгий выговор с предупреждением, мы вовсе не бьем его что есть силы, а наоборот…
Собрание угрожающе затягивалось. Соседи Лагоденко по общежитию говорили, что он готовился к экзаменам больше всех, читал ночами напролет. Библиотекарша Маруся сообщила, что Лагоденко один из самых ненасытных читателей факультета и что ему сменили за этот год уже третий формуляр. Из пяти членов бюро присутствовало четверо — один уехал из Москвы на полмесяца по заданию райкома. Спартак, Марина и Горцев стояли за выговор; Нина Фокина — четвертый член бюро — требовала строгого выговора.
После короткого выступления Андрея Сырых — он очень волновался и говорил малоубедительно, неясно — на трибуну взошел Палавин. «Сейчас он потопит Петьку», — подумал Вадим с тревогой. Все знали, что Лагоденко и Палавин относятся друг к другу неприязненно. Оба были людьми в институтских масштабах выдающимися, оба любили быть во главе и на виду. Лагоденко часто говорил Вадиму: «Что ты возишься с этим павлином? Это не товарищ для тебя». Палавин называл Лагоденко опереточным адмиралом. Это он пустил по институту ядовитую шутку: «Лагоденко надо принимать как кружку пива — сначала сдувать пену».
— Мне кажется, товарищи, что-о… — начал Сергей, внушительно откашливаясь, — наше собрание пошло по неверному пути. Вместо того чтобы обсуждать поступок Лагоденко, мы обсуждаем стиль преподавания профессора Козельского. Если этим и следует заниматься, то во всяком случае не здесь и не на этом собрании. А на мой взгляд, весь вопрос о Козельском — это плод того грошового фрондерства, от которого мы все никак не избавимся. Пивом нас не пои, а дай покритиковать — да еще с каким апломбом! — профессуру. И то нехорошо, и это не так, и нас, мол, на мякине не проведешь. Ай да мы! А что мы? Если разобраться, то мы-то, оказывается, просто невежды и спорить по-настоящему нам не в жилу. Зато шум, звон — близко не подойдешь! Сегодня, понимаете, мы Козельского распушим, а завтра до Кречетова доберемся, будем на свой лад причесывать — что ж получится? Никому эта стрижка-брижка не нужна, она только работу тормозит и создает, так сказать, кровавые междоусобицы. Учиться нужно, вот что! Учиться лучше! А теперь два слова о Лагоденко. Я этого человека давно знаю. Откровенно скажу — не по душе он мне. Очень уж криклив, назойлив, и застенчивость, я бы сказал, не его подруга. Но мне указывают: дескать, темперамент, морской ндрав. Но часто слышал я от него такие речи: «Я, мол, всю войну прошел, от звонка до звонка, три раны имею и пять наград. И вот приехал учиться — Севастополь оставил, друзей оставил, двух вестовых и командирский оклад променял на койку в общежитии и папиросы „Прибой“ вместо завтрака. И все потому, что хочу учиться, жажду, мол, знаний». Такой героический и единственный в своем роде товарищ. И мы все должны им восхищаться…
— Когда я тебе это говорил?! — крикнул с места Лагоденко.
— Не перебивайте, я вас не перебивал. Да, но мы, странные люди, не восхищаемся. Нет! — продолжал Палавин спокойно и как бы с удивлением пожал плечами. — И мы не голубей гоняли, и мы были в армии, имеем награды, а теперь вот тоже сидим за партами, сдаем зачеты и живем по-студенчески. Что ж тут удивительного? Да и не в том дело. У нас есть товарищи, которые пришли из заводских цехов, а еще больше из школы, так это дает вам право, Лагоденко, нос перед ними задирать? Ну, допустим, вы имеете какие-то особые заслуги, воевали более героически, — зачем же без конца это афишировать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
— Брэк! Брэк! — закричал Спартак, оттаскивая Вадима за рукав. — По очкам победил Белов. Ребята, сегодня в три часа собрание, помните?
— Ну как же!
— На группе у вас объявили?
— Вчера после лекций.
— Чтоб все до одного, как пуля!
К Вадиму и Сергею подходили знакомые студенты, перекидывались несколькими словами, спрашивали закурить, другие приветствовали издали — подняв руку, кивая или просто дружески подмигивая. С Сергеем здоровались чаще, у него было больше знакомых, и не только филологов, но и с других факультетов.
Перед звонком к Сергею подбежала пухленькая, с тонкими белыми косичками, похожая на школьницу Валюша Мауэр.
— Сережа, Сережа, подожди! Здравствуй, не уходи, ты мне нужен! — затараторила она, вцепляясь в Сережину пуговицу. — Здравствуй, Вадим. Ты знаешь, Сережа, что у нас, конечно, будет новогодний вечер?
— Знаю, конечно.
— Так вот, тебе поручается написать текст «капустника».
— Псс! — присвистнул Сергей. — Это невозможно.
— Как невозможно? Ты пишешь стихи? Пишешь! Ты член клубного актива? Член! Ты комсомолец, наконец, и всегда принимал участие…
— Стоп, не тарахти! Невозможно, потому что я занят сейчас до бровей. Я повесть пишу.
Выпуклые глаза Валюши изумленно расширились.
— Повесть? При чем тут повесть? Я тоже пишу работу об осетинском фольклоре, Вадим тоже что-то делает. Все работают. А это общественная нагрузка, и ты не имеешь…
— Нет, имею! Не агитируй, сделай милость, — ворчливо сказал Сергей, задетый тем, что упоминание о повести не произвело на Валюшу должного впечатления. — У меня нет времени, ты понимаешь?
— Абсолютно не понимаю! — воскликнула Валюша пылко. — Это возмутительно!
— Ну, возмущайся.
— Да, да! Я вот скажу об этом на собрании! — угрожающе крикнула Валюша, убегая к своей аудитории, потому что прозвенел звонок.
— А я скажу о том, как вы вообще ведете клубную работу! — сказал Сергей ей вдогонку и добавил вполголоса: — Каждая пигалица будет тут… — Вдруг он обернулся и крикнул: — Валентина, постой!
— Ну что?
— Когда вы собираетесь?
— На той неделе, наверно. Сегодня же комиссию выберут.
— На той неделе… — Он сосредоточенно нахмурился, подергивая двумя пальцами верхнюю губу, потом сказал решительно: — Хорошо, я приду. К понедельнику я, вероятно, закончу одну часть, и мне так и так надо делать перерыв. Ладно.
— Ну, вот то-то же!
Собрание началось с обсуждения клубной работы и подготовки к курсовому новогоднему вечеру. Скуластый кудрявый парень в мешковатой гимнастерке, член клубактива, рассказывал о проделанной работе. В зале слушали невнимательно, переговаривались шепотом, скрипели стульями, в задних рядах начинали курить. Тогда Спартак вставал и, перебивая докладчика, резким голосом призывал к порядку.
Лена сидела рядом с Вадимом и, положив локти на спинку переднего стула, задумчиво слушала. У нее было такое лицо, словно она сидит на концерте в консерватории.
Первая часть собрания прошла довольно гладко и быстро, без особенных споров. Клубный совет, как водится, покритиковали, досталось и замдиректора по хозчасти, который второй год обещал студентам бильярд и инструменты для духового оркестра; потом обсуждали программу новогоднего вечера и избрали для подготовки этого вечера специальную комиссию. В нее вошли Валюша Мауэр, Палавин и еще человек пять.
Во время перерыва Сергей подошел к Вадиму и Лене.
— Что вы так далеко сели? Идемте вперед, возле меня как раз два места есть. Самое интересное сейчас начнется.
— Пойдем, Вадим? — спросила Лена.
Вадим посмотрел на нее рассеянно и пожал плечами.
— Ты что как осенний день? — спросил его Сергей улыбаясь. — Тебя вроде не ругали, не поминали.
— У меня мама заболела. Я тебе говорил?
— Да, да, я знаю. Моя матушка позавчера вам звонила. Ей не лучше?.. Так ты имеешь полное право уйти с собрания.
Вадим промолчал, хмуро сдвинув брови. Его неприятно задели последние слова Сергея, этот моментальный вывод, который он сделал из сообщенного Вадимом известия о болезни матери. Лена сунула Вадиму свой портфель, сказав, что она сбегает в буфет что-нибудь перекусить. Исчез куда-то и Сергей, и Вадим один вышел на лестницу курить.
После перерыва разбиралось персональное дело Лагоденко. Козельский сообщил в курсовое бюро, что Лагоденко при сдаче экзамена нагрубил ему, назвал схоластом и невеждой, — все это было в присутствии ассистента. По мере того как Спартак Галустян с напряженно-суровым лицом докладывал обстоятельства дела, в зале становилось все шумнее, тревожней, шелестящей волной прокатывались удивленные возгласы и перешептывания. В заднем ряду Вадим заметил Марину Гравец и рядом с ней Раю — лицо у нее было бледное, строгое, и она все время пристально, чуть исподлобья смотрела на Галустяна.
— …собрание должно осудить неэтичный, некомсомольский поступок Лагоденко!
Сидевшая рядом с Вадимом девушка сказала:
— А Петька вообще очень грубый, правда? Никакого такта.
Вадим не ответил. Он смотрел по сторонам, ища Лену. Когда он пришел после перерыва, Лены не было на месте, но уйти без портфеля она не могла.
Вдруг он увидел ее впереди, в третьем ряду, она сидела рядом с Сергеем, и они оба сейчас смотрели на Вадима и жестами приглашали его пересесть к ним. Вадим отрицательно покачал головой. Вероятно, у него был недоумевающий вид, потому что Сергей усмехнулся и шепнул что-то Лене на ухо, и она, чтобы не рассмеяться, зажала ладонью рот. Потом они начали шептаться и все время улыбались. Вадим решил больше не смотреть в их сторону.
Соседка вдруг дернула Вадима за рукав:
— Смотри, какой он желтый!
— Что? — очнувшись, переспросил Вадим и взглянул на трибуну. Там уже стоял Лагоденко — коренастый, короткошеий, в темно-синем кителе. Его смуглое, с круглыми скулами лицо казалось худым, как после болезни.
— …это дело собрания. Я восемь лет в комсомоле и комсомольскую дисциплину знаю, — говорил он устало и приглушенно, и это казалось странным, потому что все привыкли к его пушечному капитанскому басу. — Да, я назвал Козельского схоластом, я сказал, что он мелкий и желчный человек и балласт для литературы. Я признаю свою вину и понимаю теперь, что не должен был это говорить при сдаче экзамена. Я совершил недостойный поступок, что ж, я признаю… Теперь я расскажу всю историю. С Козельским у меня пошли конфликты еще с прошлого года, когда он начал у нас читать. Мне не нравилось, как он читает, как он все высушивает, умеет сделать из самого живого материала сухую схему, ведомость какую-то… какой-то прейскурант москательной лавки. Это позор, вы понимаете, когда русскую литературу у нас читает человек с арифмометром вместо сердца! Что — нельзя так? Никакого этикета, никакого пиетета? — Голос Лагоденко приобретал постепенно свой обычный тембр и звучал все раскатистей. — А зачем я сюда пришел? Эту сухомятку жевать? Закусок кишки семь вирст пишки? Я учиться пришел, с любовью к литературе, к моей, к русской литературе! Я хотел находить в ней каждый день все новое и прекрасное, вот зачем! А меня, как веслом, датами, датами по башке!
Смех в зале. Возглас с места: «Правильно, Петя! Полный вперед».
— Вы представьте: вот вы любите девушку и пришли к человеку, который хорошо ее знает. Вы просите рассказать о ней, вы ждете его рассказа с нетерпением, благоговейно. И вот он начинает: длина носа сорок три миллиметра, первый зуб появился в двадцать шестом году, волосяной покров такой-то густоты и так далее. Что бы вы ответили тому дяде?
— К делу, Лагоденко!
— Не волнуйтесь, это тоже по делу. Вот… Весной я завалил экзамен. По-моему, я знал не так уж скверно, на «четыре» наверняка. Ну ладно, думаю, профессор не любит меня, со мной он особенно строг, значит, надо готовиться лучше. Все лето занимался. А осенью он опять меня срезал на разных мелочах, дополнительных вопросах. Я еще целый месяц учил. Вы знаете, я постепенно стал ненавидеть русских писателей, которых так любил прежде. Они стали моими врагами. Это страшно, вы понимаете? И я, упрямый человек, чувствовал иногда, что теряю веру в себя. Мне казалось, что я никогда не запомню всей этой кучи дат, мельчайших событий, героев по имени-отчеству… Ребята из общежития, которые меня экзаменовали, тренировали, стали сыпать меня на простых вопросах. Я потерял устойчивость, как судно с перебитым килем. Вот так я и шел в третий раз к нему. Опять он меня срезал, уже без всякого труда, ну я и… пошел на таран. Конечно, не надо было, сам теперь понимаю. Да больно уж… — Он махнул рукой и сбежал с трибуны.
Вадима опять дернули за рукав:
— А теперь смотри, какой он красный!
— Красный, желтый, что это — светофор? — раздраженно отмахнулся Вадим.
Он с интересом вглядывался в лицо Спартака, стараясь узнать, какое впечатление произвела на него речь Лагоденко. Но Спартак был непроницаем, сидел подчеркнуто выпрямившись, положив на стол сцепленные в пальцах смуглые узкие руки. Самому Вадиму выступление Лагоденко показалось искренним и во многом верным.
Вадим особенно близко не дружил с ним, может быть потому, что они учились в разных группах, но всегда чувствовал к нему симпатию. В прошлом году они недолгое время занимались вместе в художественной студии, где Лагоденко рисовал одни морские пейзажи и сражения. За это его даже прозвали «Айвазенко». Потом они встречались в спортобществе на секции тяжелой атлетики. Лагоденко нравился Вадиму своей прямотой, энергией, суровой мужественностью. Вадим знал, что, кроме этих качеств, у Лагоденко есть и множество недостатков, что прямота его часто превращается в ненужное забиячество и грубость, что его порывистая активность подогревается необычайным самолюбием, что он порой бахвалится и своим мужеством и «матросской натурой», но за всем этим Вадим умел видеть главное в человеке. Многие не любили Лагоденко: одни считали его просто хвастуном, другие — краснобаем и задирой, третьи — эгоистом. Все эти суждения были крайними и потому ошибочными. Говорили, что он сразу располагает к себе, а потом отталкивает, никто не может дружить с ним долго.
Вадим понимал, что многие невзлюбили Лагоденко как раз за его нарочитую, даже назойливую прямоту, за стремление высказывать всякую правду в глаза, и большую правду и мелкую — ту никому не нужную житейскую правдишку, которая пользы не приносит, но зато часто обижает. Вадим чувствовал, что Лагоденко относится к нему с симпатией, но не принимал этой симпатии всерьез. Уж очень непонятные были причины лагоденковских симпатий и антипатий. Только одно было ясно — Лагоденко ценил в людях физическую силу и здоровье. «Не люблю хиляков и богом обиженных. Не внушают доверия, — говорил он Вадиму, хлопая его кулаком по плечу. — Вот это шпангоут, я понимаю! Сколько ты правой жмешь? Тебя я взял бы в десант».
В общежитии у него были два пружинных эспандера и гири, и он занимался ими каждое утро, а потом обтирался холодной водой.
Таков был Петр Лагоденко, бывший командир торпедного катера, а теперь студент третьего курса и рядовой комсомолец. Облокотившись на ручку кресла, он сидел не двигаясь и неотрывно смотрел на людей, говоривших о нем с трибуны.
А говорилось о нем всякое…
Сразу после Лагоденко выступила аспирантка Камкова, которая и была ассистенткой Козельского в то злополучное воскресенье. Она говорила о том, что речь Лагоденко была хоть и очень эмоциональна, но абсолютно ошибочна. Лагоденко протестует против фактических знаний, против подлинного овладения материалом. Даты, имена, чередование событий, названные здесь так презрительно «прейскурантом», — что же это иное, как не совокупность тех конкретных знаний, без которых немыслимо никакое образование? Лагоденко — это тип прожектера и лодыря, которому не должно быть места в советском вузе. За клевету на уважаемого профессора Бориса Матвеевича Козельского Лагоденко должен быть сурово наказан комсомольским судом.
За ней выступил Максим Вилькин, осторожно упрекнувший товарища аспиранта в передержке. Никто не протестует против фактических знаний. Это было бы глупо.
— Я не принадлежу к числу поклонников Лагоденко. Мы с ним часто конфликтуем по разным вопросам, хоть и живем в одной комнате. Человек он трудный, это верно. Но в части его критики Козельского есть, надо признаться, доля истины. Борис Матвеевич действительно суховат и склонен увлекаться мелочами. По целым часам он выискивает логические ошибки у Толстого; препарирует писателей, как бесстрастный анатом. Это бывает занятно, бывает скучно, но это в высшей степени — ни уму ни сердцу… И, однако, хамить профессору Лагоденко не имел права.
Вилькин предложил дать Лагоденко выговор. Затем две студентки обрушились на «незваных и неуклюжих адвокатов» и потребовали строгого выговора с предупреждением. Они припомнили, что Лагоденко имел взыскание еще на первом курсе, когда он подрался с кем-то во дворе института. Речь Лагоденко они назвали лицемерной и утверждали, что ее горячность и искренность фальшивы. Это поза, маскировка, а на самом деле Лагоденко нисколько не раскаивается в своем поступке. Зато Марина Гравец очень пылко говорила о том, что строгий выговор с предупреждением был бы слишком жестокой и несправедливой мерой. Мы должны исправить человека, а не бить его что есть силы. Сейчас же кто-то встал и сказал, что, вынося человеку строгий выговор с предупреждением, мы вовсе не бьем его что есть силы, а наоборот…
Собрание угрожающе затягивалось. Соседи Лагоденко по общежитию говорили, что он готовился к экзаменам больше всех, читал ночами напролет. Библиотекарша Маруся сообщила, что Лагоденко один из самых ненасытных читателей факультета и что ему сменили за этот год уже третий формуляр. Из пяти членов бюро присутствовало четверо — один уехал из Москвы на полмесяца по заданию райкома. Спартак, Марина и Горцев стояли за выговор; Нина Фокина — четвертый член бюро — требовала строгого выговора.
После короткого выступления Андрея Сырых — он очень волновался и говорил малоубедительно, неясно — на трибуну взошел Палавин. «Сейчас он потопит Петьку», — подумал Вадим с тревогой. Все знали, что Лагоденко и Палавин относятся друг к другу неприязненно. Оба были людьми в институтских масштабах выдающимися, оба любили быть во главе и на виду. Лагоденко часто говорил Вадиму: «Что ты возишься с этим павлином? Это не товарищ для тебя». Палавин называл Лагоденко опереточным адмиралом. Это он пустил по институту ядовитую шутку: «Лагоденко надо принимать как кружку пива — сначала сдувать пену».
— Мне кажется, товарищи, что-о… — начал Сергей, внушительно откашливаясь, — наше собрание пошло по неверному пути. Вместо того чтобы обсуждать поступок Лагоденко, мы обсуждаем стиль преподавания профессора Козельского. Если этим и следует заниматься, то во всяком случае не здесь и не на этом собрании. А на мой взгляд, весь вопрос о Козельском — это плод того грошового фрондерства, от которого мы все никак не избавимся. Пивом нас не пои, а дай покритиковать — да еще с каким апломбом! — профессуру. И то нехорошо, и это не так, и нас, мол, на мякине не проведешь. Ай да мы! А что мы? Если разобраться, то мы-то, оказывается, просто невежды и спорить по-настоящему нам не в жилу. Зато шум, звон — близко не подойдешь! Сегодня, понимаете, мы Козельского распушим, а завтра до Кречетова доберемся, будем на свой лад причесывать — что ж получится? Никому эта стрижка-брижка не нужна, она только работу тормозит и создает, так сказать, кровавые междоусобицы. Учиться нужно, вот что! Учиться лучше! А теперь два слова о Лагоденко. Я этого человека давно знаю. Откровенно скажу — не по душе он мне. Очень уж криклив, назойлив, и застенчивость, я бы сказал, не его подруга. Но мне указывают: дескать, темперамент, морской ндрав. Но часто слышал я от него такие речи: «Я, мол, всю войну прошел, от звонка до звонка, три раны имею и пять наград. И вот приехал учиться — Севастополь оставил, друзей оставил, двух вестовых и командирский оклад променял на койку в общежитии и папиросы „Прибой“ вместо завтрака. И все потому, что хочу учиться, жажду, мол, знаний». Такой героический и единственный в своем роде товарищ. И мы все должны им восхищаться…
— Когда я тебе это говорил?! — крикнул с места Лагоденко.
— Не перебивайте, я вас не перебивал. Да, но мы, странные люди, не восхищаемся. Нет! — продолжал Палавин спокойно и как бы с удивлением пожал плечами. — И мы не голубей гоняли, и мы были в армии, имеем награды, а теперь вот тоже сидим за партами, сдаем зачеты и живем по-студенчески. Что ж тут удивительного? Да и не в том дело. У нас есть товарищи, которые пришли из заводских цехов, а еще больше из школы, так это дает вам право, Лагоденко, нос перед ними задирать? Ну, допустим, вы имеете какие-то особые заслуги, воевали более героически, — зачем же без конца это афишировать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46