Она сказала:
- Как холодно! Поедемте.
Сели в санки, потащились по булыжникам, по ухабам, по слякоти. Василий Петрович, охватив спину Ольги Андреевны, чувствовал под пальцами ее ребрышки. Они были какие-то совсем плохо приспособленные к ухабам, к непогоде, к тому, чтобы охранять живое, отбивающее секунды жизни, беззащитное сердце. Ребрышки клонились, вздрагивали под пальцами. Все лицо ее до бровей было спрятано в воротник. Василий Петрович чувствовал, как через эти тонкие ребрышки, что двигаются под его пальцами, в холодной темноте, в отсветах задуваемых ветром фонарей, сквозь шубу коснулась, кольнула в сердце грустная жизнь, тепло и жалость. Наклонившись к ее воротнику, он хотел сказать про это, но губы, остуженные непогодой, едва выговорили какие-то жалкие слова. И эта искра внезапной жалости, скудный огонек любви, двигалась вместе с двумя сидящими в санях фигурами по темному, воющему всеми проволоками и простреленными крышами, мрачному городу. Где было ей уцелеть!
У подъезда он говорил:
- Сегодняшний вечер очень знаменательный для меня, Ольга Андреевна. Я давно не чувствовал в себе такой уверенности, что все-таки нужно, нужно жить.
Как ее ни гни, а ведь пробьется она, как озимь. Право, совсем не так плохо. Что-то есть, что-то есть.
Дверь отворили. Он протянул руку. Ольга Андреевна, не замечая протянутой руки, вошла в подъезд, затем обернула голову, ее глаза были строгие.
- Зайдите, ведь еще не поздно.
9
Они сели на диван. Ольга Андреевна положила обе ладони под щеку и совсем ушла в подушечку, был виден только ее открытый широко глаз. На кухне, должно быть, вдова Бабушкина спрашивала у кухарки:
- Кто пришел?
- Да вот этот, шут его знает, в понедельник-то заходил.
- Ах, вот как. В очках?
- Ну, да.
Потом стало тихо. Затикали где-то близко ручные часики.
- Она знает, как вас зовут, сколько у вас детей, все знает,проговорила Ольга Андреевна.- Очень противная особа.
Опять помолчали. Василий Петрович, улыбаясь, разглядывал пепел папиросы.
- Странно подумать, что отсюда придется идти на улицу, быть опять одному. Бррр...
- Вам не хочется оставаться одному?
- Вообще, быть одному невозможно,- сказал Василий Петрович.- Быть самому с собой - это другое дело. Ну, а теперь самого себя я и не чувствую. Я совершенно один, абсолютно. И вот в такие минуты думаешь: большое чувство к женщине может наполнить эту пустоту, связать с жизнью.
- Какой бедный,- проговорила Ольга Андреевна,- как же мне вас теперь отпустить одного?
Василий Петрович хихикнул и спохватился... Она растормошила подушечки, устроилась половчее.
- Не хочется - и не уходите. Оставайтесь. Тогда он повернул голову и вдруг густо, так что очки запотели, побагровел. Ольга Андреевна вытянула руку и худыми пальцами, покрытыми перстиями, взяла его за отворот сюртука:
- Вы такой милый. Вы такой милый были весь вечер. Неуклюжий, неумелый, страшно милый.
- Не шутите со мной, Ольга Андреевна.
- А я не шучу.
Тогда он проговорил не своим, а каким-то итальянским, незнакомым самому себе голосом:
- Дело в том, Ольга Андреевна, что я люблю вас.
- Ну,- сейчас же протянула она,- ну, вот, зачем вы так говорите. Меня вы не любите, сейчас только вам и показалось...
- Клянусь. Вы не знаете, что я переживаю... Эти дни, как помешанный... Я не мог решиться...
Тогда она перебила с досадой:
- Послушайте, Василий Петрович, а я не люблю нечестных людей. Дайте-ка мне носовой платок. Вон там, на туалете.
Он пошел к туалету, опрокинул какую-то жидкость, сказал: "Фу, ты", споткнулся об угол ковра и присел у ног Ольги Андреевны. Было ясно, что он плохо соображает. Она сказала:
- Вот так-то почтенные люди кидаются в омут головой.
- Верьте мне, ради бога.
- Ах, нет. Лучше скажите мне что-нибудь веселое.
- Не мучайте меня.
- Это - я-то мучаю? Изо всех сил стараюсь доставить ему как можно больше удовольствия. Ах, Василий Петрович, Василий Петрович, поймите же: вы весь крахмальный, рубашка на вас крахмальная, сюртук крахмальный, голос крахмальный. И весь вы каким-то коробом топорщитесь.
Она вдруг засмеялась, нагнулась стремительно, схватила Василия Петровича за уши, закинула его голову и поцеловала в нос.
- Пуц,- сквозь смех едва проговорила она.- Пуц из породы глупых. Какой славный!
И сейчас же от смеха опрокинулась на спину. Василий Петрович просунул руки под ее плечи, усатым ртом искал губ.
Смеясь, царапаясь кольцами, она увернулась, перебралась на другой конец дивана; проговорила, задохнувшись:
- Нет, нет, нельзя.- И, как кошка, стала оправлять платье.- Теперь мне стало весело, и больше нельзя. Поняли? Откройте шкаф и достаньте коньяк.
- Скажите - любите меня? - пробормотал Василий Петрович.
- Нет, совсем не люблю, в том-то и дело.
- Вы издеваетесь!
- Вот неблагодарный человек! Я же предлагала вам остаться.
- Молчите! Я не хочу, чтобы вы глумились над чувством.
- Глумиться над вашим чувством! Над каким? Я вам совершенно добродетельно, из одного доброго расположения, безо всякой выгоды, предложила остаться. А вам, оказывается, мало этого! Я еще должна переживать ваши чувства!
Ее лицо вдруг стало острым и злым.
- Не верю вам, поняли? От ваших переживаний мне скучно и кисло оскомина. Пошлость!
Она ударила кулаком в подушечку.
- Вы еще в понедельник мне не понравились. Пришел, сидит, сети расставил. Добрый, пресный. Упырь, прямо упырь. Своего-то нет ничего. Пришел напиться. Боже мой, какая тоска! Уйдите, уйдите сию минуту, господин... Не блестите на меня очками... Вы какой-то весь медный.
Она поднесла руку к горлу. Рот ее пересох, глаза ввалились.
- Уходите же, я говорю. Придете в другой раз. И тогда скажете точно и ясно, что вам нужно от меня.
Василий Петрович сидел на другом конце комнаты, спиной к зеркалу; несколько раз он повторил, словно про себя:
- Вы неправы, нет, неправы.
В дверь постучали, Ольга Андреевна не ответила. Вошел Николаи.
10
Ольга Андреевна вскрикнула:
- Коленька! - вскочила, взяла его за руки.- Какой же вы славный, что зашли. Дайте поцелую в лобик. Хотите чаю?
Николай сдержанно и нежно отстранил Ольгу Андреевну, сел на стул у стены и покосился на отца, но не усмехнулся, как обычно, взглянул сурово.
- Я предупреждал Ольгу Андреевну, что зайду часам к одиннадцати,сказал он,- ну что, хорошо было в театре?
Василий Петрович, внимательно разглядывая взятую с туалета брошку птицу со стрелкой в клюве, подумал: "Вот черт, уйти сейчас - невозможно; ответить - нет, нет; накричать на мальчишку - выйдет глупо",- и он промолчал, только прищурился, поднеся к свету птичку.
У Ольги Андреевны поблескивали глаза; сидя на краю дивана, она поворачивала голову то к отцу, то к сыну,- слова так и готовы были слететь с ее губ. Николай сказал:
- Холод сильный, а мне жарко. С Нижней Якиманки бежал бегом. На мосту остановили солдаты, хотели в воду бросить. Отругался. Вот так случай.
- А что без вас тут было,- проговорила Ольга Андреевна,- какие странные разговоры. Мы чуть было не поссорились. Говорили все о любви.
Она протянула руки, впустила пальцы в пальцы:
- Любви ему нужно... Видите... Я говорю: Василий Петрович, но мы, женщины, не верим в любовь. У нас, у каждой, было столько своего, окаянного, что любовь никак не получается. Вот вы и рассудите нас с вашим папой. Он сейчас обиженный. А на извозчике мы ехали, шепнул - или мне показалось это, Василий Петрович?-нет-шепнул такое хорошее что-то, нежное. Господи, думаю, неужели забыл человек о себе, на одну секунду почувствовал за другого? Неужели чудо случилось?
Она не спеша вытащила из-за пояса юбки платочек, приложила его к носу, точно актриса, и бросила. Николай, охватив голову, упершись локтями в колени, глядел в пол. Василий Петрович слушал, как медленно, с силой, ударялось сердце.
- Очень жалею, Василий Петрович... Вы уж простите меня... Коленька знает, что меня не нужно тревожить: у меня целая кладовая мусора женского. Сама бы рада вам весь мусор отдать... Вот Коленьку я за что люблю?- для него я всякая хороша, и то хорошо, что путаюсь черт знает с кем, и что один мерзавец на моторе ко мне ездит, теперь пешком бегает, боится. Со всем мусором мила ему... Правда? И, вы думаете, он жалеет меня? - нет. Коленька мальчик здоровый, у него от бабьей духоты голова болит. А любит меня попросту, как себя любит, как товарища какого-то. И товарищам рассказывает: "Ольга Андреевна - милая, добрая душа, настоящая женщина, без фасонов-фасончиков..."
- Врете, этого я никогда не говорил,- мрачно произнес Николай, не поднимая головы.
- Люблю его за жестокость. Сильный, жестокий мальчик. Чего, в самом деле, бабьей духотой дышать! Открыть форточку - вот и хорошо. А за меня убьет кого угодно. Вот какой!
- Помолчали бы лучше, Ольга Андреевна, до ерунды договоритесь.
- Сейчас кончу. Вы о своем несчастье хлопочете, Василий Петрович, а я о своем. Не знаю уж, как мы сговоримся... Я вот вся - как ящерица раздавленная. Все слезы в одиночку выплакала. По этому дивану каталась. Теперь выпотрошенная,- весело! И поклялась,- что бы ни было,- не любить, не чувствовать. Не могу больше! Не хочу страдать! И вы совсем напрасно ждете от меня... Хотя немножко добились. Вот, глядите, приятно? Нравится?
У нее вдруг покатились крупные слезы. Николай поднялся, одернул кушак:
- В общем, вы все это страшно зря. Перестаньте, Ольга Андреевна. Я уйду.
- Коленька, подождите, не уходите... Замолчу. Мне только страшно. Он молчит. Я кричала ему, чтобы ушел. Нет, сидит. Почем я знаю, что он думает? Мне показалось одну минуту, что влюбилась в него. Ну, простите, простите меня, знаю - ужасно. Но мне больно от каждой малости, от пустяка, от царапины, так больно...
Николай снял с плеча ее руки, посадил Ольгу Андреевну на стул и, подойдя к отцу, все так же неподвижно сидящему у зеркала, проговорил:
- Папа, ты бы ушел, в самом деле,- видишь, что с ней.
Василий Петрович поглядел на рыжие, злые глаза сына. Николай проговорил трясущимися губами:
- Если ты не способен ничего чувствовать, лучше уйди. У тебя грязное воображение, больше ничего. Мне очень стыдно за тебя, отец... понимаешь?..
Тогда Василий Петрович привстал и неожиданно ударил Николая по лицу. Постоял, сопя, сжимая и разжимая кулаки, нагнул голову и вышел, оставив дверь раскрытой.
11
"Домой? Нет, нет!" - Василий Петрович застегивал крючок шубы; натянул перчатки, глубоко надвинул шапку и продолжал стоять на ступеньке захлопнувшегося за ним подъезда.- "Куда?"
В этот час было совсем тихо,- ни шагов, ни звуков копыт. Тишина. Но вот в воздухе повис унылый свист поезда. Как волновал, бывало, этот протяжный звук! Точно приносил вести издалека,- жизнь казалась долгой, радостной, неизведанной.
Василий Петрович, спрятав подбородок в мех воротника, пошел по переулку. Грязь и вода была под ногами, сырость струилась со стен, над крышами повисло небо, насыщенное ледяной влагой, изредка падающей каплями.
Опять раздался свист. Это поезд, набитый солдатами и мужиками, подходил на разъезженных колесах и взвывал диким воем: хлеба, жизни, милосердия!
Василий Петрович, приподняв голову, слушал. Представились темные, голые, брошенные поля,- огромные пространства, и редко на буграх торчащие, с разметанными ветром крышами, полусгнившие избы, и какая-то высокая фигура в платке, идущая, махая рукой, с бугра на бугор, по полям. Все это ясно представилось глазам, как видение, возникшее из протяжного свиста.
Сзади хлопнула дверь; кто-то, поспешно выйдя, осмотрелся и повернул вслед за Василием Петровичем. Шаги стукали за спиной: тук, тук, тук. И то приближались, то западали. В этот час было закрыто все,- весь город, наглухо запершись на замки, спал. Куда идти? Василий Петрович свернул направо, налево, потом опять направо. Сзади раздавались шаги - топ, топ - в башмаках без калош. Близ Никитских ворот он остановился. Стал и тот неподалеку мутной фигурой.
- Ах, черт,- прошептал Василий Петрович, вглядываясь. Фигура заколебалась, приблизилась и вошла в неясный свет, падающий из окна. Это был Николай. Обе руки его глубоко засунуты в карманы, лицо зеленоватое, худое, незнакомое.
"Мальчик, родной сын,- подумал Василий Петрович,- а ведь был кругленький, теплый". И он проговорил хриповатым голосом:
- Это ты, ну, хорошо,- и пошел дальше, держась у стены, а Николай рядом, с другого края тротуара; нога его то и дело соскальзывала в канавку. Затем оба они сразу остановились.
- Я тебе не намерен отдавать никаких отчетов, слышишь! - крикнул Василий Петрович.- Сам виноват! Заслужил. Я давно собирался тебя проучить. И теперь очень рад. Все. Можешь идти домой.
Выкрикивая эти самому себе противные слова, он, не отрываясь, глядел на руки Николая, сунутые в карманы очень узкого пальто.
- Слышишь, вся эта история мне гораздо более противна, чем тебе, быть может. Мне больно, что мой сын... Николай... Слушай... Я тебя повалю... Вынь руки... Не смей!.. Что ты делаешь!
Вздохнув, не то застонав, Николай потянул из кармана правую руку, точно в ней была страшная тяжесть. Василий Петрович быстро зажмурился, втянул голову в плечи. Все тело его ослабло, осело, привалилось к стене. Пронеслась, как искра, мысль: "Только скорее". Потянулась секунда такого молчания, такой тишины, что слышно было, как упала капля, точно камень. Затем он услышал горячий шепот Николая:
- Отец, папочка, милый, не бойся...
Далеко отведя револьвер, Николай другою рукой что-то выделывал пальцами очень жалобное, бормотал, и лицо его все смеялось плачем, все было мокрое.
- Хорошо, хорошо, Коленька, иди, родной, я сейчас вернусь.
И Василий Петрович, не оборачиваясь, зашагал по лужам. Перешел улицу. Остановился. Перед ним возвышался огромный остов дома. Сквозь пустые, обожженные окна видны были летящие облака. Идти дальше не хватало сил - так дрожали ноги. Василий Петрович облокотился о полуразрушенное окошко, достал папиросу и держал ее незакуренной между стиснутыми зубами.
- Мальчик хотел меня убить, вот история,- и он сдерживал изо всей силы подкатывающий к горлу соленый клубок.- Совсем плохо, значит, совсем дело плохо.
В отверстиях окон подвывал ветер; погромыхивая, скрипели вверху листы железа. Говорят, где-то с той стороны еще курилась с октября тлеющая куча щебня и мусора.
Он стал глядеть на тучи, на трамвайный столб, простерший на тучах сухую перекладину.
Было так трудно, что Василий Петрович опустил голову. Среди посвистывания ветра до слуха его дошел чей-то голос, точно читавший:
"Убиенных Марию, Анну, младенца Ивана, господи, упокой... Убиенных Марию, Анну, младенца Ивана..."
Он вытянул шею. Говорили неподалеку, за углом. Он пошел на голос. Со стороны бульвара стояла высокая женщина в платке, сложив руки на животе, приговаривала "за убиенных" и кланялась на груду мусора сожженного дома. К подходившему она повернула большое лицо с крупным носом:
- Каждую ночь воют,- нехорошо, очень плохо.
- Кто воет?
- Убиенные... До свиданьица, барин,- торопливо сказала она, наспех перекрестилась и пошла прочь, и скрылась за углом. По всему видно, что была сумасшедшая.
Василий Петрович во всю грудь захватил воздуху, закашлялся и, уже не сдерживаясь, стал глухо лаять... Слезы полились из-под золотых очков... О ком?.. О сыне Колечке... о сумасшедшей бабе... о замученной Оленьке... о нелюбимой жене, только и умеющей хлопать ресницами в ответ на все непомерные события... И о себе, раздавленном и погибшем, плакал Василий Петрович, спотыкаясь и бредя по трамвайным рельсам в непроглядную тьму бульвара...
КОММЕНТАРИИ
МИЛОСЕРДИЯ!
Впервые напечатана в сборнике "Слово", "Книгоиздательство писателей в Москве", М. 1918, кн. 8. Неоднократно включалась в сборники произведений автора и собрания сочинений
Повесть написана в начале 1918 года. Косвенное доказательство этому находим в московской газете "Вечерняя жизнь", 1918, № 22, 16 апреля. В одном из ее разделов ("Литературный блокнот") помещена заметка о первом чтении А. Н. Толстым этого произведения. Указывалось, что писатель недавно на одном из литературных вторников "прочел свой новый большой рассказ, примечательный и по теме своей, выхваченной, так сказать, из самой гущи повседневной, сегодняшней, нашей жизни, и по мастерству исполнения, отмеченного всеми прекрасными особенностями яркого дарования Толстого, сильного и нежного, такою по-русски самобытного и крепкого. Насколько вещь эта характерна именно для наших дней, сказалось даже в не лишенном меткости замечании одного из слушателей.
- Это,- сказал он,- рассказ о председателе домового комитета... Чувствования и переживания толстовского героя - некоего оставшегося без дела присяжного поверенного Василия Петровича, о коих говорится в рассказе,- они действительно глубоко симптоматичны для российского интеллигента, выброшенного в силу обстоятельств из числа активных участников новой жизни". По словам автора, повесть "Милосердия!" явилась в его творчестве "первым опытом критики российской либеральной интеллигенции в свете Октябрьского зарева" (А.
1 2 3 4
- Как холодно! Поедемте.
Сели в санки, потащились по булыжникам, по ухабам, по слякоти. Василий Петрович, охватив спину Ольги Андреевны, чувствовал под пальцами ее ребрышки. Они были какие-то совсем плохо приспособленные к ухабам, к непогоде, к тому, чтобы охранять живое, отбивающее секунды жизни, беззащитное сердце. Ребрышки клонились, вздрагивали под пальцами. Все лицо ее до бровей было спрятано в воротник. Василий Петрович чувствовал, как через эти тонкие ребрышки, что двигаются под его пальцами, в холодной темноте, в отсветах задуваемых ветром фонарей, сквозь шубу коснулась, кольнула в сердце грустная жизнь, тепло и жалость. Наклонившись к ее воротнику, он хотел сказать про это, но губы, остуженные непогодой, едва выговорили какие-то жалкие слова. И эта искра внезапной жалости, скудный огонек любви, двигалась вместе с двумя сидящими в санях фигурами по темному, воющему всеми проволоками и простреленными крышами, мрачному городу. Где было ей уцелеть!
У подъезда он говорил:
- Сегодняшний вечер очень знаменательный для меня, Ольга Андреевна. Я давно не чувствовал в себе такой уверенности, что все-таки нужно, нужно жить.
Как ее ни гни, а ведь пробьется она, как озимь. Право, совсем не так плохо. Что-то есть, что-то есть.
Дверь отворили. Он протянул руку. Ольга Андреевна, не замечая протянутой руки, вошла в подъезд, затем обернула голову, ее глаза были строгие.
- Зайдите, ведь еще не поздно.
9
Они сели на диван. Ольга Андреевна положила обе ладони под щеку и совсем ушла в подушечку, был виден только ее открытый широко глаз. На кухне, должно быть, вдова Бабушкина спрашивала у кухарки:
- Кто пришел?
- Да вот этот, шут его знает, в понедельник-то заходил.
- Ах, вот как. В очках?
- Ну, да.
Потом стало тихо. Затикали где-то близко ручные часики.
- Она знает, как вас зовут, сколько у вас детей, все знает,проговорила Ольга Андреевна.- Очень противная особа.
Опять помолчали. Василий Петрович, улыбаясь, разглядывал пепел папиросы.
- Странно подумать, что отсюда придется идти на улицу, быть опять одному. Бррр...
- Вам не хочется оставаться одному?
- Вообще, быть одному невозможно,- сказал Василий Петрович.- Быть самому с собой - это другое дело. Ну, а теперь самого себя я и не чувствую. Я совершенно один, абсолютно. И вот в такие минуты думаешь: большое чувство к женщине может наполнить эту пустоту, связать с жизнью.
- Какой бедный,- проговорила Ольга Андреевна,- как же мне вас теперь отпустить одного?
Василий Петрович хихикнул и спохватился... Она растормошила подушечки, устроилась половчее.
- Не хочется - и не уходите. Оставайтесь. Тогда он повернул голову и вдруг густо, так что очки запотели, побагровел. Ольга Андреевна вытянула руку и худыми пальцами, покрытыми перстиями, взяла его за отворот сюртука:
- Вы такой милый. Вы такой милый были весь вечер. Неуклюжий, неумелый, страшно милый.
- Не шутите со мной, Ольга Андреевна.
- А я не шучу.
Тогда он проговорил не своим, а каким-то итальянским, незнакомым самому себе голосом:
- Дело в том, Ольга Андреевна, что я люблю вас.
- Ну,- сейчас же протянула она,- ну, вот, зачем вы так говорите. Меня вы не любите, сейчас только вам и показалось...
- Клянусь. Вы не знаете, что я переживаю... Эти дни, как помешанный... Я не мог решиться...
Тогда она перебила с досадой:
- Послушайте, Василий Петрович, а я не люблю нечестных людей. Дайте-ка мне носовой платок. Вон там, на туалете.
Он пошел к туалету, опрокинул какую-то жидкость, сказал: "Фу, ты", споткнулся об угол ковра и присел у ног Ольги Андреевны. Было ясно, что он плохо соображает. Она сказала:
- Вот так-то почтенные люди кидаются в омут головой.
- Верьте мне, ради бога.
- Ах, нет. Лучше скажите мне что-нибудь веселое.
- Не мучайте меня.
- Это - я-то мучаю? Изо всех сил стараюсь доставить ему как можно больше удовольствия. Ах, Василий Петрович, Василий Петрович, поймите же: вы весь крахмальный, рубашка на вас крахмальная, сюртук крахмальный, голос крахмальный. И весь вы каким-то коробом топорщитесь.
Она вдруг засмеялась, нагнулась стремительно, схватила Василия Петровича за уши, закинула его голову и поцеловала в нос.
- Пуц,- сквозь смех едва проговорила она.- Пуц из породы глупых. Какой славный!
И сейчас же от смеха опрокинулась на спину. Василий Петрович просунул руки под ее плечи, усатым ртом искал губ.
Смеясь, царапаясь кольцами, она увернулась, перебралась на другой конец дивана; проговорила, задохнувшись:
- Нет, нет, нельзя.- И, как кошка, стала оправлять платье.- Теперь мне стало весело, и больше нельзя. Поняли? Откройте шкаф и достаньте коньяк.
- Скажите - любите меня? - пробормотал Василий Петрович.
- Нет, совсем не люблю, в том-то и дело.
- Вы издеваетесь!
- Вот неблагодарный человек! Я же предлагала вам остаться.
- Молчите! Я не хочу, чтобы вы глумились над чувством.
- Глумиться над вашим чувством! Над каким? Я вам совершенно добродетельно, из одного доброго расположения, безо всякой выгоды, предложила остаться. А вам, оказывается, мало этого! Я еще должна переживать ваши чувства!
Ее лицо вдруг стало острым и злым.
- Не верю вам, поняли? От ваших переживаний мне скучно и кисло оскомина. Пошлость!
Она ударила кулаком в подушечку.
- Вы еще в понедельник мне не понравились. Пришел, сидит, сети расставил. Добрый, пресный. Упырь, прямо упырь. Своего-то нет ничего. Пришел напиться. Боже мой, какая тоска! Уйдите, уйдите сию минуту, господин... Не блестите на меня очками... Вы какой-то весь медный.
Она поднесла руку к горлу. Рот ее пересох, глаза ввалились.
- Уходите же, я говорю. Придете в другой раз. И тогда скажете точно и ясно, что вам нужно от меня.
Василий Петрович сидел на другом конце комнаты, спиной к зеркалу; несколько раз он повторил, словно про себя:
- Вы неправы, нет, неправы.
В дверь постучали, Ольга Андреевна не ответила. Вошел Николаи.
10
Ольга Андреевна вскрикнула:
- Коленька! - вскочила, взяла его за руки.- Какой же вы славный, что зашли. Дайте поцелую в лобик. Хотите чаю?
Николай сдержанно и нежно отстранил Ольгу Андреевну, сел на стул у стены и покосился на отца, но не усмехнулся, как обычно, взглянул сурово.
- Я предупреждал Ольгу Андреевну, что зайду часам к одиннадцати,сказал он,- ну что, хорошо было в театре?
Василий Петрович, внимательно разглядывая взятую с туалета брошку птицу со стрелкой в клюве, подумал: "Вот черт, уйти сейчас - невозможно; ответить - нет, нет; накричать на мальчишку - выйдет глупо",- и он промолчал, только прищурился, поднеся к свету птичку.
У Ольги Андреевны поблескивали глаза; сидя на краю дивана, она поворачивала голову то к отцу, то к сыну,- слова так и готовы были слететь с ее губ. Николай сказал:
- Холод сильный, а мне жарко. С Нижней Якиманки бежал бегом. На мосту остановили солдаты, хотели в воду бросить. Отругался. Вот так случай.
- А что без вас тут было,- проговорила Ольга Андреевна,- какие странные разговоры. Мы чуть было не поссорились. Говорили все о любви.
Она протянула руки, впустила пальцы в пальцы:
- Любви ему нужно... Видите... Я говорю: Василий Петрович, но мы, женщины, не верим в любовь. У нас, у каждой, было столько своего, окаянного, что любовь никак не получается. Вот вы и рассудите нас с вашим папой. Он сейчас обиженный. А на извозчике мы ехали, шепнул - или мне показалось это, Василий Петрович?-нет-шепнул такое хорошее что-то, нежное. Господи, думаю, неужели забыл человек о себе, на одну секунду почувствовал за другого? Неужели чудо случилось?
Она не спеша вытащила из-за пояса юбки платочек, приложила его к носу, точно актриса, и бросила. Николай, охватив голову, упершись локтями в колени, глядел в пол. Василий Петрович слушал, как медленно, с силой, ударялось сердце.
- Очень жалею, Василий Петрович... Вы уж простите меня... Коленька знает, что меня не нужно тревожить: у меня целая кладовая мусора женского. Сама бы рада вам весь мусор отдать... Вот Коленьку я за что люблю?- для него я всякая хороша, и то хорошо, что путаюсь черт знает с кем, и что один мерзавец на моторе ко мне ездит, теперь пешком бегает, боится. Со всем мусором мила ему... Правда? И, вы думаете, он жалеет меня? - нет. Коленька мальчик здоровый, у него от бабьей духоты голова болит. А любит меня попросту, как себя любит, как товарища какого-то. И товарищам рассказывает: "Ольга Андреевна - милая, добрая душа, настоящая женщина, без фасонов-фасончиков..."
- Врете, этого я никогда не говорил,- мрачно произнес Николай, не поднимая головы.
- Люблю его за жестокость. Сильный, жестокий мальчик. Чего, в самом деле, бабьей духотой дышать! Открыть форточку - вот и хорошо. А за меня убьет кого угодно. Вот какой!
- Помолчали бы лучше, Ольга Андреевна, до ерунды договоритесь.
- Сейчас кончу. Вы о своем несчастье хлопочете, Василий Петрович, а я о своем. Не знаю уж, как мы сговоримся... Я вот вся - как ящерица раздавленная. Все слезы в одиночку выплакала. По этому дивану каталась. Теперь выпотрошенная,- весело! И поклялась,- что бы ни было,- не любить, не чувствовать. Не могу больше! Не хочу страдать! И вы совсем напрасно ждете от меня... Хотя немножко добились. Вот, глядите, приятно? Нравится?
У нее вдруг покатились крупные слезы. Николай поднялся, одернул кушак:
- В общем, вы все это страшно зря. Перестаньте, Ольга Андреевна. Я уйду.
- Коленька, подождите, не уходите... Замолчу. Мне только страшно. Он молчит. Я кричала ему, чтобы ушел. Нет, сидит. Почем я знаю, что он думает? Мне показалось одну минуту, что влюбилась в него. Ну, простите, простите меня, знаю - ужасно. Но мне больно от каждой малости, от пустяка, от царапины, так больно...
Николай снял с плеча ее руки, посадил Ольгу Андреевну на стул и, подойдя к отцу, все так же неподвижно сидящему у зеркала, проговорил:
- Папа, ты бы ушел, в самом деле,- видишь, что с ней.
Василий Петрович поглядел на рыжие, злые глаза сына. Николай проговорил трясущимися губами:
- Если ты не способен ничего чувствовать, лучше уйди. У тебя грязное воображение, больше ничего. Мне очень стыдно за тебя, отец... понимаешь?..
Тогда Василий Петрович привстал и неожиданно ударил Николая по лицу. Постоял, сопя, сжимая и разжимая кулаки, нагнул голову и вышел, оставив дверь раскрытой.
11
"Домой? Нет, нет!" - Василий Петрович застегивал крючок шубы; натянул перчатки, глубоко надвинул шапку и продолжал стоять на ступеньке захлопнувшегося за ним подъезда.- "Куда?"
В этот час было совсем тихо,- ни шагов, ни звуков копыт. Тишина. Но вот в воздухе повис унылый свист поезда. Как волновал, бывало, этот протяжный звук! Точно приносил вести издалека,- жизнь казалась долгой, радостной, неизведанной.
Василий Петрович, спрятав подбородок в мех воротника, пошел по переулку. Грязь и вода была под ногами, сырость струилась со стен, над крышами повисло небо, насыщенное ледяной влагой, изредка падающей каплями.
Опять раздался свист. Это поезд, набитый солдатами и мужиками, подходил на разъезженных колесах и взвывал диким воем: хлеба, жизни, милосердия!
Василий Петрович, приподняв голову, слушал. Представились темные, голые, брошенные поля,- огромные пространства, и редко на буграх торчащие, с разметанными ветром крышами, полусгнившие избы, и какая-то высокая фигура в платке, идущая, махая рукой, с бугра на бугор, по полям. Все это ясно представилось глазам, как видение, возникшее из протяжного свиста.
Сзади хлопнула дверь; кто-то, поспешно выйдя, осмотрелся и повернул вслед за Василием Петровичем. Шаги стукали за спиной: тук, тук, тук. И то приближались, то западали. В этот час было закрыто все,- весь город, наглухо запершись на замки, спал. Куда идти? Василий Петрович свернул направо, налево, потом опять направо. Сзади раздавались шаги - топ, топ - в башмаках без калош. Близ Никитских ворот он остановился. Стал и тот неподалеку мутной фигурой.
- Ах, черт,- прошептал Василий Петрович, вглядываясь. Фигура заколебалась, приблизилась и вошла в неясный свет, падающий из окна. Это был Николай. Обе руки его глубоко засунуты в карманы, лицо зеленоватое, худое, незнакомое.
"Мальчик, родной сын,- подумал Василий Петрович,- а ведь был кругленький, теплый". И он проговорил хриповатым голосом:
- Это ты, ну, хорошо,- и пошел дальше, держась у стены, а Николай рядом, с другого края тротуара; нога его то и дело соскальзывала в канавку. Затем оба они сразу остановились.
- Я тебе не намерен отдавать никаких отчетов, слышишь! - крикнул Василий Петрович.- Сам виноват! Заслужил. Я давно собирался тебя проучить. И теперь очень рад. Все. Можешь идти домой.
Выкрикивая эти самому себе противные слова, он, не отрываясь, глядел на руки Николая, сунутые в карманы очень узкого пальто.
- Слышишь, вся эта история мне гораздо более противна, чем тебе, быть может. Мне больно, что мой сын... Николай... Слушай... Я тебя повалю... Вынь руки... Не смей!.. Что ты делаешь!
Вздохнув, не то застонав, Николай потянул из кармана правую руку, точно в ней была страшная тяжесть. Василий Петрович быстро зажмурился, втянул голову в плечи. Все тело его ослабло, осело, привалилось к стене. Пронеслась, как искра, мысль: "Только скорее". Потянулась секунда такого молчания, такой тишины, что слышно было, как упала капля, точно камень. Затем он услышал горячий шепот Николая:
- Отец, папочка, милый, не бойся...
Далеко отведя револьвер, Николай другою рукой что-то выделывал пальцами очень жалобное, бормотал, и лицо его все смеялось плачем, все было мокрое.
- Хорошо, хорошо, Коленька, иди, родной, я сейчас вернусь.
И Василий Петрович, не оборачиваясь, зашагал по лужам. Перешел улицу. Остановился. Перед ним возвышался огромный остов дома. Сквозь пустые, обожженные окна видны были летящие облака. Идти дальше не хватало сил - так дрожали ноги. Василий Петрович облокотился о полуразрушенное окошко, достал папиросу и держал ее незакуренной между стиснутыми зубами.
- Мальчик хотел меня убить, вот история,- и он сдерживал изо всей силы подкатывающий к горлу соленый клубок.- Совсем плохо, значит, совсем дело плохо.
В отверстиях окон подвывал ветер; погромыхивая, скрипели вверху листы железа. Говорят, где-то с той стороны еще курилась с октября тлеющая куча щебня и мусора.
Он стал глядеть на тучи, на трамвайный столб, простерший на тучах сухую перекладину.
Было так трудно, что Василий Петрович опустил голову. Среди посвистывания ветра до слуха его дошел чей-то голос, точно читавший:
"Убиенных Марию, Анну, младенца Ивана, господи, упокой... Убиенных Марию, Анну, младенца Ивана..."
Он вытянул шею. Говорили неподалеку, за углом. Он пошел на голос. Со стороны бульвара стояла высокая женщина в платке, сложив руки на животе, приговаривала "за убиенных" и кланялась на груду мусора сожженного дома. К подходившему она повернула большое лицо с крупным носом:
- Каждую ночь воют,- нехорошо, очень плохо.
- Кто воет?
- Убиенные... До свиданьица, барин,- торопливо сказала она, наспех перекрестилась и пошла прочь, и скрылась за углом. По всему видно, что была сумасшедшая.
Василий Петрович во всю грудь захватил воздуху, закашлялся и, уже не сдерживаясь, стал глухо лаять... Слезы полились из-под золотых очков... О ком?.. О сыне Колечке... о сумасшедшей бабе... о замученной Оленьке... о нелюбимой жене, только и умеющей хлопать ресницами в ответ на все непомерные события... И о себе, раздавленном и погибшем, плакал Василий Петрович, спотыкаясь и бредя по трамвайным рельсам в непроглядную тьму бульвара...
КОММЕНТАРИИ
МИЛОСЕРДИЯ!
Впервые напечатана в сборнике "Слово", "Книгоиздательство писателей в Москве", М. 1918, кн. 8. Неоднократно включалась в сборники произведений автора и собрания сочинений
Повесть написана в начале 1918 года. Косвенное доказательство этому находим в московской газете "Вечерняя жизнь", 1918, № 22, 16 апреля. В одном из ее разделов ("Литературный блокнот") помещена заметка о первом чтении А. Н. Толстым этого произведения. Указывалось, что писатель недавно на одном из литературных вторников "прочел свой новый большой рассказ, примечательный и по теме своей, выхваченной, так сказать, из самой гущи повседневной, сегодняшней, нашей жизни, и по мастерству исполнения, отмеченного всеми прекрасными особенностями яркого дарования Толстого, сильного и нежного, такою по-русски самобытного и крепкого. Насколько вещь эта характерна именно для наших дней, сказалось даже в не лишенном меткости замечании одного из слушателей.
- Это,- сказал он,- рассказ о председателе домового комитета... Чувствования и переживания толстовского героя - некоего оставшегося без дела присяжного поверенного Василия Петровича, о коих говорится в рассказе,- они действительно глубоко симптоматичны для российского интеллигента, выброшенного в силу обстоятельств из числа активных участников новой жизни". По словам автора, повесть "Милосердия!" явилась в его творчестве "первым опытом критики российской либеральной интеллигенции в свете Октябрьского зарева" (А.
1 2 3 4