Однажды он даже выразился про "салон" Ольги Андреевны так: "Всякое время и всякая жизнь пускает свои пузыри".
За последнюю же неделю почему-то у него из ума не шла светлая Оленькина головка и прозрачные, равнодушные глаза. Он думал: "А давненько я все-таки туда не заглядывал". Затем ему стал представляться длинный, волнующий и проникновенный разговор большой важности, и, наконец, точно осенило: только такая же, как он, бездомная, опустошенная, тоскующая Оленька может сейчас понять его тоску и сказать какое-то необыкновенное слово. Василий Петрович все еще верил в слова.
Когда он осторожно постучал в дверь и вошел, Ольга Андреевна встретила его чуть-чуть изумленным взглядом. Василий Петрович испытал легкое сердцебиение, поцеловал руку и сел на низенькое плюшевое креслице:
- Вот, забежал на огонек,- принимаете?
5
- Скажите, Ольга Андреевна, вы много читаете, я вижу книжку,- после нескольких покашливаний в руку проговорил Василий Петрович, потянулся и тронул книгу мизинцем.- Это что-нибудь современное,- стихий
- Нет, роман французский, ерунда какая-то.
- Да, французы умеют писать. Раскрываешь книжку и сразу чувствуешь себя подтянутым, в общества тонкого и умного собеседника, прежде всего признающего твой ум, твой вкус.
Василий Петрович посмотрел на ногти:
- У нас почему-то принято видеть в читателе идиота или дикаря. Я не могу открыть книги, чтобы меня там не начали учить нравственности или простой порядочности. Кончая книжку, я чувствую себя оплеванным. Позвольте! Я тоже культурный человек... И так во всем: писатель считает меня идиотом, народные комиссары едва терпят мое существование... Для родины я, оказывается, враг... Я-враг!..
Он вдруг задышал носом. Разговор, так ловко заведенный об изящной литературе, сорвался.
- В общем, все - более чем скверно,- проговорил он с гримасой.
Ольга Андреевна вздохнула, опустила глаза и из черепаховой коробочки вынула папиросу.
- Одно время я боялась выходить на улицу. А теперь все стало безразлично.
- Третьего дня я вас встретил, Ольга Андреевна, и кланялся, а вы не заметили.
- Я стала очень рассеянна. Устаю ходить, устаю читать. Устала переживать государственные перевороты. Третьего дня где же я была?
- Вы заходили в перчаточный магазин.
- Какие там перчатки! Москва стала запустелая, грязная, и уехать некуда.
- Да, ехать сейчас некуда. И нет хлеба, сахара. Идет чума.
- Боже мой!
- Надвигается. Курить можно?
Ольга Андреевна протянула ему черепаховую коробочку с душистыми и слабыми папиросами:
- Курите. Вы не были па "Итальяночке" в Новой Комедии? На послезавтра у меня два билета. Говорят,- очень славно. Пойдемте?
- Слушаюсь.
Василий Петрович положил ногу на ногу, прищурясь, потрогал бородку.
- Вам не покажется странным, Ольга Андреевна, если я скажу, для чего пришел? Представьте, что я уменьшился ростом, а платье на мне осталось прежним, на большой рост. Вот так я себя сейчас ощущаю. Какое-то странное состояние... Вернее - совсем себя не чувствую...
Он до невозможности сморщился, стараясь быть понятным. Ольга Андреевна с остановившейся улыбкой глядела на него. Василий Петрович сидел в черном сюртуке, в крахмальной тугой рубашке, красный, серьезный, поблескивал очками.
Тогда она внезапно рассмеялась, даже колени ее вздрогнули под шелковым платьем. Василия Петровича бросило в жар.
- Чрезвычайно трудно выразить это,- пробормотал он,- чувство очень сложное.
Ольга Андреевна спросила:
- Хотите чаю?
- Да, пожалуй. С удовольствием.
- Позвоните три раза.
И когда он, потирая ледяные пальцы, вернулся от двери, она оказала:
- Садитесь рядом. Суньте подушку под спину. Рассказывайте.
И она, подобрав ноги, внимательно, исподлобья, стала разглядывать Василия Петровича, затем сняла пушинку с его рукава:
- Почему же вы все-таки ко мне пришли? Вот этого я не пойму.
- Именно к вам, потому что...
- Взяли и решили броситься в омут головой.
Она опять усмехнулась длинной улыбкой. Василий Петрович не ответил. Отвратительный холодок против воли пополз по спине. Стало совестно своих глаз, всей стороны лица, повернутой к Ольге Андреевне. Впору слезть с дивана и уйти, но все тело грузно, неуклюже сидело, придавив пружины. Ни уйти, ни отвернуться. И всего хуже, конечно, было это молчание, подтверждающее самые гнусные предположения.
- Я не хотела вас обидеть,- Ольга Андреевна коснулась его плеча,простите, что я засмеялась.
- Нет, пожалуйста, отчего же...
- Не сердитесь на меня, голубчик. Говорите все. Я слушаю вас очень внимательно.
Она даже закрыла глаза. Ее лицо стало точно у спящей. Нежная кожа щеки, тонкий, с горбинкою "ос и чуть-чуть приоткрытые для дыхания губы были совсем рядом, близко и так покойны,- вот взять их в ладони, прижаться поцелуем.
Василий Петрович стиснул челюсти. "Этого еще не хватало! Поцеловать, схватить за плечи, целовать в глаза, в рот, в горлышко... И потом взъерошенным, с кривой улыбочкой, стоять над разрушенной красотой! Утвердить самого себя! Все это бред! Невозможно!"
Упершись кулаками в диван, он поднялся, застегнул сюртук:
- Позвольте откланяться.
- Куда же вы?
Он взглянул на часы:
- У меня заседание. Разрешите зайти как-нибудь в другой раз. Я соберусь с мыслями.
И, не глядя в глаза, он поцеловал руку, извинился несколько раз, обещался зайти в среду - сопровождать Ольгу Андреевну в Новую Комедию, если не помешает какое-нибудь восстание, задел по пути плечом дверь и вышел.
На улице, сдвинув шапку, он долго тер лоб, не в силах прийти в себя от стыда, растерянности, негодования. "Как это все вышло - черт знает как..."
6
Дома, в углу большого кожаного дивана, где когда-то происходили жаркие споры на общественные темы, Василий Петрович устроил все, что нужно человеку: стакан воды, папиросы, Владимира Соловьева, низенькую лампочку. Занавеси на окнах задернул: с утра было ветрено, и в стекла лепил мокрый снег.
Разумеется, на душе скребло: там, за толстыми шторами, содрогается в предсмертной муке Москва, Россия, весь мир. Страдают добрые и злые, сильные и слабые, и те, кто хотят счастья другим, и те, кто хотят счастья только себе. А здесь, наплевав на все, утверждается человек наедине с Владимиром Соловьевым!
Были, были такие мысли. Но Василий Петрович, пофыркивая, покусывая ноготь, гнал их прочь. Нужна цельность, нужна жестокость! Путь добра бесконечно более жестокий и кровавый, чем путь зла,- в этом пришлось теперь убедиться всем. И, кроме того, в противопоставлении себя миру в такое время Василий Петрович находил что-то трагическое, и роковое, и очень острое. Так ему казалось.
Он надел теплую куртку и теплые высокие туфли; у домашних потребовал покоя. Никого не видеть, затвориться, думать! Прочтя несколько страниц, он отложил книгу, откинулся " диванной спинке и закрыл глаза:
- Бессмертие души. Да. Вот стержень всех дум. Если нет бессмертия, я случайно возникшая частица космоса, вовлеченная в круговорот вещей, чтобы барахтаться и погибнуть так же бесцельно, как и возникла. А если я бессмертен? Я - божество среди таких же божеств? Мои страдания и вся бессмыслица нужны мне, и я их благословлю. И благословлю еще потому, что не могу уклониться от них. Когда страдания становятся невыносимыми и бессмысленными,- я задумываюсь о бессмертии души; мне нужно во что бы то ни стало, чтобы она была бессмертна.
Василий Петрович тонко усмехнулся: "Нет, голубчик, на мякине не проведешь. Верю в бессмертие? - не знаю. Верю в бессмыслицу? - не знаю. В себя верю? - не знаю. То-то и оно-то..."
Но честность, как и всегда бывает с честностью, не дала нравственного успокоения. Одной ее оказалось мало. Василий Петрович курил папиросы, и ему начинало казаться, что путь размышлении - почтенный, но а нужных случаях жизни - плохой путь.
Далее, несмотря на запрещение, в кабинет проникла Софья Ивановна. Покраснев, она проговорила осторожным голосом:
- Я тебе помешала, прости,- на минутку отвлеку. У меня, Василий Петрович, вышли все деньги. Предлагают в домовом комитете черного мяса. Я уж не знаю, как же...
- У меня денег нет.
- А три тысячи?
- Их невозможно получить, ты же знаешь. Иди, Соня, я занят.
Софья Ивановна ушла. Она уходила совсем неслышно, только раз скрипнула кухонной дверью, чтобы сказать, что домового мяса брать не будем, и где-то села и затихла; и все же Василий Петрович чувствовал через три комнаты, как она покорно моргает ресницами. Он швырнул куртку, оделся и вышел из дому, думая: "Умолял хоть несколько дней покоя. Потом для вас буду вагоны выгружать, лед колоть, в швейцары поступлю".
Проблуждав часа полтора, он занял у присяжного поверенного Кошке пятьсот рублен и вернулся домой к чаю. Все было как всегда. Софья Ивановна вытирала с испуганным видом чашку. Володя со скукой рассматривал искусственных куропаток, что висели по сторонам буфета. Софья Ивановна очень любила этих куропаток и так их из столовой за всю жизнь и не убрала. Николай, конечно, читал книжку. Услышав, что входит отец, шумно перевернул страницу.
Василий Петрович бросил на стол деньги, сел, морщась вытащил из кармана вечернюю газетку, затем, читая, стал приговаривать: "Черт знает что такое! Черт знает что такое!" Словом, после кораблекрушения в этом доме снова начал расцветать быт.
Николай, не поднимая глаз от книги, спросил:
- Кстати, папа, что завтра идет в Новой Комедии?
Василий Петрович медленно опустил газету. Василий Петрович видел, как Николай сунул книжку за ременный пояс, вытер губы и, сказав матери: "Спасибочки", вышел. Через некоторое время Василий Петрович послал Владимира за братом, чтобы привести его в кабинет.
Николай явился одетый, в картузе, с трудом застегивая пуговицу на стареньком гимназическом пальто:
- Ты звал меня, папа?
- Звал. Сядь. Нам нужно объясниться.
- Прости, но я тороплюсь; у меня пленарное заседание. Если ты сердишься - мне очень жаль, но я, честное слово, против тебя ничего не имею. Да, пожалуйста, не забудь, что завтра Ольга Андреевна просила тебя заехать в половине седьмого.
- Откуда ты это знаешь? - свистящим шепотом спросил Василий Петрович.
- Говорил с ней по телефону.
- Зачем?
- А ты зачем был у нее вчера?
- Николай! Она твоя любовница!
- Ну, знаешь, отец, тебе нужно просто принять валерьяны.
Николай вышел, хлопнув дверью. Василий Петрович опустился на диван. У него голова шла кругом... Он повторил в уме все слова, сказанные сыну, его ответы, и,- когда дошло до валерьяны,- Василия Петровича бросило в жар. Забилось сердце. Он расстегнул куртку, взял Соловьева и долго глядел на страницу. На ней появились буквы. Он прочел:
"Если человек как явление есть временный и преходящий факт, то как сущность он необходимо вечен и всеобъемлющ. Чтобы быть действительным, он должен быть единым и многим".
- Единым и многим,- повторил он, поднимая голову,- боже мой, как я ужасно неумел и несчастен!
7
Пешком вдоль стен, по осклизлым тротуарам, на извозчиках, ныряющих в хлюпкие ухабы, изредка на темных внутри автомобилях, в темноте, под сырой, бьющей с ног непогодой двигались городские обыватели к едва освещенному одною лампочкой подъезду театра, где ветер трепал на двух колоннах мокрые афиши.
В низких тучах мерцал тусклый свет электричества, кое-где зеленоватой каплей светил газовый фонарь. На лесах уже давно брошенного строиться огромного здания еще виднелись облезлые от времени рекламы. Эти изображения беспечного господина в струях дыма, силача, разрывающего шину, красавицы в одном корсете,- были из другого, разрушенного, теперь непонятного мира.
Прохожие пробирались молча. Где-то в стороне Садовой, Трубы и Тверских переулков хлопали одинокие выстрелы. Стреляла ли то стража по ворам, или воры по страже, или отстреливался одинокий пешеход - не все ли равно,обыватели, не оборачиваясь, упрямо пробирались к темному и грязному театру.
К семи часам скудно освещенная зрительная зала была полна. Несколько полных женщин, одетых с умеренной роскошью, торопливо прошли в первые ряды, капельдинеры в потертых сюртуках запирали боковые двери; осветилась рампа; партер затих, стремительно пробежал инспектор театра и сел где-то, и пыльный занавес, заколебавшись, раздвинулся.
В ненастоящей, ярко раскрашенной комнате, залитой ярким, ненастоящим солнцем, на картонном балкончике итальяночка вытряхивала пеструю юбку. Густо-синее небо, красные крыши вдали, смуглое личико, наклеенные ресницы, платочек пестрый,- все, все это итальянское, веселое, и все, что здесь произойдет и чем кончится, будет весело, легко, ярко.
И пусть там, за стенами театра, настойчивые и свирепые молодые люди совершают государственные перевороты, пусть сдвигаются, как пермские древние пласты, классы, пусть извергаются страсти сокрушительной лавой, пусть завтра будет конец или начало нового мира,- здесь за эти четыре часа итальянского обмана бедное сердце человеческое, могущее вместить волнения и мук не больше, чем отпущено ему, погрузится в туман забвения, отдохнет, отогреется. Прогремят события, прошумят темные ветры истории, умрут и снова народятся царства, а на озаренных рампою подмостках все так же будут похаживать итальяночки с длинными ресницами и итальянцы с наклеенными бородами, затягивая, заманивая из жизни грубой и тяжкой в свою призрачную, легкую жизнь.
8
Дернув за рукав, Ольга Андреевна спросила:
- Вы купили афишку? Дайте-ка.
Она сидела, слегка закинув высоко причесанную голову, опустив руки на сдвинутые колени; по внимательному, даже нахмуренному, ее лицу скользили отсветы рампы,- улыбки, испуг, ожидание, радость.
Там, на сцене, шла какая-то милая, непонятная чепуха. Но милее и непонятнее было Олечкино лицо. Один раз она обернулась, прошептав сердито:
- Почему вы не смотрите на сцену?
Каким образом Василий Петрович попал в театр и теперь сидит с нею рядом,- разобраться было нельзя, слишком сложно. Еще вчера и мысли не приходило об этом, а если и приходила, то казалась совершенно нелепой. Сегодня в половине шестого он решил уехать в Америку, жить здоровым физическим трудом, начав хотя бы с чистки сапог (эх, если бы не семья), а без четверти шесть спешно брился и сломал ноготь, надевая чистый воротник. Сейчас хотелось только одного: бесконечно длить эти фантастические, долгие минуты.
Там, у пестрой итальяночки, появился одетый в белое растакуэр,- сделал гнусное предложение; итальяночка дала пощечину и бросилась на грудь к другу-красавцу, не имеющему средств, чтобы жить. Занавес задернулся.
В партере поднялись. Ольга Андреевна вздохнула, повернулась к Василию Петровичу и подала ему карамельку:
- Вы все еще сердитесь, что поехали в театр?
- Я сержусь?
- Почему же все время молчите? Пьеса такая милая. Вот и видно - не любите театра.
Она произнесла первое попавшееся на язык, а глаза равнодушно разглядывали; лоб наморщен, между белыми зубами, хрустя, поворачивалась карамелька.
- Конечно, молчите, меня разглядываете. Ну, какой! А вон, видите, у той толстой дамы вся челюсть вставная. На военного как она смотрит, вот смешная. Так вы не сердитесь на меня? А я вас позвала, сама не знаю зачем, а потом думаю - не хочет идти, и пускай пойдет, и сыну вашему звонила, чтобы напомнил папаше. Батюшки, на деревянной ноге идет! Как я таких жалею! Вам, может быть, курить хочется? Я посижу одна, идите.
Карамелька была съедена; антракт кончился; раздвинулся занавес, и вновь лицо Ольги Андреевны затеплилось, разгладился лоб, расширились подернутые влагой глаза. Василий Петрович, нагнувшись к ее уху, проговорил:
- Мне хорошо с вами.- Она не повернула головы.- Немножко думайте обо мне, прошу вас.
Она, глядя на сцену, ответила:
- Не мешайте слушать.
Итальяночка попадала в скверную историю: растакуэр не побрезговал гнусной клеветой, и вот красавец друг подозревает, и она не может сказать правды, она боится. Друг говорит гневные слова, сверкая подведенными глазами, широко шагает по сцене. Итальяночка прикладывает к носику платочек, дрожит, как птица: "Хорошо, хорошо, друг мой, ты мне не веришь, и я не имею других доказательств, кроме любви". И опять в дверь лезет гнусная рожа растакуэра.
- Господи, какой же он подлый, хоть бы убили его,- шепчет Ольга Андреевна.
Василий Петрович спросил улыбаясь:
- Вам ее жалко?
- Да, да, да.
- Но ведь все хорошо кончится.
- Ах, не в этом дело.
- Вам жалко ее любви?
- Да. Мне жалко всякой любви. Любви нет, понимаете, нет совсем. Ах, не мешайте же мне смотреть.
В антракте Ольга Андреевна сидела сутулая, опустив голову, покусывая губы. Конец пьесы досмотрела без внимания и еще до занавеса поднялась и, когда Василий Петрович подал ей шубку, закуталась вместе с носом в обезьяний воротник; дернув, надвинула на брови шапочку.
При выходе ветер, трепавший афиши, хвосты лошадей, юбки и шубы дам на мокром асфальте, дыхнул подвальной, подземной стужей в лицо Ольге Андреевне.
1 2 3 4
За последнюю же неделю почему-то у него из ума не шла светлая Оленькина головка и прозрачные, равнодушные глаза. Он думал: "А давненько я все-таки туда не заглядывал". Затем ему стал представляться длинный, волнующий и проникновенный разговор большой важности, и, наконец, точно осенило: только такая же, как он, бездомная, опустошенная, тоскующая Оленька может сейчас понять его тоску и сказать какое-то необыкновенное слово. Василий Петрович все еще верил в слова.
Когда он осторожно постучал в дверь и вошел, Ольга Андреевна встретила его чуть-чуть изумленным взглядом. Василий Петрович испытал легкое сердцебиение, поцеловал руку и сел на низенькое плюшевое креслице:
- Вот, забежал на огонек,- принимаете?
5
- Скажите, Ольга Андреевна, вы много читаете, я вижу книжку,- после нескольких покашливаний в руку проговорил Василий Петрович, потянулся и тронул книгу мизинцем.- Это что-нибудь современное,- стихий
- Нет, роман французский, ерунда какая-то.
- Да, французы умеют писать. Раскрываешь книжку и сразу чувствуешь себя подтянутым, в общества тонкого и умного собеседника, прежде всего признающего твой ум, твой вкус.
Василий Петрович посмотрел на ногти:
- У нас почему-то принято видеть в читателе идиота или дикаря. Я не могу открыть книги, чтобы меня там не начали учить нравственности или простой порядочности. Кончая книжку, я чувствую себя оплеванным. Позвольте! Я тоже культурный человек... И так во всем: писатель считает меня идиотом, народные комиссары едва терпят мое существование... Для родины я, оказывается, враг... Я-враг!..
Он вдруг задышал носом. Разговор, так ловко заведенный об изящной литературе, сорвался.
- В общем, все - более чем скверно,- проговорил он с гримасой.
Ольга Андреевна вздохнула, опустила глаза и из черепаховой коробочки вынула папиросу.
- Одно время я боялась выходить на улицу. А теперь все стало безразлично.
- Третьего дня я вас встретил, Ольга Андреевна, и кланялся, а вы не заметили.
- Я стала очень рассеянна. Устаю ходить, устаю читать. Устала переживать государственные перевороты. Третьего дня где же я была?
- Вы заходили в перчаточный магазин.
- Какие там перчатки! Москва стала запустелая, грязная, и уехать некуда.
- Да, ехать сейчас некуда. И нет хлеба, сахара. Идет чума.
- Боже мой!
- Надвигается. Курить можно?
Ольга Андреевна протянула ему черепаховую коробочку с душистыми и слабыми папиросами:
- Курите. Вы не были па "Итальяночке" в Новой Комедии? На послезавтра у меня два билета. Говорят,- очень славно. Пойдемте?
- Слушаюсь.
Василий Петрович положил ногу на ногу, прищурясь, потрогал бородку.
- Вам не покажется странным, Ольга Андреевна, если я скажу, для чего пришел? Представьте, что я уменьшился ростом, а платье на мне осталось прежним, на большой рост. Вот так я себя сейчас ощущаю. Какое-то странное состояние... Вернее - совсем себя не чувствую...
Он до невозможности сморщился, стараясь быть понятным. Ольга Андреевна с остановившейся улыбкой глядела на него. Василий Петрович сидел в черном сюртуке, в крахмальной тугой рубашке, красный, серьезный, поблескивал очками.
Тогда она внезапно рассмеялась, даже колени ее вздрогнули под шелковым платьем. Василия Петровича бросило в жар.
- Чрезвычайно трудно выразить это,- пробормотал он,- чувство очень сложное.
Ольга Андреевна спросила:
- Хотите чаю?
- Да, пожалуй. С удовольствием.
- Позвоните три раза.
И когда он, потирая ледяные пальцы, вернулся от двери, она оказала:
- Садитесь рядом. Суньте подушку под спину. Рассказывайте.
И она, подобрав ноги, внимательно, исподлобья, стала разглядывать Василия Петровича, затем сняла пушинку с его рукава:
- Почему же вы все-таки ко мне пришли? Вот этого я не пойму.
- Именно к вам, потому что...
- Взяли и решили броситься в омут головой.
Она опять усмехнулась длинной улыбкой. Василий Петрович не ответил. Отвратительный холодок против воли пополз по спине. Стало совестно своих глаз, всей стороны лица, повернутой к Ольге Андреевне. Впору слезть с дивана и уйти, но все тело грузно, неуклюже сидело, придавив пружины. Ни уйти, ни отвернуться. И всего хуже, конечно, было это молчание, подтверждающее самые гнусные предположения.
- Я не хотела вас обидеть,- Ольга Андреевна коснулась его плеча,простите, что я засмеялась.
- Нет, пожалуйста, отчего же...
- Не сердитесь на меня, голубчик. Говорите все. Я слушаю вас очень внимательно.
Она даже закрыла глаза. Ее лицо стало точно у спящей. Нежная кожа щеки, тонкий, с горбинкою "ос и чуть-чуть приоткрытые для дыхания губы были совсем рядом, близко и так покойны,- вот взять их в ладони, прижаться поцелуем.
Василий Петрович стиснул челюсти. "Этого еще не хватало! Поцеловать, схватить за плечи, целовать в глаза, в рот, в горлышко... И потом взъерошенным, с кривой улыбочкой, стоять над разрушенной красотой! Утвердить самого себя! Все это бред! Невозможно!"
Упершись кулаками в диван, он поднялся, застегнул сюртук:
- Позвольте откланяться.
- Куда же вы?
Он взглянул на часы:
- У меня заседание. Разрешите зайти как-нибудь в другой раз. Я соберусь с мыслями.
И, не глядя в глаза, он поцеловал руку, извинился несколько раз, обещался зайти в среду - сопровождать Ольгу Андреевну в Новую Комедию, если не помешает какое-нибудь восстание, задел по пути плечом дверь и вышел.
На улице, сдвинув шапку, он долго тер лоб, не в силах прийти в себя от стыда, растерянности, негодования. "Как это все вышло - черт знает как..."
6
Дома, в углу большого кожаного дивана, где когда-то происходили жаркие споры на общественные темы, Василий Петрович устроил все, что нужно человеку: стакан воды, папиросы, Владимира Соловьева, низенькую лампочку. Занавеси на окнах задернул: с утра было ветрено, и в стекла лепил мокрый снег.
Разумеется, на душе скребло: там, за толстыми шторами, содрогается в предсмертной муке Москва, Россия, весь мир. Страдают добрые и злые, сильные и слабые, и те, кто хотят счастья другим, и те, кто хотят счастья только себе. А здесь, наплевав на все, утверждается человек наедине с Владимиром Соловьевым!
Были, были такие мысли. Но Василий Петрович, пофыркивая, покусывая ноготь, гнал их прочь. Нужна цельность, нужна жестокость! Путь добра бесконечно более жестокий и кровавый, чем путь зла,- в этом пришлось теперь убедиться всем. И, кроме того, в противопоставлении себя миру в такое время Василий Петрович находил что-то трагическое, и роковое, и очень острое. Так ему казалось.
Он надел теплую куртку и теплые высокие туфли; у домашних потребовал покоя. Никого не видеть, затвориться, думать! Прочтя несколько страниц, он отложил книгу, откинулся " диванной спинке и закрыл глаза:
- Бессмертие души. Да. Вот стержень всех дум. Если нет бессмертия, я случайно возникшая частица космоса, вовлеченная в круговорот вещей, чтобы барахтаться и погибнуть так же бесцельно, как и возникла. А если я бессмертен? Я - божество среди таких же божеств? Мои страдания и вся бессмыслица нужны мне, и я их благословлю. И благословлю еще потому, что не могу уклониться от них. Когда страдания становятся невыносимыми и бессмысленными,- я задумываюсь о бессмертии души; мне нужно во что бы то ни стало, чтобы она была бессмертна.
Василий Петрович тонко усмехнулся: "Нет, голубчик, на мякине не проведешь. Верю в бессмертие? - не знаю. Верю в бессмыслицу? - не знаю. В себя верю? - не знаю. То-то и оно-то..."
Но честность, как и всегда бывает с честностью, не дала нравственного успокоения. Одной ее оказалось мало. Василий Петрович курил папиросы, и ему начинало казаться, что путь размышлении - почтенный, но а нужных случаях жизни - плохой путь.
Далее, несмотря на запрещение, в кабинет проникла Софья Ивановна. Покраснев, она проговорила осторожным голосом:
- Я тебе помешала, прости,- на минутку отвлеку. У меня, Василий Петрович, вышли все деньги. Предлагают в домовом комитете черного мяса. Я уж не знаю, как же...
- У меня денег нет.
- А три тысячи?
- Их невозможно получить, ты же знаешь. Иди, Соня, я занят.
Софья Ивановна ушла. Она уходила совсем неслышно, только раз скрипнула кухонной дверью, чтобы сказать, что домового мяса брать не будем, и где-то села и затихла; и все же Василий Петрович чувствовал через три комнаты, как она покорно моргает ресницами. Он швырнул куртку, оделся и вышел из дому, думая: "Умолял хоть несколько дней покоя. Потом для вас буду вагоны выгружать, лед колоть, в швейцары поступлю".
Проблуждав часа полтора, он занял у присяжного поверенного Кошке пятьсот рублен и вернулся домой к чаю. Все было как всегда. Софья Ивановна вытирала с испуганным видом чашку. Володя со скукой рассматривал искусственных куропаток, что висели по сторонам буфета. Софья Ивановна очень любила этих куропаток и так их из столовой за всю жизнь и не убрала. Николай, конечно, читал книжку. Услышав, что входит отец, шумно перевернул страницу.
Василий Петрович бросил на стол деньги, сел, морщась вытащил из кармана вечернюю газетку, затем, читая, стал приговаривать: "Черт знает что такое! Черт знает что такое!" Словом, после кораблекрушения в этом доме снова начал расцветать быт.
Николай, не поднимая глаз от книги, спросил:
- Кстати, папа, что завтра идет в Новой Комедии?
Василий Петрович медленно опустил газету. Василий Петрович видел, как Николай сунул книжку за ременный пояс, вытер губы и, сказав матери: "Спасибочки", вышел. Через некоторое время Василий Петрович послал Владимира за братом, чтобы привести его в кабинет.
Николай явился одетый, в картузе, с трудом застегивая пуговицу на стареньком гимназическом пальто:
- Ты звал меня, папа?
- Звал. Сядь. Нам нужно объясниться.
- Прости, но я тороплюсь; у меня пленарное заседание. Если ты сердишься - мне очень жаль, но я, честное слово, против тебя ничего не имею. Да, пожалуйста, не забудь, что завтра Ольга Андреевна просила тебя заехать в половине седьмого.
- Откуда ты это знаешь? - свистящим шепотом спросил Василий Петрович.
- Говорил с ней по телефону.
- Зачем?
- А ты зачем был у нее вчера?
- Николай! Она твоя любовница!
- Ну, знаешь, отец, тебе нужно просто принять валерьяны.
Николай вышел, хлопнув дверью. Василий Петрович опустился на диван. У него голова шла кругом... Он повторил в уме все слова, сказанные сыну, его ответы, и,- когда дошло до валерьяны,- Василия Петровича бросило в жар. Забилось сердце. Он расстегнул куртку, взял Соловьева и долго глядел на страницу. На ней появились буквы. Он прочел:
"Если человек как явление есть временный и преходящий факт, то как сущность он необходимо вечен и всеобъемлющ. Чтобы быть действительным, он должен быть единым и многим".
- Единым и многим,- повторил он, поднимая голову,- боже мой, как я ужасно неумел и несчастен!
7
Пешком вдоль стен, по осклизлым тротуарам, на извозчиках, ныряющих в хлюпкие ухабы, изредка на темных внутри автомобилях, в темноте, под сырой, бьющей с ног непогодой двигались городские обыватели к едва освещенному одною лампочкой подъезду театра, где ветер трепал на двух колоннах мокрые афиши.
В низких тучах мерцал тусклый свет электричества, кое-где зеленоватой каплей светил газовый фонарь. На лесах уже давно брошенного строиться огромного здания еще виднелись облезлые от времени рекламы. Эти изображения беспечного господина в струях дыма, силача, разрывающего шину, красавицы в одном корсете,- были из другого, разрушенного, теперь непонятного мира.
Прохожие пробирались молча. Где-то в стороне Садовой, Трубы и Тверских переулков хлопали одинокие выстрелы. Стреляла ли то стража по ворам, или воры по страже, или отстреливался одинокий пешеход - не все ли равно,обыватели, не оборачиваясь, упрямо пробирались к темному и грязному театру.
К семи часам скудно освещенная зрительная зала была полна. Несколько полных женщин, одетых с умеренной роскошью, торопливо прошли в первые ряды, капельдинеры в потертых сюртуках запирали боковые двери; осветилась рампа; партер затих, стремительно пробежал инспектор театра и сел где-то, и пыльный занавес, заколебавшись, раздвинулся.
В ненастоящей, ярко раскрашенной комнате, залитой ярким, ненастоящим солнцем, на картонном балкончике итальяночка вытряхивала пеструю юбку. Густо-синее небо, красные крыши вдали, смуглое личико, наклеенные ресницы, платочек пестрый,- все, все это итальянское, веселое, и все, что здесь произойдет и чем кончится, будет весело, легко, ярко.
И пусть там, за стенами театра, настойчивые и свирепые молодые люди совершают государственные перевороты, пусть сдвигаются, как пермские древние пласты, классы, пусть извергаются страсти сокрушительной лавой, пусть завтра будет конец или начало нового мира,- здесь за эти четыре часа итальянского обмана бедное сердце человеческое, могущее вместить волнения и мук не больше, чем отпущено ему, погрузится в туман забвения, отдохнет, отогреется. Прогремят события, прошумят темные ветры истории, умрут и снова народятся царства, а на озаренных рампою подмостках все так же будут похаживать итальяночки с длинными ресницами и итальянцы с наклеенными бородами, затягивая, заманивая из жизни грубой и тяжкой в свою призрачную, легкую жизнь.
8
Дернув за рукав, Ольга Андреевна спросила:
- Вы купили афишку? Дайте-ка.
Она сидела, слегка закинув высоко причесанную голову, опустив руки на сдвинутые колени; по внимательному, даже нахмуренному, ее лицу скользили отсветы рампы,- улыбки, испуг, ожидание, радость.
Там, на сцене, шла какая-то милая, непонятная чепуха. Но милее и непонятнее было Олечкино лицо. Один раз она обернулась, прошептав сердито:
- Почему вы не смотрите на сцену?
Каким образом Василий Петрович попал в театр и теперь сидит с нею рядом,- разобраться было нельзя, слишком сложно. Еще вчера и мысли не приходило об этом, а если и приходила, то казалась совершенно нелепой. Сегодня в половине шестого он решил уехать в Америку, жить здоровым физическим трудом, начав хотя бы с чистки сапог (эх, если бы не семья), а без четверти шесть спешно брился и сломал ноготь, надевая чистый воротник. Сейчас хотелось только одного: бесконечно длить эти фантастические, долгие минуты.
Там, у пестрой итальяночки, появился одетый в белое растакуэр,- сделал гнусное предложение; итальяночка дала пощечину и бросилась на грудь к другу-красавцу, не имеющему средств, чтобы жить. Занавес задернулся.
В партере поднялись. Ольга Андреевна вздохнула, повернулась к Василию Петровичу и подала ему карамельку:
- Вы все еще сердитесь, что поехали в театр?
- Я сержусь?
- Почему же все время молчите? Пьеса такая милая. Вот и видно - не любите театра.
Она произнесла первое попавшееся на язык, а глаза равнодушно разглядывали; лоб наморщен, между белыми зубами, хрустя, поворачивалась карамелька.
- Конечно, молчите, меня разглядываете. Ну, какой! А вон, видите, у той толстой дамы вся челюсть вставная. На военного как она смотрит, вот смешная. Так вы не сердитесь на меня? А я вас позвала, сама не знаю зачем, а потом думаю - не хочет идти, и пускай пойдет, и сыну вашему звонила, чтобы напомнил папаше. Батюшки, на деревянной ноге идет! Как я таких жалею! Вам, может быть, курить хочется? Я посижу одна, идите.
Карамелька была съедена; антракт кончился; раздвинулся занавес, и вновь лицо Ольги Андреевны затеплилось, разгладился лоб, расширились подернутые влагой глаза. Василий Петрович, нагнувшись к ее уху, проговорил:
- Мне хорошо с вами.- Она не повернула головы.- Немножко думайте обо мне, прошу вас.
Она, глядя на сцену, ответила:
- Не мешайте слушать.
Итальяночка попадала в скверную историю: растакуэр не побрезговал гнусной клеветой, и вот красавец друг подозревает, и она не может сказать правды, она боится. Друг говорит гневные слова, сверкая подведенными глазами, широко шагает по сцене. Итальяночка прикладывает к носику платочек, дрожит, как птица: "Хорошо, хорошо, друг мой, ты мне не веришь, и я не имею других доказательств, кроме любви". И опять в дверь лезет гнусная рожа растакуэра.
- Господи, какой же он подлый, хоть бы убили его,- шепчет Ольга Андреевна.
Василий Петрович спросил улыбаясь:
- Вам ее жалко?
- Да, да, да.
- Но ведь все хорошо кончится.
- Ах, не в этом дело.
- Вам жалко ее любви?
- Да. Мне жалко всякой любви. Любви нет, понимаете, нет совсем. Ах, не мешайте же мне смотреть.
В антракте Ольга Андреевна сидела сутулая, опустив голову, покусывая губы. Конец пьесы досмотрела без внимания и еще до занавеса поднялась и, когда Василий Петрович подал ей шубку, закуталась вместе с носом в обезьяний воротник; дернув, надвинула на брови шапочку.
При выходе ветер, трепавший афиши, хвосты лошадей, юбки и шубы дам на мокром асфальте, дыхнул подвальной, подземной стужей в лицо Ольге Андреевне.
1 2 3 4