Волшебство Фаерии не заканчиваетася в ней, его сила — в его действиях: среди них и то, что оно удовлетворяет самые изначальные человеческие желания. Одно из таких желаний — желание обозревать глубины пространства и времени. Другое (как мы позже увидим) — способность к общению с иными живыми существами. Сказка может, таким образом, иметь дело с удовлетворением этих желаний как с участием и без каких-то машин, так и магии, и в той степени, в какой она достигает в этом успеха, она приближается к качеству и духу волшебной сказки.Далее, после сказок о путешествиях, я хотел бы также вычеркнуть или исключить из рассмотрения любые сказки, которые используют механику Сна, сновидений человека, чтобы объяснить происхождение содержащихся в них чудес. В конце концов, даже если пересказываемый сон во всех остальных отношениях является настоящей волшебной сказкой, я все равно буду считать целое негодным: также как хорошую картину в уродливой рамке. Действительно, нельзя сказать, что сны не связаны с Фаерией. Во сне выходят на волю странные силы разума. В некоторых снах человек на время может овладеть силами Фаерии, силами, которые, даже если они задуманы как сказка, могут создать живые формы и цвета, видимые глазом. Настоящий сон может, наверное, иногда быть волшебной сказкой, может достичь почти эльфийской легкости и мастерства — пока он снится. Но если проснувшийся писатель говорит вам, что его сказка — только приснившаяся ему история, он умышленно подменяет главное желание, живущее в серде Фаерии — реализацию воображаемого чуда независимо от понимания его разумом. Как часто говорят о фэйри (правда это или нет, я не знаю), что они — мастера иллюзий, что они обманывают людей своими «фантазиями», но это абсолютно другое дело. Это их предназначение. Такие фокусы случаются в сказках, где сами фэйри совсем не являются иллюзией, поскольку за фантазией существуют реальные желания и силы, независимо от разума и намерений людей.В любом случае, настоящая волшебная сказка, в отличие от тех случаев, когда эта форма используется для каких-то меньших или качественно низших целей, должна представляться как «правда». Я сейчас перейду к объяснению, что значит «правда» в данном случае, но следует сначала отметить, что поскольку волшебная сказка имеет дело с «чудесами», она не укладывается ни в какие рамки и не подгоняется ни под какие механические схемы, предполагающие, что вся сказка в целом — это вымысел или иллюзия. Сама сказка, конечно, может быть настолько хороша, что этими рамками можно пренебречь. Она так же может быть удачной и занимательной как сказка-сон. Таковы сказки Льюиса Кэролла про Алису, с обрамляющими их снами и сновидениями-превращениями. По этой и по другим причинам они не являются волшебными сказками. note 7 Note7
см. примечание А
.Есть другой тип сказок о чудесах, которые я бы исключил из категории волшебных сказок, опять же не потому, что не люблю их: просто они принадлежат к другому типу, и их можно назвать «басни о животных». Я возьму пример из сборника волшебных сказок Ланга. «Обезьянье сердце»— сказка народа суахили, включенная в «Сиреневую книгу сказок». В этой сказке злая акула обманула обезьяну и увезла ее на спине в свою страну, они успели проплыть почти половину пути, когда обязьяна по— няла, что повелителю акул нужно ее сердце, чтобы вылечиться от бо— лезни. Обезьяна перехитрила акулу, сказав, что ее сердце осталось дома, в сумке, которая висит на дереве.Конечно, существует связь между баснями о животных и волшебными сказками. В настоящих волшебных сказках звери, птицы и другие созда— ния часто разговаривают, как люди. Отчасти (обычно редко) это чудо коренится в одном из главных «желаний», лежащих в самом сердце Фае— рии, — желании людей сохранять общность с другими живыми существа— ми. Но речь животных в баснях, развившихся в отдельную ветвь литера— туры, слабо связана с этим желанием, и часто эти корни уже полностью забыты. Волшебное понимание собственного языка птиц, зверей и де— ревьев — вот что гораздо ближе к действительным целям Фаерии. Но в сказках, где не затрагивается человек, или где герои и героини — животные, а мужчины и женщины, если они появляются, — лишь второс— тепенные персонажи, и более того, где форма животного — лишь маска на человеческом лице, прием сатирика или проповедника, в таких сказ— ках мы имеем дело с басней, а не с волшебной сказкой, будь то «Лис Рейнард», или «Сказка матушки настоятельницы», или даже «Три поро— сенка». Большинство сказок Беатрикс Поттер лежат ближе к границам Фаерии, но все же за ее пределами — таково мое мнение. note 8 Note8
"Моряк из Глочестера», может быть, ближе всех. Также близка к Фаерии и «Миссис Тиггивинкль», однако в этой сказке содержится намек на сновиде— ние-объяснение. «Ветер в ивах» я бы также отнес к разряду басен о животных.
Этим они обязаны по большей части их сильному моральному элементу: под ним я понимаю неотъемлемо присущую им морализацию, но любая аллегорическая знаковость не принадлежит этому элементу. «Кролик Питер» остается басней, хотя в этой сказке содержатся запреты, которые существуют и в Стране Волшебных сказок (вполне возможно, что запреты существуют повсюду во Вселенной, в любом ее плане и измерении).Итак, «Обезьянье сердце» — всего лишь басня о животных. Я подозре— ваю, что ее включение в сборник произошло не потому, что она зани— мательна, а потому, что в ней допускается, что обезьянье сердце вполне может остаться в сумке, висящей на дереве. Это важно для Лан— га, исследоваетеля народных сказок, несмотря даже на то, что эта курьезная идея использована в сказке в качестве шутки, ведь сердце, на самом деле, было вполне нормальном и находилось на своем месте — в груди обезьяны. Не имеет значения, что эта деталь — всего лишь вторичное использование широко распространенного народного мотива, часто присутствующего в волшебных сказках, note 9 Note9
Таких, например, как «Великан, у которого не было сердца» в книге Дасента «Скандинавские народные сказки», или «Морская дева» в «Народных сказках Западной Шотландии» Кэмпбелла (4 и 1), или, еще более отдаленно, в «Хрусталь— ном башмачке» (?) братьев Гримм
когда жизнь или сила человека или другого живого существа может заключаться в какой-то вещи или в ка— ком-то месте, или в некоей части тела (особенно сердце), которая мо— жет быть отделена и спрятана в сумку, или под камень, или в яйцо. С одной стороны, в записанных фольклорных историях этот мотив исполь— зован Джорджем Макдональдом в его волшебной сказке «Сердце велика— на», причем он заимствовал этот центральный мотив (так же, как и многие детали) из хорошо известных традиционных сказок. С другой стороны, он входит в «Сказку о двух братьях» из египетских папирусов Д'Орсигни, возможно, одну из древнейших из записанных сказок. В ней младший брат говорит старшему:Я заколдую свое сердце, и спрячу его на вершине цветка кедра. Кедр будет срублен, и мое сердце упадет на землю, и ты должен будешь прийти и искать его, даже если если тебе придется искать его семь лет, но когда ты найдешь его, положи его в чашу с холодной водой, и я буду жив. note 10 Note10
Буджи, «Египетская книга для чтения», с.ХХI
Но этот интересный вопрос и такое сравнение подводят нас к краю следующего вопроса: где истоки волшебной сказки? Это должно, конечно, означать: где исток или истоки волшебного элемента. Спрашивать об истоках сказок (конечно, определенных) — все равно что спрашивать об истоках языка или мышления. ИСТОКИ Фактически вопрос в чем истоки волшебного (фэйри) элемента волшебных сказок, приведет нас в конечном счете к тому же самому фундаментальному вопросу, однако, в волшебной сказке есть множество элементов (съемное сердце, лебединые одежды, условные произвольные запреты, злые мачехи и даже сами фэйри), которые можно изучать без того, чтобы браться за этот глобальный вопрос. Такие исследования, тем не менее, остаются научными (по крайней мере, в намерении), это способ действия фольклористов и антропологов — людей, которые используют сказки вовсе не по их прямому назначению, а как шахты, из которых они добывают свидетельства, подтверждающие их теории, или информацию о том, что их интересует. Сама по себе такая процедура вполне законна — но то, что они при этом игнорируют или вовсе забывают природу сказки (как вещи, рассказываемой в своей цельности) часто приводит подобные исследования к странным суждениям. Исследователям такого рода повторяющиеся мотивы (например, съемное сердце) кажутся особо важными. Настолько важными, что эти исследователи фольклора склонны легко забывать цели своих исследований или излагать их результаты на языке некоей запутанной «стенографии», особенно запутанной, если она переходит из их монографий в книги о литературе. Они считают, что если любые две сказки построены с использованием одного и того же фольклорного мотива или с использованием общих комбинаций таких мотивов, это «одни и те же сказки». В таких работах мы читаем, что Беовульф — лишь версия «?», что «Черный Бык из Норруэя» является на самом деле «Красавицей и Чудовищем», или той же самой сказкой, что и «Эрос и Психея», что скандинавская «?» (или гэльская «Битва птиц" note 11 Note11
см.Кэмпбелл, цит.произв., т.1
и ее многочисленные варианты и родственные сказки) это та же самая легенда, что и греческое сказание о Язоне и Медее.Выражения подобного рода могут, впрочем, (в чрезмерном упрощении) выражать некую истину, но они не верны ни в осмыслении волшебной сказки, ни в искусстве и литературе. Именно колорит, атмосфера, не поддающиеся классификации индивидуальные детали сказки, а превыше всего, главное — само содержание, которое вдыхает жизнь в неделимый костяк сюжета, — вот что действительно надо принимать в расчет7 Шекспировский «Король Лир» вовсе не то же самое, что история, рассказанная в Лайамоновском «Бруте». Или Возьмите крайний случай «Красной Шапочки»: представляет лишь второстепенный интерес, что пересказанная версия этой сказки, в которой лесорубы спасают Красную Шапочку, прямо происходит от сказки Перро, в которой она съедена волком. Действительно важно только, что более поздняя версия имеет счастливый конец (более-менее, если мы не будем сильно горевать по бабушке), чего не имеет версия Перро. Это очень основательная разница, к которой я еще вернусь.Конечно, я не отрицаю, поскольку я сам чувствую его, очарование желания распутать хитроумно завязанную и разветвленную историю ветвей Дерева Сказок. Это тесно связано с филологическим изучением спутанного клубка Языка, из которого я знаю некоторую малую часть. Но даже при всем уважении к языку мне кажется, что особое качество и склонность данного языка в живой момент существования гораздо важнее уловить и гораздо труднее объяснить, чем его последовательную история. Так что при уважении к волшебным сказкам, я чувствую, что гораздо более интересно и, на этом пути гораздо сложнее, объяснить, что они такое, чем они стали для нас и какое содержание дал им долгий алхимический процесс их существования во времени. Я могу сказать словами Дасента: «Мы должны быть довольны супом, которым нас потчуют, и не должны стремиться увидеть кости быка, из которого его сварили». Однако, как ни странно, Дасент подразумевает по «супом» мешанину фиктивной пред-истории, основанной на первоначальных догадках Сравнительной Филологии, а под «желанием увидеть кости» — требование показать работу и доказательства, которые приводят к этим теориям. Я подразумеваю под «супом» сказку в том виде, как она сделана (приготовлена автором или рассказчиком, а под «костями» — ее источники и материалы — даже когда (по редкой удаче) они могут быть найдены. Однако я, конечно, не запрещаю критику «супа» как «супа». note 12 Note12
Народные скандинавские сказки, с.XVIII
Все же я слегка коснусь вопроса истоков. Но я недостаточно много знаю, чтобы копать глубже, для нашей цели это наименее важный из трех вопросов, и мы удовлетворимся несколькими замечениями. Достаточно ясно, что волшебные сказки (в широком или узком смысле) и в самом деле очень древние. Все, что связано с ними, появляется в очень ранних записях, и находят их повсюду, где существует язык.Тем не менее, очевидно, что мы оказываемся в положении, в котором оказываются археологи, или филологи (сравнительная лингвистика), когда следует выбирать между независимым развитием (или, скорее, сочинением) таких сходных мотивов, наследованием из общих корней, или проникновением в различные времена из одного или нескольких центров. Многие споры не находят своего решения из-за попытки (одной или обеих сторон) чрезмерно упростить предмет, и я не думаю, что этот спор является исключением. История волшебных сказок, возможно, более сложна, чем история человечества, и, по крайней мере, так же сложна, как история человеческого языка. Очевидно, все три случая — независимое сочинение, наследование и проникновение — играют свою роль в создании запутанной паутины сказки, и теперь разве что мастерство эльфов может ее распутать. note 13 Note13
За исключением особо удачных случаев, или нескольких случайных деталей. На самом деле легче распутать отдельную нить — эпизод, имя, мотив, чем проследить историю любой картины, определяемую множеством нитей. Потому что когда картина появляется на гобелене, возникает новый элемент: изображение больше, чем сумма составляющих его нитей и не объясняется этими нитями. Здесь лежит наследственная слабость аналитического (или «научного») метода: он позволяет узнать многое об отдельных вещах, появляющихся в сказках, и мало или вообще ничего об их смысле в любой данной сказке.
Из этих трех сочинение — наиболее важный и фундаментальный случай, а также (что неудивительно) наиболее загадочный. Остальные два в конце концов должны привести нас назад к сочинителю или сказочнику. Проникновение (заимствование в пространстве), будь то артефакта или сказки, только относит проблему истока в какое-либо другое место. В центре, из которого началось предполагаемое проникновение, есть место, где однажды жил сочинитель. То же и с наследованием (заимствованием во времени): по тому пути мы только дойдем до прародителя-сочинителя. В то же время, если мы верим, что иногда случаются независимые друг от друга возникновения подобных идей, тем или приемов, мы просто умножаем прародителей-сочинителей, но от этого не улучшится наше понимание их дара.Филология была свергнута с главенствующего места, которое она занимала при дворе Исследования. Без всякого сожаления можно отказаться от взгляда Макса Мюллера на мифологию как на «недуг языка». Мифология вовсе не является болезнью, хотя она, подобно всему, что присуще человеку, может заболеть. С тем же успехом можно сказать, что мышление есть недуг ума. Гораздо ближе к правде могло бы быть утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, являются недугом мифологии. Но все равно, Язык нельзя отбросить. Воплощенный ум — язык и сказка — ровесники в нашем мире. Человеческий ум, одаренный силами обощения и абстрагирования, видит не только зеленую траву, отделяя ее от других вещей (и находя такой подход верным), но видит и то, что она является зеленой так же как и травой. Как сильно, как стимулирующе для способности к этому разделению было изобретение прилагательного, — ни заклятья, ни чары Фаерии не обладают такой силой. И это неудивительно — можно сказать, что эти чары — лишь другой взгляд на прилагательное — часть речи мифической грамматики. Ум, мыслящий категориями тяжелого, легкого,серого, желтого, неподвижного, быстрого, также легко может вообразить волшебство, превращающее тяжелые предметы в легкие и летучие, серый свинец в желтое золото, неподвижную скалу в быструю воду. Если это может один, то это сможет и другой; неизбежно это сделали оба. Когда мы можем вычесть зелень из травы, синеву из неба и красное из крови, мы уже обладаем магической силой — на одном, не очень высоком уровне; тогда и желание владеть этой силой в мире, внешнем по отношению к нашему разуму. Из этого не следует, что мы сумеем одинаково хорошо использовать эту силу на любом уровне. Мы можем наложить смертельную зелень на лицо человека и тем вызвать ужас, мы можем заставить сиять необыкновенную и страшную голубую луну, или мы можем сделать так, что на деревьях распустятся серебряные листья и бараны будут носить золотое руно, и зажечь горящий огонь во чреве холодного дракона. Но такие «фантазии», как их зовут, рождают новую форму, начинается Фаерия, человек становится со-творцом.Особая сила Фаерии — это сила создания видений «фантазии» непосредственно усилием воли. Но обязательно эти видения прекрасны или даже добры — во всяком случае, не фантазии падшего Человека.
1 2 3 4 5 6 7 8
см. примечание А
.Есть другой тип сказок о чудесах, которые я бы исключил из категории волшебных сказок, опять же не потому, что не люблю их: просто они принадлежат к другому типу, и их можно назвать «басни о животных». Я возьму пример из сборника волшебных сказок Ланга. «Обезьянье сердце»— сказка народа суахили, включенная в «Сиреневую книгу сказок». В этой сказке злая акула обманула обезьяну и увезла ее на спине в свою страну, они успели проплыть почти половину пути, когда обязьяна по— няла, что повелителю акул нужно ее сердце, чтобы вылечиться от бо— лезни. Обезьяна перехитрила акулу, сказав, что ее сердце осталось дома, в сумке, которая висит на дереве.Конечно, существует связь между баснями о животных и волшебными сказками. В настоящих волшебных сказках звери, птицы и другие созда— ния часто разговаривают, как люди. Отчасти (обычно редко) это чудо коренится в одном из главных «желаний», лежащих в самом сердце Фае— рии, — желании людей сохранять общность с другими живыми существа— ми. Но речь животных в баснях, развившихся в отдельную ветвь литера— туры, слабо связана с этим желанием, и часто эти корни уже полностью забыты. Волшебное понимание собственного языка птиц, зверей и де— ревьев — вот что гораздо ближе к действительным целям Фаерии. Но в сказках, где не затрагивается человек, или где герои и героини — животные, а мужчины и женщины, если они появляются, — лишь второс— тепенные персонажи, и более того, где форма животного — лишь маска на человеческом лице, прием сатирика или проповедника, в таких сказ— ках мы имеем дело с басней, а не с волшебной сказкой, будь то «Лис Рейнард», или «Сказка матушки настоятельницы», или даже «Три поро— сенка». Большинство сказок Беатрикс Поттер лежат ближе к границам Фаерии, но все же за ее пределами — таково мое мнение. note 8 Note8
"Моряк из Глочестера», может быть, ближе всех. Также близка к Фаерии и «Миссис Тиггивинкль», однако в этой сказке содержится намек на сновиде— ние-объяснение. «Ветер в ивах» я бы также отнес к разряду басен о животных.
Этим они обязаны по большей части их сильному моральному элементу: под ним я понимаю неотъемлемо присущую им морализацию, но любая аллегорическая знаковость не принадлежит этому элементу. «Кролик Питер» остается басней, хотя в этой сказке содержатся запреты, которые существуют и в Стране Волшебных сказок (вполне возможно, что запреты существуют повсюду во Вселенной, в любом ее плане и измерении).Итак, «Обезьянье сердце» — всего лишь басня о животных. Я подозре— ваю, что ее включение в сборник произошло не потому, что она зани— мательна, а потому, что в ней допускается, что обезьянье сердце вполне может остаться в сумке, висящей на дереве. Это важно для Лан— га, исследоваетеля народных сказок, несмотря даже на то, что эта курьезная идея использована в сказке в качестве шутки, ведь сердце, на самом деле, было вполне нормальном и находилось на своем месте — в груди обезьяны. Не имеет значения, что эта деталь — всего лишь вторичное использование широко распространенного народного мотива, часто присутствующего в волшебных сказках, note 9 Note9
Таких, например, как «Великан, у которого не было сердца» в книге Дасента «Скандинавские народные сказки», или «Морская дева» в «Народных сказках Западной Шотландии» Кэмпбелла (4 и 1), или, еще более отдаленно, в «Хрусталь— ном башмачке» (?) братьев Гримм
когда жизнь или сила человека или другого живого существа может заключаться в какой-то вещи или в ка— ком-то месте, или в некоей части тела (особенно сердце), которая мо— жет быть отделена и спрятана в сумку, или под камень, или в яйцо. С одной стороны, в записанных фольклорных историях этот мотив исполь— зован Джорджем Макдональдом в его волшебной сказке «Сердце велика— на», причем он заимствовал этот центральный мотив (так же, как и многие детали) из хорошо известных традиционных сказок. С другой стороны, он входит в «Сказку о двух братьях» из египетских папирусов Д'Орсигни, возможно, одну из древнейших из записанных сказок. В ней младший брат говорит старшему:Я заколдую свое сердце, и спрячу его на вершине цветка кедра. Кедр будет срублен, и мое сердце упадет на землю, и ты должен будешь прийти и искать его, даже если если тебе придется искать его семь лет, но когда ты найдешь его, положи его в чашу с холодной водой, и я буду жив. note 10 Note10
Буджи, «Египетская книга для чтения», с.ХХI
Но этот интересный вопрос и такое сравнение подводят нас к краю следующего вопроса: где истоки волшебной сказки? Это должно, конечно, означать: где исток или истоки волшебного элемента. Спрашивать об истоках сказок (конечно, определенных) — все равно что спрашивать об истоках языка или мышления. ИСТОКИ Фактически вопрос в чем истоки волшебного (фэйри) элемента волшебных сказок, приведет нас в конечном счете к тому же самому фундаментальному вопросу, однако, в волшебной сказке есть множество элементов (съемное сердце, лебединые одежды, условные произвольные запреты, злые мачехи и даже сами фэйри), которые можно изучать без того, чтобы браться за этот глобальный вопрос. Такие исследования, тем не менее, остаются научными (по крайней мере, в намерении), это способ действия фольклористов и антропологов — людей, которые используют сказки вовсе не по их прямому назначению, а как шахты, из которых они добывают свидетельства, подтверждающие их теории, или информацию о том, что их интересует. Сама по себе такая процедура вполне законна — но то, что они при этом игнорируют или вовсе забывают природу сказки (как вещи, рассказываемой в своей цельности) часто приводит подобные исследования к странным суждениям. Исследователям такого рода повторяющиеся мотивы (например, съемное сердце) кажутся особо важными. Настолько важными, что эти исследователи фольклора склонны легко забывать цели своих исследований или излагать их результаты на языке некоей запутанной «стенографии», особенно запутанной, если она переходит из их монографий в книги о литературе. Они считают, что если любые две сказки построены с использованием одного и того же фольклорного мотива или с использованием общих комбинаций таких мотивов, это «одни и те же сказки». В таких работах мы читаем, что Беовульф — лишь версия «?», что «Черный Бык из Норруэя» является на самом деле «Красавицей и Чудовищем», или той же самой сказкой, что и «Эрос и Психея», что скандинавская «?» (или гэльская «Битва птиц" note 11 Note11
см.Кэмпбелл, цит.произв., т.1
и ее многочисленные варианты и родственные сказки) это та же самая легенда, что и греческое сказание о Язоне и Медее.Выражения подобного рода могут, впрочем, (в чрезмерном упрощении) выражать некую истину, но они не верны ни в осмыслении волшебной сказки, ни в искусстве и литературе. Именно колорит, атмосфера, не поддающиеся классификации индивидуальные детали сказки, а превыше всего, главное — само содержание, которое вдыхает жизнь в неделимый костяк сюжета, — вот что действительно надо принимать в расчет7 Шекспировский «Король Лир» вовсе не то же самое, что история, рассказанная в Лайамоновском «Бруте». Или Возьмите крайний случай «Красной Шапочки»: представляет лишь второстепенный интерес, что пересказанная версия этой сказки, в которой лесорубы спасают Красную Шапочку, прямо происходит от сказки Перро, в которой она съедена волком. Действительно важно только, что более поздняя версия имеет счастливый конец (более-менее, если мы не будем сильно горевать по бабушке), чего не имеет версия Перро. Это очень основательная разница, к которой я еще вернусь.Конечно, я не отрицаю, поскольку я сам чувствую его, очарование желания распутать хитроумно завязанную и разветвленную историю ветвей Дерева Сказок. Это тесно связано с филологическим изучением спутанного клубка Языка, из которого я знаю некоторую малую часть. Но даже при всем уважении к языку мне кажется, что особое качество и склонность данного языка в живой момент существования гораздо важнее уловить и гораздо труднее объяснить, чем его последовательную история. Так что при уважении к волшебным сказкам, я чувствую, что гораздо более интересно и, на этом пути гораздо сложнее, объяснить, что они такое, чем они стали для нас и какое содержание дал им долгий алхимический процесс их существования во времени. Я могу сказать словами Дасента: «Мы должны быть довольны супом, которым нас потчуют, и не должны стремиться увидеть кости быка, из которого его сварили». Однако, как ни странно, Дасент подразумевает по «супом» мешанину фиктивной пред-истории, основанной на первоначальных догадках Сравнительной Филологии, а под «желанием увидеть кости» — требование показать работу и доказательства, которые приводят к этим теориям. Я подразумеваю под «супом» сказку в том виде, как она сделана (приготовлена автором или рассказчиком, а под «костями» — ее источники и материалы — даже когда (по редкой удаче) они могут быть найдены. Однако я, конечно, не запрещаю критику «супа» как «супа». note 12 Note12
Народные скандинавские сказки, с.XVIII
Все же я слегка коснусь вопроса истоков. Но я недостаточно много знаю, чтобы копать глубже, для нашей цели это наименее важный из трех вопросов, и мы удовлетворимся несколькими замечениями. Достаточно ясно, что волшебные сказки (в широком или узком смысле) и в самом деле очень древние. Все, что связано с ними, появляется в очень ранних записях, и находят их повсюду, где существует язык.Тем не менее, очевидно, что мы оказываемся в положении, в котором оказываются археологи, или филологи (сравнительная лингвистика), когда следует выбирать между независимым развитием (или, скорее, сочинением) таких сходных мотивов, наследованием из общих корней, или проникновением в различные времена из одного или нескольких центров. Многие споры не находят своего решения из-за попытки (одной или обеих сторон) чрезмерно упростить предмет, и я не думаю, что этот спор является исключением. История волшебных сказок, возможно, более сложна, чем история человечества, и, по крайней мере, так же сложна, как история человеческого языка. Очевидно, все три случая — независимое сочинение, наследование и проникновение — играют свою роль в создании запутанной паутины сказки, и теперь разве что мастерство эльфов может ее распутать. note 13 Note13
За исключением особо удачных случаев, или нескольких случайных деталей. На самом деле легче распутать отдельную нить — эпизод, имя, мотив, чем проследить историю любой картины, определяемую множеством нитей. Потому что когда картина появляется на гобелене, возникает новый элемент: изображение больше, чем сумма составляющих его нитей и не объясняется этими нитями. Здесь лежит наследственная слабость аналитического (или «научного») метода: он позволяет узнать многое об отдельных вещах, появляющихся в сказках, и мало или вообще ничего об их смысле в любой данной сказке.
Из этих трех сочинение — наиболее важный и фундаментальный случай, а также (что неудивительно) наиболее загадочный. Остальные два в конце концов должны привести нас назад к сочинителю или сказочнику. Проникновение (заимствование в пространстве), будь то артефакта или сказки, только относит проблему истока в какое-либо другое место. В центре, из которого началось предполагаемое проникновение, есть место, где однажды жил сочинитель. То же и с наследованием (заимствованием во времени): по тому пути мы только дойдем до прародителя-сочинителя. В то же время, если мы верим, что иногда случаются независимые друг от друга возникновения подобных идей, тем или приемов, мы просто умножаем прародителей-сочинителей, но от этого не улучшится наше понимание их дара.Филология была свергнута с главенствующего места, которое она занимала при дворе Исследования. Без всякого сожаления можно отказаться от взгляда Макса Мюллера на мифологию как на «недуг языка». Мифология вовсе не является болезнью, хотя она, подобно всему, что присуще человеку, может заболеть. С тем же успехом можно сказать, что мышление есть недуг ума. Гораздо ближе к правде могло бы быть утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, являются недугом мифологии. Но все равно, Язык нельзя отбросить. Воплощенный ум — язык и сказка — ровесники в нашем мире. Человеческий ум, одаренный силами обощения и абстрагирования, видит не только зеленую траву, отделяя ее от других вещей (и находя такой подход верным), но видит и то, что она является зеленой так же как и травой. Как сильно, как стимулирующе для способности к этому разделению было изобретение прилагательного, — ни заклятья, ни чары Фаерии не обладают такой силой. И это неудивительно — можно сказать, что эти чары — лишь другой взгляд на прилагательное — часть речи мифической грамматики. Ум, мыслящий категориями тяжелого, легкого,серого, желтого, неподвижного, быстрого, также легко может вообразить волшебство, превращающее тяжелые предметы в легкие и летучие, серый свинец в желтое золото, неподвижную скалу в быструю воду. Если это может один, то это сможет и другой; неизбежно это сделали оба. Когда мы можем вычесть зелень из травы, синеву из неба и красное из крови, мы уже обладаем магической силой — на одном, не очень высоком уровне; тогда и желание владеть этой силой в мире, внешнем по отношению к нашему разуму. Из этого не следует, что мы сумеем одинаково хорошо использовать эту силу на любом уровне. Мы можем наложить смертельную зелень на лицо человека и тем вызвать ужас, мы можем заставить сиять необыкновенную и страшную голубую луну, или мы можем сделать так, что на деревьях распустятся серебряные листья и бараны будут носить золотое руно, и зажечь горящий огонь во чреве холодного дракона. Но такие «фантазии», как их зовут, рождают новую форму, начинается Фаерия, человек становится со-творцом.Особая сила Фаерии — это сила создания видений «фантазии» непосредственно усилием воли. Но обязательно эти видения прекрасны или даже добры — во всяком случае, не фантазии падшего Человека.
1 2 3 4 5 6 7 8