.. И господин штаб-врач
Зогу, образец брата милосердия, грубый, как настоящий солдат, и ласковый
как руки матери... И наш капрал Варибобу, до мозга костей наш, старый
вояка, ветеран, поседевший в схватках... О как сверкают боевые медали на
его потертом заслуженном мундире, для него нет ничего, кроме службы,
ничего, кроме служения... Знаете ли вы нас, Неизвестные Отцы наши,
поднимите усталые лица и взгляните на нас, ведь вы все видите, так неужели
вы не видите, что мы здесь, на далекой жестокой окраине нашей страны с
восторгом умрем в муках за счастье родины!..
Железный наш кулак сметает все преграды,
Довольны Неизвестные Отцы!
О, как рыдает враг, но нет ему пощады!
Вперед, вперед, гвардейцы-молодцы!
О Боевая Гвардия - клинок закона!
О верные гвардейцы-удальцы!
Когда в бою гвардейские колонны,
Спокойны Неизвестные Отцы!
...Но что это? Он не поет, он стоит, раскорячившись, опершись на
барьер, и вертит своей дурацкой коричневой головой, и бегает глазами, и
все оскаляется, все щерится... На кого оскаляешься, мерзавец? О, как
хочется подойти тяжелым шагом и с размаху, гвардейским кулаком - по этому
гнусному белому оскалу... Но нельзя, нельзя, это не по-гвардейски: он же
всего лишь псих, жалкий калека, настоящее счастье недоступно ему, он слеп,
ничтожен, жалкий человеческий обломок... А этот, рыжая сволочь скорчился в
углу от невыносимой боли... Э, нет, это другое дело: у вас всегда боли в
голове, когда мы задыхаемся от восторга, когда мы поем свой боевой марш и
готовы разорвать легкие, но допеть его до конца! Каторжник, преступная
морда, рыжий бандит, за грудь тебя, за твою поганую бороду! Встать,
сволочь! Стоять смирно, когда гвардейцы поют свой марш! И по башке, по
башке, по грязной морде, по наглым рачьим глазкам... Вот так, вот так...
Гай отшвырнул воспитуемого и, щелкнув каблуками, повернулся к
господину ротмистру. Как всегда после приступа восторженного возбуждения,
что-то звенело в ушах, и мир сладко плыл и покачивался перед глазами.
Капрал Варибобу, сизый от натуги, слабо перхал, держась за грудь.
Господин штаб-врач, потный и багровый, жадно пил воду прямо из графина и
тянул из кармана носовой платок. Господин лейтенант хмурился с
отсутствующим выражением, словно пытался что-то припомнить. У порога
грязной кучей клетчатого тряпья ворочался рыжий Зеф. Лицо у него было
разбито, он хлюпал кровью и слабо постанывал сквозь зубы. А Мах-сим больше
не улыбался. Лицо у него застыло, стало совсем как обычное человеческое, и
он неподвижными круглыми глазами, приоткрыв рот, смотрел на Гая.
- Рядовой Гаал, - надтреснутым голосом произнес господин ротмистр. -
Э-э... Что-то я хотел вам сказать... или уже сказал?.. Подождите, Зогу,
оставьте мне хоть глоток воды...
3
Максим проснулся и сразу почувствовал, что голова тяжелая. В комнате
было душно. Опять ночью закрыли окно. Впрочем, и от растворенного окна
толку мало - город слишком близко, днем видна над ним неподвижная бурая
шапка отвратительных испарений, ветер несет их сюда, и не помогает ни
расстояние, ни пятый этаж, ни парк внизу. Сейчас бы принять ионный душ,
подумал Максим, да выскочить нагишом в сад, да не в этот паршивый,
полусгнивший, серый от гари, а в наш, где-нибудь под Ленинградом, на
Карельском перешейке, да пробежать вокруг озера километров пятнадцать во
весь опор, во всю силу, да переплыть озеро, а потом минут двадцать
походить по дну, чтобы поупражнять легкие, полазить среди скользких
подводных валунов... Он вскочил, распахнул окно, высунулся под моросящий
дождик, глубоко вдохнул сырой воздух, закашлялся - в воздухе было полно
лишнего, а дождевые капли оставляли на языке металлический привкус. По
автостраде с шипением и свистом проносились машины. Внизу блестела под
окном мокрая листва, на высокой каменной ограде отсвечивало битое стекло.
По парку ходил человечек в мокрой накидке, сгребал в кучу опавшие листья.
За пеленой дождя смутно виднелись кирпичные здания какого-то завода на
окраине. Из двух высоких труб, как всегда, лениво ползли и никли к земле
толстые струи ядовитого дыма.
Душный мир. Неблагоприятный, болезненный мир. Весь он какой-то
неуютный и тоскливый, как то казенное помещение, где люди со светлыми
пуговицами и плохими зубами вдруг ни с того, ни с сего принялись вопить,
надсаживаясь до хрипа, и Гай, такой симпатичный, красивый парень,
совершенно неожиданно принялся избивать в кровь рыжебородого Зефа, а тот
даже не сопротивлялся... Неблагополучный мир... Радиоактивная река,
нелепый железный дракон, грязный воздух и неопрятные пассажиры в неуклюжей
трехэтажной металлической коробке на колесах, испускающей сизые угарные
дымы... и еще одна дикая сцена - в вагоне, когда какие-то грубые, воняющие
почему-то сивушными маслами люди довели хохотом и жестами до слез пожилую
женщину, и никто за нее не заступился, вагон набит битком, но все смотрят
в сторону, и только Гай вдруг вскочил, бледный от злости, а может быть от
страха, и что-то крикнул им, и они убрались... Очень много злости, очень
много страха, очень много раздражения... Они все здесь раздражены и
подавлены, то раздражены, то подавлены. Гай, явно же добрый симпатичный
человек, иногда вдруг приходил в необъяснимую ярость, принимался бешено
ссориться с соседями по купе, глядел на меня зверем, а потом так же
внезапно впадал в глубокую прострацию. И все в вагоне вели себя не лучше.
Часами они сидели и лежали вполне мирно, негромко беседуя, даже
пересмеиваясь, и вдруг кто-нибудь начинал сварливо ворчать на соседа,
сосед нервно огрызался, окружающие вместо того, чтобы успокоить их,
ввязывались в ссору, скандал ширился, захватывал весь вагон, и вот уже все
орут друг на друга, грозятся, толкаются, и кто-то лезет через головы,
размахивая кулаками, и кого-то держат за шиворот, во весь голос плачут
детишки, им раздраженно обрывают уши, а потом все постепенно стихает, все
дуются друг на друга, разговаривают нехотя, отворачиваются... а иногда
скандал превращается в нечто совершенно уж непристойное: глаза вылезают из
орбит, лица идут красными пятнами, голоса поднимаются до истошного визга,
и кто-то истерически хохочет, кто-то поет, кто-то молится, воздев над
головой трясущиеся руки... Сумасшедший дом... А мимо окон меланхолично
проплывают безрадостные серые поля, закопченные станции, убогие поселки,
какие-то неубранные развалины, и тощие оборванные женщины провожают поезд
запавшими тоскливыми глазами...
Максим отошел от окна, постоял немного посередине тесной комнатушки,
расслабившись, ощущая апатию и душевную усталость, потом заставил себя
собраться и размялся немного, используя в качестве снаряда громоздкий
деревянный стол. Так и опуститься недолго, подумал он озабоченно. Еще
день-два я, пожалуй, вытерплю, а потом придется удрать, побродить немного
по лесам... в горы хорошо бы удрать, горы у них здесь на вид славные,
дикие... Далековато, правда, за ночь не обернешься... Как их Гай называл?
"Зартак"... Интересно, это собственное имя или горы вообще? Впрочем, какие
там горы, не до гор мне. Десять суток я здесь, а ничего еще не сделано...
Он втиснулся в душевую и несколько минут фыркал и растирался под
тугим искусственным дождиком, таким же противным, как естественный, чуть
похолоднее, правда, но жестким, известковым, и вдобавок еще хлорированным,
да еще пропущенным через металлические трубы.
Он вытерся продезинфицированным полотенцем и, всем недовольный - и
этим мутным утром, и этим душным миром, и своим дурацким положением, и
чрезмерно жирным завтраком, который ему предстоит сейчас съесть, -
вернулся в комнату, чтобы прибрать постель, уродливое сооружение из
решетчатого железа с полосатым промасленным блином под чистой простыней.
Завтрак уже принесли, он дымился и вонял на столе. Рыба опять
закрывала окно.
- Здравствуйте, - сказал ей Максим на местном языке. - Не надо. Окно.
- Здравствуйте, - ответила она, щелкая многочисленными задвижками. -
Надо. Дождь. Плохо.
- Рыба, - сказал Максим по-русски. Собственно, ее звали Нолу, но
Максим с самого начала окрестил её Рыбой - за общее выражение лица и
невозмутимость.
Она обернулась и посмотрела на него немигающими глазами. Затем, уже в
который раз, приложила палец к кончику носа и сказала: "Женщина", потом
ткнула в Максима пальцем: "Мужчина", потом - в сторону осточертевшего
балахона, висящего на спинке стула: "Одежда. Надо!". Не могла она
почему-то видеть мужчину просто в шортах. Надо было ей зачем-то, чтобы
мужчина закутывался с ног до шеи.
Он принялся одеваться, а она застелила его постель, хотя Максим
всегда говорил, что будет делать это сам, выдвинула на середину комнаты
стол, который Максим всегда отодвигал к стене, решительно отвернула кран
отопления, который Максим всегда заворачивал до упора, и все однообразные
"не надо" Максима разбивались о её не менее однообразные "надо".
Застегнув балахон у шеи на единственную сломанную пуговицу, Максим
подошел к столу и поковырял завтрак двузубой вилкой. Произошел обычный
диалог:
- Не хочу. Не надо.
- Надо. Еда. Завтрак.
- Не хочу завтрак. Невкусно.
- Надо завтрак. Вкусно.
- Рыба, - сказал ей Максим проникновенно. - Жестокий вы человек.
Попади вы ко мне на Землю, я бы вдребезги разбился, но нашел бы вам еду по
вкусу.
- Не понимаю, - с сожалением сказала она. - Что такое "рыба"?
С отвращением жуя жирный кусок, Максим взял бумагу и изобразил леща
анфас. Она внимательно изучила рисунок и положила в карман халата. Все
рисунки, которые делал Максим, она забирала и куда-то уносила. Максим
рисовал много, охотно и с удовольствием: в свободное время и по ночам,
когда не спалось, делать здесь было совершенно нечего. Он рисовал животных
и людей, чертил таблицы и диаграммы, воспроизводил анатомические разрезы.
Он изображал профессора Мегу похожим на бегемота и бегемотов, похожих на
профессора Мегу, он вычерчивал универсальные таблицы линкоса, схемы машин
и диаграммы исторических последовательностей, он изводил массу бумаги, и
все это исчезало в кармане Рыбы без всяких видимых последствий для
процедуры контакта. У профессора Мегу, он же Бегемот, была своя метода, и
он не намеревался от нее отказываться.
Универсальная таблица линкоса, с изучением которой должен начинаться
любой контакт, Бегемота совершенно не интересовала. Местному языку
пришельца обучала только Рыба, да и то лишь для удобства общения, чтобы
закрывал окно и не ходил без балахона. Эксперты к контакту не привлекались
вовсе. Максимом занимался Бегемот и только Бегемот.
Правда, в его распоряжении находилось довольно мощное средство
исследования - ментоскопическая техника, и Максим проводил в стендовом
кресле по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки. Причем ментоскоп у
Бегемота был хорош. Он позволял довольно глубоко проникать в воспоминания
и обладал весьма высокой разрешающей способностью. Располагая такой
машиной, можно было, пожалуй, обойтись и без знания языка. Но Бегемот
пользовался ментоскопом как-то странно. Свои ментограммы он отказывался
демонстрировать категорически и даже с некоторым негодованием, а к
ментограммам Максима относился своеобразно. Максим специально разработал
целую программу воспоминаний, которые должны были дать аборигенам
достаточно полное представление о социальной, экономической и культурной
жизни Земли. Однако ментограммы такого рода не вызывали у Бегемота
никакого энтузиазма. Бегемот кривил физиономию, мычал, отходил, принимался
звонить по телефону или, усевшись за стол, начинал нудно пилить
ассистента, часто повторяя при этом сочное словечко "массаракш". Зато
когда на экране Максим взрывал на воздух ледяную скалу, придавившую
корабль, или скорчером разносил в клочья панцирного волка, или отнимал
экспресс-лабораторию у гигантского глупого псевдо -спрута, Бегемота было
за уши не оттянуть от ментоскопа. Он тихо взвизгивал, радостно хлопал себя
ладонями по лысине и грозно орал на изнуренного ассистента, следящего за
записью изображения. Зрелище хромосферного протуберанца вызвало у
профессора такой восторг, словно он никогда в жизни не видел ничего
подобного, и очень нравились ему любовные сцены, заимствованные Максимом
главным образом из кинофильмов специально для того, чтобы дать аборигенам
какое-то представление об эмоциональной жизни человечества.
Такое нелепое отношение к материалу наводило Максима на печальные
размышления. Создавалось впечатление, что Бегемот никакой не профессор, а
просто инженер-ментоскопист, готовящий материал для подлинной комиссии по
контакту, с которой Максиму предстоит еще встретиться, а когда это
случиться - неизвестно. Тогда получалось, что Бегемот - личность довольно
примитивная, вроде мальчишки, которого в "Войне и мире" интересуют только
батальные сцены. Это обижало: Максим представлял Землю и - честное слово!
- имел основания рассчитывать на более серьезного партнера по контакту.
Правда, можно было предположить, что этот мир расположен на
перекрестке неведомых межзвездных трасс, и пришельцы здесь не редкость. До
такой степени не редкость, что ради каждого вновь прибывшего здесь уже не
создают специальных авторитетных комиссий, а просто выкачивают из него
наиболее эффектную информацию и этим ограничиваются. За такое
предположение говорила оперативность, с которой люди со светлыми
пуговицами, явно не специалисты, разобрались в ситуации и без всяких ахов
и охов направили пришельца прямо по назначению. А может быть, какие-нибудь
негуманоиды, побывавшие здесь раньше, оставили по себе настолько дурное
воспоминание, что теперь аборигены относятся ко всему инопланетному с
определенным недоверием, и тогда вся возня, которую разводит вокруг
ментоскопа профессор Бегемот, есть только видимость контакта, оттяжка
времени, пока некие высокие инстанции решают мою судьбу.
Так или иначе, а дело мое дрянь, решил Максим, давясь последним
куском. Надо скорее учить язык, и тогда все выясниться...
- Хорошо, - сказала Рыба, забирая у него тарелку. - Идем.
Максим вздохнул и поднялся. Они вышли в коридор. Коридор был длинный,
грязно-голубой, справа и слева тянулись ряды закрытых дверей, точно таких
же, как дверь в комнату Максима. Максим никогда здесь никого не встречал,
но раза два слышал из-за дверей какие-то странные возбужденные голоса.
Возможно, там тоже содержались пришельцы, ожидающие решения своей судьбы.
Рыба шла впереди широким мужским шагом, прямая, как палка, и Максиму
вдруг стало очень жалко ее. Эта страна, видимо, еще не знала
промышленности красоты, и бедная Рыба была предоставлена сама себе. С
этими жидкими бесцветными волосами, торчащими из-под белой шапочки; с
этими огромными, выпирающими под халатом лопатками, с безобразно тощими
ножками совершенно невозможно было, наверное, чувствовать себя на высоте -
разве что с инопланетными существами, да и то с негуманоидными. Ассистент
профессора относился к ней пренебрежительно, а Бегемот и вовсе ее не
замечал и обращался к ней не иначе как "Ы-ы-ы...", что, вероятно
соответствовало у него интеркосмическому "Э-э-э..." Максим вспомнил свое
собственное, не бог весть какое к ней отношение и ощутил угрызения
совести. Он догнал её, погладил по костлявому плечу и сказал:
- Нолу молодец, хорошая.
Она подняла к нему сухое лицо и сделалась как никогда похожей на
удивленного леща анфас. Она отвела его руку, сдвинула едва заметные брови
и строго объявила:
- Максим нехороший. Мужчина. Женщина. Не надо.
Максим сконфузился и снова приотстал.
Так они дошли до конца коридора, Рыба толкнула дверь, и они очутились
в большой светлой комнате, которую Максим называл про себя приемной. Окна
здесь были безвкусно декорированы прямоугольной решеткой из толстых
железных прутьев; высокая, обитая кожей дверь вела в лабораторию Бегемота,
а у двери этой всегда почему-то сидели два очень рослых малоподвижных
аборигена, не отвечающих на приветствия и находящихся как будто в
постоянном трансе.
1 2 3 4 5 6
Зогу, образец брата милосердия, грубый, как настоящий солдат, и ласковый
как руки матери... И наш капрал Варибобу, до мозга костей наш, старый
вояка, ветеран, поседевший в схватках... О как сверкают боевые медали на
его потертом заслуженном мундире, для него нет ничего, кроме службы,
ничего, кроме служения... Знаете ли вы нас, Неизвестные Отцы наши,
поднимите усталые лица и взгляните на нас, ведь вы все видите, так неужели
вы не видите, что мы здесь, на далекой жестокой окраине нашей страны с
восторгом умрем в муках за счастье родины!..
Железный наш кулак сметает все преграды,
Довольны Неизвестные Отцы!
О, как рыдает враг, но нет ему пощады!
Вперед, вперед, гвардейцы-молодцы!
О Боевая Гвардия - клинок закона!
О верные гвардейцы-удальцы!
Когда в бою гвардейские колонны,
Спокойны Неизвестные Отцы!
...Но что это? Он не поет, он стоит, раскорячившись, опершись на
барьер, и вертит своей дурацкой коричневой головой, и бегает глазами, и
все оскаляется, все щерится... На кого оскаляешься, мерзавец? О, как
хочется подойти тяжелым шагом и с размаху, гвардейским кулаком - по этому
гнусному белому оскалу... Но нельзя, нельзя, это не по-гвардейски: он же
всего лишь псих, жалкий калека, настоящее счастье недоступно ему, он слеп,
ничтожен, жалкий человеческий обломок... А этот, рыжая сволочь скорчился в
углу от невыносимой боли... Э, нет, это другое дело: у вас всегда боли в
голове, когда мы задыхаемся от восторга, когда мы поем свой боевой марш и
готовы разорвать легкие, но допеть его до конца! Каторжник, преступная
морда, рыжий бандит, за грудь тебя, за твою поганую бороду! Встать,
сволочь! Стоять смирно, когда гвардейцы поют свой марш! И по башке, по
башке, по грязной морде, по наглым рачьим глазкам... Вот так, вот так...
Гай отшвырнул воспитуемого и, щелкнув каблуками, повернулся к
господину ротмистру. Как всегда после приступа восторженного возбуждения,
что-то звенело в ушах, и мир сладко плыл и покачивался перед глазами.
Капрал Варибобу, сизый от натуги, слабо перхал, держась за грудь.
Господин штаб-врач, потный и багровый, жадно пил воду прямо из графина и
тянул из кармана носовой платок. Господин лейтенант хмурился с
отсутствующим выражением, словно пытался что-то припомнить. У порога
грязной кучей клетчатого тряпья ворочался рыжий Зеф. Лицо у него было
разбито, он хлюпал кровью и слабо постанывал сквозь зубы. А Мах-сим больше
не улыбался. Лицо у него застыло, стало совсем как обычное человеческое, и
он неподвижными круглыми глазами, приоткрыв рот, смотрел на Гая.
- Рядовой Гаал, - надтреснутым голосом произнес господин ротмистр. -
Э-э... Что-то я хотел вам сказать... или уже сказал?.. Подождите, Зогу,
оставьте мне хоть глоток воды...
3
Максим проснулся и сразу почувствовал, что голова тяжелая. В комнате
было душно. Опять ночью закрыли окно. Впрочем, и от растворенного окна
толку мало - город слишком близко, днем видна над ним неподвижная бурая
шапка отвратительных испарений, ветер несет их сюда, и не помогает ни
расстояние, ни пятый этаж, ни парк внизу. Сейчас бы принять ионный душ,
подумал Максим, да выскочить нагишом в сад, да не в этот паршивый,
полусгнивший, серый от гари, а в наш, где-нибудь под Ленинградом, на
Карельском перешейке, да пробежать вокруг озера километров пятнадцать во
весь опор, во всю силу, да переплыть озеро, а потом минут двадцать
походить по дну, чтобы поупражнять легкие, полазить среди скользких
подводных валунов... Он вскочил, распахнул окно, высунулся под моросящий
дождик, глубоко вдохнул сырой воздух, закашлялся - в воздухе было полно
лишнего, а дождевые капли оставляли на языке металлический привкус. По
автостраде с шипением и свистом проносились машины. Внизу блестела под
окном мокрая листва, на высокой каменной ограде отсвечивало битое стекло.
По парку ходил человечек в мокрой накидке, сгребал в кучу опавшие листья.
За пеленой дождя смутно виднелись кирпичные здания какого-то завода на
окраине. Из двух высоких труб, как всегда, лениво ползли и никли к земле
толстые струи ядовитого дыма.
Душный мир. Неблагоприятный, болезненный мир. Весь он какой-то
неуютный и тоскливый, как то казенное помещение, где люди со светлыми
пуговицами и плохими зубами вдруг ни с того, ни с сего принялись вопить,
надсаживаясь до хрипа, и Гай, такой симпатичный, красивый парень,
совершенно неожиданно принялся избивать в кровь рыжебородого Зефа, а тот
даже не сопротивлялся... Неблагополучный мир... Радиоактивная река,
нелепый железный дракон, грязный воздух и неопрятные пассажиры в неуклюжей
трехэтажной металлической коробке на колесах, испускающей сизые угарные
дымы... и еще одна дикая сцена - в вагоне, когда какие-то грубые, воняющие
почему-то сивушными маслами люди довели хохотом и жестами до слез пожилую
женщину, и никто за нее не заступился, вагон набит битком, но все смотрят
в сторону, и только Гай вдруг вскочил, бледный от злости, а может быть от
страха, и что-то крикнул им, и они убрались... Очень много злости, очень
много страха, очень много раздражения... Они все здесь раздражены и
подавлены, то раздражены, то подавлены. Гай, явно же добрый симпатичный
человек, иногда вдруг приходил в необъяснимую ярость, принимался бешено
ссориться с соседями по купе, глядел на меня зверем, а потом так же
внезапно впадал в глубокую прострацию. И все в вагоне вели себя не лучше.
Часами они сидели и лежали вполне мирно, негромко беседуя, даже
пересмеиваясь, и вдруг кто-нибудь начинал сварливо ворчать на соседа,
сосед нервно огрызался, окружающие вместо того, чтобы успокоить их,
ввязывались в ссору, скандал ширился, захватывал весь вагон, и вот уже все
орут друг на друга, грозятся, толкаются, и кто-то лезет через головы,
размахивая кулаками, и кого-то держат за шиворот, во весь голос плачут
детишки, им раздраженно обрывают уши, а потом все постепенно стихает, все
дуются друг на друга, разговаривают нехотя, отворачиваются... а иногда
скандал превращается в нечто совершенно уж непристойное: глаза вылезают из
орбит, лица идут красными пятнами, голоса поднимаются до истошного визга,
и кто-то истерически хохочет, кто-то поет, кто-то молится, воздев над
головой трясущиеся руки... Сумасшедший дом... А мимо окон меланхолично
проплывают безрадостные серые поля, закопченные станции, убогие поселки,
какие-то неубранные развалины, и тощие оборванные женщины провожают поезд
запавшими тоскливыми глазами...
Максим отошел от окна, постоял немного посередине тесной комнатушки,
расслабившись, ощущая апатию и душевную усталость, потом заставил себя
собраться и размялся немного, используя в качестве снаряда громоздкий
деревянный стол. Так и опуститься недолго, подумал он озабоченно. Еще
день-два я, пожалуй, вытерплю, а потом придется удрать, побродить немного
по лесам... в горы хорошо бы удрать, горы у них здесь на вид славные,
дикие... Далековато, правда, за ночь не обернешься... Как их Гай называл?
"Зартак"... Интересно, это собственное имя или горы вообще? Впрочем, какие
там горы, не до гор мне. Десять суток я здесь, а ничего еще не сделано...
Он втиснулся в душевую и несколько минут фыркал и растирался под
тугим искусственным дождиком, таким же противным, как естественный, чуть
похолоднее, правда, но жестким, известковым, и вдобавок еще хлорированным,
да еще пропущенным через металлические трубы.
Он вытерся продезинфицированным полотенцем и, всем недовольный - и
этим мутным утром, и этим душным миром, и своим дурацким положением, и
чрезмерно жирным завтраком, который ему предстоит сейчас съесть, -
вернулся в комнату, чтобы прибрать постель, уродливое сооружение из
решетчатого железа с полосатым промасленным блином под чистой простыней.
Завтрак уже принесли, он дымился и вонял на столе. Рыба опять
закрывала окно.
- Здравствуйте, - сказал ей Максим на местном языке. - Не надо. Окно.
- Здравствуйте, - ответила она, щелкая многочисленными задвижками. -
Надо. Дождь. Плохо.
- Рыба, - сказал Максим по-русски. Собственно, ее звали Нолу, но
Максим с самого начала окрестил её Рыбой - за общее выражение лица и
невозмутимость.
Она обернулась и посмотрела на него немигающими глазами. Затем, уже в
который раз, приложила палец к кончику носа и сказала: "Женщина", потом
ткнула в Максима пальцем: "Мужчина", потом - в сторону осточертевшего
балахона, висящего на спинке стула: "Одежда. Надо!". Не могла она
почему-то видеть мужчину просто в шортах. Надо было ей зачем-то, чтобы
мужчина закутывался с ног до шеи.
Он принялся одеваться, а она застелила его постель, хотя Максим
всегда говорил, что будет делать это сам, выдвинула на середину комнаты
стол, который Максим всегда отодвигал к стене, решительно отвернула кран
отопления, который Максим всегда заворачивал до упора, и все однообразные
"не надо" Максима разбивались о её не менее однообразные "надо".
Застегнув балахон у шеи на единственную сломанную пуговицу, Максим
подошел к столу и поковырял завтрак двузубой вилкой. Произошел обычный
диалог:
- Не хочу. Не надо.
- Надо. Еда. Завтрак.
- Не хочу завтрак. Невкусно.
- Надо завтрак. Вкусно.
- Рыба, - сказал ей Максим проникновенно. - Жестокий вы человек.
Попади вы ко мне на Землю, я бы вдребезги разбился, но нашел бы вам еду по
вкусу.
- Не понимаю, - с сожалением сказала она. - Что такое "рыба"?
С отвращением жуя жирный кусок, Максим взял бумагу и изобразил леща
анфас. Она внимательно изучила рисунок и положила в карман халата. Все
рисунки, которые делал Максим, она забирала и куда-то уносила. Максим
рисовал много, охотно и с удовольствием: в свободное время и по ночам,
когда не спалось, делать здесь было совершенно нечего. Он рисовал животных
и людей, чертил таблицы и диаграммы, воспроизводил анатомические разрезы.
Он изображал профессора Мегу похожим на бегемота и бегемотов, похожих на
профессора Мегу, он вычерчивал универсальные таблицы линкоса, схемы машин
и диаграммы исторических последовательностей, он изводил массу бумаги, и
все это исчезало в кармане Рыбы без всяких видимых последствий для
процедуры контакта. У профессора Мегу, он же Бегемот, была своя метода, и
он не намеревался от нее отказываться.
Универсальная таблица линкоса, с изучением которой должен начинаться
любой контакт, Бегемота совершенно не интересовала. Местному языку
пришельца обучала только Рыба, да и то лишь для удобства общения, чтобы
закрывал окно и не ходил без балахона. Эксперты к контакту не привлекались
вовсе. Максимом занимался Бегемот и только Бегемот.
Правда, в его распоряжении находилось довольно мощное средство
исследования - ментоскопическая техника, и Максим проводил в стендовом
кресле по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки. Причем ментоскоп у
Бегемота был хорош. Он позволял довольно глубоко проникать в воспоминания
и обладал весьма высокой разрешающей способностью. Располагая такой
машиной, можно было, пожалуй, обойтись и без знания языка. Но Бегемот
пользовался ментоскопом как-то странно. Свои ментограммы он отказывался
демонстрировать категорически и даже с некоторым негодованием, а к
ментограммам Максима относился своеобразно. Максим специально разработал
целую программу воспоминаний, которые должны были дать аборигенам
достаточно полное представление о социальной, экономической и культурной
жизни Земли. Однако ментограммы такого рода не вызывали у Бегемота
никакого энтузиазма. Бегемот кривил физиономию, мычал, отходил, принимался
звонить по телефону или, усевшись за стол, начинал нудно пилить
ассистента, часто повторяя при этом сочное словечко "массаракш". Зато
когда на экране Максим взрывал на воздух ледяную скалу, придавившую
корабль, или скорчером разносил в клочья панцирного волка, или отнимал
экспресс-лабораторию у гигантского глупого псевдо -спрута, Бегемота было
за уши не оттянуть от ментоскопа. Он тихо взвизгивал, радостно хлопал себя
ладонями по лысине и грозно орал на изнуренного ассистента, следящего за
записью изображения. Зрелище хромосферного протуберанца вызвало у
профессора такой восторг, словно он никогда в жизни не видел ничего
подобного, и очень нравились ему любовные сцены, заимствованные Максимом
главным образом из кинофильмов специально для того, чтобы дать аборигенам
какое-то представление об эмоциональной жизни человечества.
Такое нелепое отношение к материалу наводило Максима на печальные
размышления. Создавалось впечатление, что Бегемот никакой не профессор, а
просто инженер-ментоскопист, готовящий материал для подлинной комиссии по
контакту, с которой Максиму предстоит еще встретиться, а когда это
случиться - неизвестно. Тогда получалось, что Бегемот - личность довольно
примитивная, вроде мальчишки, которого в "Войне и мире" интересуют только
батальные сцены. Это обижало: Максим представлял Землю и - честное слово!
- имел основания рассчитывать на более серьезного партнера по контакту.
Правда, можно было предположить, что этот мир расположен на
перекрестке неведомых межзвездных трасс, и пришельцы здесь не редкость. До
такой степени не редкость, что ради каждого вновь прибывшего здесь уже не
создают специальных авторитетных комиссий, а просто выкачивают из него
наиболее эффектную информацию и этим ограничиваются. За такое
предположение говорила оперативность, с которой люди со светлыми
пуговицами, явно не специалисты, разобрались в ситуации и без всяких ахов
и охов направили пришельца прямо по назначению. А может быть, какие-нибудь
негуманоиды, побывавшие здесь раньше, оставили по себе настолько дурное
воспоминание, что теперь аборигены относятся ко всему инопланетному с
определенным недоверием, и тогда вся возня, которую разводит вокруг
ментоскопа профессор Бегемот, есть только видимость контакта, оттяжка
времени, пока некие высокие инстанции решают мою судьбу.
Так или иначе, а дело мое дрянь, решил Максим, давясь последним
куском. Надо скорее учить язык, и тогда все выясниться...
- Хорошо, - сказала Рыба, забирая у него тарелку. - Идем.
Максим вздохнул и поднялся. Они вышли в коридор. Коридор был длинный,
грязно-голубой, справа и слева тянулись ряды закрытых дверей, точно таких
же, как дверь в комнату Максима. Максим никогда здесь никого не встречал,
но раза два слышал из-за дверей какие-то странные возбужденные голоса.
Возможно, там тоже содержались пришельцы, ожидающие решения своей судьбы.
Рыба шла впереди широким мужским шагом, прямая, как палка, и Максиму
вдруг стало очень жалко ее. Эта страна, видимо, еще не знала
промышленности красоты, и бедная Рыба была предоставлена сама себе. С
этими жидкими бесцветными волосами, торчащими из-под белой шапочки; с
этими огромными, выпирающими под халатом лопатками, с безобразно тощими
ножками совершенно невозможно было, наверное, чувствовать себя на высоте -
разве что с инопланетными существами, да и то с негуманоидными. Ассистент
профессора относился к ней пренебрежительно, а Бегемот и вовсе ее не
замечал и обращался к ней не иначе как "Ы-ы-ы...", что, вероятно
соответствовало у него интеркосмическому "Э-э-э..." Максим вспомнил свое
собственное, не бог весть какое к ней отношение и ощутил угрызения
совести. Он догнал её, погладил по костлявому плечу и сказал:
- Нолу молодец, хорошая.
Она подняла к нему сухое лицо и сделалась как никогда похожей на
удивленного леща анфас. Она отвела его руку, сдвинула едва заметные брови
и строго объявила:
- Максим нехороший. Мужчина. Женщина. Не надо.
Максим сконфузился и снова приотстал.
Так они дошли до конца коридора, Рыба толкнула дверь, и они очутились
в большой светлой комнате, которую Максим называл про себя приемной. Окна
здесь были безвкусно декорированы прямоугольной решеткой из толстых
железных прутьев; высокая, обитая кожей дверь вела в лабораторию Бегемота,
а у двери этой всегда почему-то сидели два очень рослых малоподвижных
аборигена, не отвечающих на приветствия и находящихся как будто в
постоянном трансе.
1 2 3 4 5 6