И армия Колдстейнслапа у нее за спиной теснее смыкала ряды, словно почуяв приближение врага, Дэнди с фамильярностью фаворита-царедворца приветствовал тетку, но Хоб продолжал путь с застывшим свирепым лицом. Было очевидно, что здесь сказываются последствия какой-то давней семейной ссоры; быть может, затеяли ее в свое время женщины, а сам лэрд оказался в нее втянут позднее, зато потом уже не смог пойти на попятный и принять участие в последовавшем формальном примирении.
— Керсти, — не выдержал однажды Арчи — За что ты обижена на своих родственников?
— Я ведь не жалуюсь, — покраснев, сказала Керсти — И не говорю ничего.
— Вот именно, — ответил Арчи. — Даже «здравствуйте» родному племяннику не говоришь.
— Мне нечего стыдиться, — отвечала она. — Я с чистым сердцем возношу молитвы господу. Если бы Хоб заболел, угодил в тюрьму или в нищету впал, я бы не замешкалась с подмогой. Но всякие эти реверансы, любезности, разговоры — благодарю покорно.
Арчи чуть усмехнулся и откинулся на спинку кресла.
— По-моему, у тебя с миссис Роберт портятся отношения, когда вы надеваете индийские шали, верно?
Она молча посмотрела на него загадочно вспыхнувшим взглядом, и больше о войне индийских шалей ему не суждено было узнать ничего.
— И никто из них не приходит сюда навестить тетку? — продолжал разведку Арчи.
— Мистер Арчи, — с достоинством отвечала она, — надеюсь, я знаю свое место. Куда бы это годилось, если бы из-за меня в дом вашего отца понабилось черномазых, неумытых мужиков, — прости господи! — на которых и мыла-то жаль. Нет уж. Все они пропащие, как и черные Элуолды. Терпеть я не могу черных! — и тут же спохватившись, пояснила, глядя на Арчи: — В мужчинах это не так уж много значит, но женщинам никак не к лицу, тут и спору быть не может. Длинные волосы — украшение женщины, так и в Библии написано, а ведь любому ясно, что апостол, когда говорил эти слова, то думал про какую-нибудь золотоволосую красавицу. Да и всякий так. Ведь он хоть и апостол, а был такой же мужчина, как вы.
ГЛАВА VI. ЛИСТОК В МОЛИТВЕННИКЕ КРИСТИНЫ
Арчи усердно посещал Гермистонскую церковь. Boскресенье за воскресеньем он садился и вставал вместе со всеми ее немногочисленными прихожанами, слушая, как скачет по регистрам голос мистера Торренса, словно кларнет у неумелого музыканта, и смотрел, как колышется его траченное молью облачение и мелькают черные нитяные перчатки, то молитвенно соприкасаясь перед грудью, то взлетая торжественно над головой в традиционном благословляющем жесте. Ложа семьи Гермистонов представляла собой тесное квадратное ограждение, маленькое, как сама церковь, и с пюпитром чуть побольше табуретки. Здесь и сидел Арчи, как настоящий принц — единственный неоспоримый джентльмен в приходе и единственный богатый наследник, располагающийся в единственной церковной ложе, ибо все остальные скамьи были без боковых дверец. Отсюда ему, как на ладони, были видны все собравшиеся в церкви: дюжие отцы семейств в пледах, их статные жены и дочери, их присмиревшие детишки и робко жмущиеся к хозяевам псы-овчарки. Арчи томился, не видя вокруг ни одного породистого лица, не считая разве что собак с их утонченными лисьими мордами и изысканно закрученными хвостами. Обитатели Колдстейнслапа не представляли в этом смысле исключения; может быть, только Дэнди, скрашивавший себе непереносимые тяготы проповеди сочинением стихов, слегка выделялся среди них блеском глаз, некоторой живостью черт и живописностью поз, но даже и у Дэнди был деревенский, неотесанный вид. Все остальные прихожане, словно стадо унылых овец, вызывали в его воображении картины гнетущего однообразия жизни — день ото дня, день ото дня тяжелый труд под открытым небом, овсяная каша, гороховые лепешки, вечером дремотный жар домашнего очага и потом беспробудный сон в теплой кровати до утра. А ведь многих среди них он знал как людей проницательных и неунывающих, стойких духом мужчин и трудолюбивых, хозяйственных женщин, своей неустанной деятельностью приводящих самый мир в движение и с порогов своих хижин излучающих благодетельное влияние. Знал он и то, что они такие же люди, как и все, что под корой традиций у них такие же страсти; он наблюдал, как они отдавали дань Бахусу, видел их шумные попойки; слышал о том, как самые хмурые постники среди них, даже члены церковного совета, оказывались способны на самые нелепые выходки по зову любви. Мужи, приближающиеся к концу опасного и трудного жизненного пути; девы, трепещущие от страха и любопытства на пороге жизни; женщины, рожавшие и, быть может, хоронившие детей, навсегда запомнившие прикосновение мертвых пальчиков и топанье ножек, ныне умолкнувшее, — как же так среди них нет ни одного одушевленного хоть каким-то предчувствием, подвижного лица, в котором отразились бы ритм и поэзия жизни? «О, хотя бы одно живое лицо!» — думал Арчи, разглядывая с отчаянием окружающую его галерею физиономий, и на ум ему приходила забытая леди Флора или же рисовалась безнадежная картина: вот так и проживет он попусту свои годы в этом безрадостном пастушьем углу, и сюда придет к нему смерть, и могилу ему выроют здесь же под рябинами, и в громе небесном прозвучит хохот духов над его неудавшейся жизнью.
В то воскресенье, о котором сейчас пойдет речь, не оставалось уже никаких сомнений, что весна наконец наступила. Было тепло, и от скрытого холодка, еще державшегося в воздухе, это тепло было только ощутимее и приятнее. Ручейки журчали и серебрились под кустами первоцвета. Залетные запахи земли настигали в пути и кружили голову пьянящим блаженством. Серые, унылые склоны лишь кое-где пробуждались от трезвой зимней бесцветности; Арчи любовался красотой долины — от века сущей красотой земли, думалось ему, явленной не в подробностях, а одухотворяющей все в целом. Он сам удивился, когда почувствовал желание сочинять стихи, — он баловался иногда нескладным рубленным восьмисложником в духе Скотта, — однако, усевшись, как положено, на большом камне у живописного речного переката под сенью деревца, уже блиставшего молодой листвою, с еще большим удивлением обнаружил, что писать ему не о чем. Наверное, просто сердце его билось в лад с ритмом вселенной. Так или иначе, но когда он дошел до поворота и очутился в виду церкви, там уже кончили первый псалом. Протяжное вибрирующее пение с модуляциями и примитивными фиоритурами звучало, словно голос самой церкви, возносящей хвалу богу. «Все живо вокруг, — сказал себе Арчи и повторил в полный голос: — Хвала господу, все вокруг живо!» Он еще помедлил между могилами. Из-под черной могильной плиты выглядывал кустик первоцвета. Арчи наклонился, чтобы прочесть благочестивую надпись. И вдруг поразился резкому контрасту между желтыми цветами и черной холодной землей. Он поежился от ощущения неполноты во всем, что было вокруг: в утре, в весне, в природе. Весеннее тепло содержало холодок, бутоны первоцвета были окружены грубыми комьями земли, повсеместно с цветочным ароматом смешивался сырой запах почвы. Из церкви донесся голос престарелого Торренса, взвившийся почти до крика. И Арчи подумал: неужели и старые кости мистера Торренса чувствуют радостное воздействие весны? Дряхлый мистер Торренс, тень того, кто некогда был настоящим Торренсом, скоро и он ляжет вот здесь и будет лежать под дождем и под солнцем со всеми своими ревматическими болями, а на его кафедре тем временем будет витийствовать новый служитель божий. Он вздрогнул от этой мысли, а может быть, от холода, и поспешил войти в церковь.
Он смиренно прошел между рядами скамей и уселся в своей ложе, не поднимая глаз, ибо опасался, что и без того огорчил доброго старого проповедника, и теперь прилагал все старания к тому, чтобы не обидеть его еще больше. Но в слова службы он не вслушивался. Ослепительная лазурь небес, облака благоуханий, звон падающей по камням воды и щебет птиц подымались, словно воскурения, со дна его глубинной, первородной памяти, которая принадлежала не ему, а плоти на костях его. Это тело его вспоминало, и оно казалось ему вовсе не грубым, материальным, а эфемерным, летучим, как обрывок мелодии; и он испытывал к собственному телу нежность, словно к невинному младенцу, одаренному чувством прекрасного, но обреченному на раннюю смерть. И к старому Торренсу, богомольному Торренсу, чьи дни сочтены, он чувствовал такую жалость, от которой слезы готовы были брызнуть из глаз.
Молитва кончилась. Прямо над ложей Арчи в стене была вделана плита, единственное в церкви украшение, в память — я хотел было сказать «о добродетелях», но вернее будет — просто о существовании некоего давно почившего Резерфорда из Гермистона; и теперь Арчи, откинувшись головой на этот памятник своего родового величия, сидел, вперившись в пустоту, а на губах его играла чуть приметная не то озорная, не то грустная улыбка, удивительно красившая его. И этот миг выбрала сестра Дэнди, сидевшая подле Клема в своем городском наряде, чтобы рассмотреть молодого лэрда. Маленькая педантка, конечно, слышала, когда он вошел, но, пока продолжалась молитва, держала лицо склоненным и глаза опущенными в молитвенник. Это не было притворством, никто меньше нее не заслуживал названия притворщицы. Просто так уж ее воспитывали: когда нужно, поднять глаза, когда нужно, опустить, сохранять непринужденный вид, в церкви быть серьезной и задумчивой и всегда, при всех обстоятельствах быть красивой. Такова женская игра жизни, и она открыто придерживалась ее правил. Арчи был в церкви единственным, кто ей был интересен, — новое лицо, и, как все говорили, человек со странностями, да к тому же молодой, и помещик, и она никогда еще его не видела. Не удивительно поэтому, что все время, пока она стояла в грациозной молитвенной позе, мысли ее были заняты им. Пусть он только взглянет в ее сторону — сразу поймет, что она барышня тонко воспитанная и живала даже в Глазго. Он обязательно восхитится ее туалетом, а может быть, и ее найдет недурной. Тут сердечко ее встрепенулось, но только самую малость, и она, чтобы не давать ему волю, стала воображать, каков он из себя — этот молодой человек, который сейчас на нее смотрит, — рисуя и отвергая портрет за портретом, остановилась на самом непрезентабельном — бело-розовый коротышка, нос пуговкой и никакого вида; над его восхищением она могла бы просто посмеяться. И, однако, сознание, что на нее устремлен его взгляд (хотя на самом деле он рассматривал Торренса и его митенки), держало ее в трепете до того мгновения, когда наконец прозвучало: «Аминь». Но даже и тогда хорошие манеры не позволили ей допустить поспешность и удовлетворить любопытство сразу. С ленивой грацией, как настоящая леди из Глазго, она опустилась на скамью, расправила юбки, понюхала букетик первоцветов, поглядела сначала вперед, потом через проход назад и только потом, не торопясь, повела глазами в сторону Гермистоновской ложи. И долгое мгновение не могла их оторвать. Затем ей все же удалось заманить свой взгляд обратно, точно птичку, нерешительно выпорхнувшую было из клетки. Смутные чаяния обступили ее со всех сторон, будущее разверзлось под ногами, и голова у нее закружилась; образ молодого лэрда, изящного, худощавого, темнокудрого, с загадочной полуулыбкой на устах, пугал и притягивал, как пропасть. «Ах, неужели это моя судьба?» — подумала она, и грудь ее стеснилась.
Торренс, заложив основательно фундамент из библейских текстов, уже изрядно углубился в рассуждения о каких-то богословских тонкостях, когда Арчи наконец посмотрел на прихожан. Первым на глаза ему попался Клем, слушавший Торренса со снисходительным видом преуспевающего человека, который хоть и не брезгует деревенским священником, но вообще-то привык в Глазго к несравненно более ученым проповедям. Арчи ни разу прежде его не видел, но узнал без труда и без колебания счел вульгарным и самым неприятным из всей семьи. Клем сидел, подавшись вперед, когда на него упал взгляд Арчи. Но вот он лениво откинулся, и молодому человеку открылось самое грозное в мире оружие — юная девушка в профиль. Одетая не то чтобы по самому последнему велению моды (как будто это имеет хоть какое-то значение!), однако же благодаря стараниям изобретательных городских модисток, а также собственному врожденному вкусу она явилась его взору в наряде, как нельзя более ее красившем. Ее туалет возбудил в крохотной церкви целую невидимую бурю страстей и пересудов. Миссис Хоб успела выразить свое мнение еще в Колдстейнслапе. «С ума сойти! — заявила почтенная дама. — Кофта нараспашку! Что проку от кофты, которая не застегивается! Ну, как дождь пойдет? А вот эти скорлупки на ногах как, ты говоришь, называются? „Дымиброкены“! От них и впрямь один дым останется, не успеешь ты и до церкви дойти. Нет, воля твоя, но только это не хороший вкус!»
Клем, чей кошелек произвел эту метаморфозу и чье сердце было вовсе не безразлично к производимому ею впечатлению, поспешил на подмогу сестре:
— Вздор, женщина! Что ты понимаешь в хорошем вкусе, когда ты и в городе-то ни разу не была?
А Хоб, с улыбкой оглядев девушку, демонстрировавшую посреди темной кухни свой наряд, положил конец спору такими словами:
— Девочке эти тряпки к лицу, а дождя похоже что и не будет. Пусть пойдет сегодня так. Но постоянно носить их здесь не годится.
В сердцах соперниц, которые шествовали на воскресную службу в белоснежных нижних юбках, блестя на солнце вымытыми мылом лицами, туалет Кристины пробудил самые разнообразные эмоции — от простого, независтливого восхищения, выражавшегося протяжным вздохом, до более злобных чувств, находивших выход в сдавленных восклицаниях: «Ишь, разоделась!» На ней было соломенно-желтое муслиновое платье с глубоким вырезом и такое короткое, что были видны лодыжки и лиловые туфельки demi-broquins, ленты которых оплетали крест-накрест ножку в желтом паутинчатом чулке. В согласии с очаровательной модой, которой не боялись следовать наши бабушки, снаряжаясь для преследования и полонения наших дедушек, ее платье спереди было туго подхвачено, обрисовывая грудь, и держалось во впадинке брошью из дымчатого топаза. Здесь же, удостоенный завидной чести, трепетал букетик первоцветов. На плечах, вернее, на спине, почти не прикрывая плеч, завязанная спереди бантом, лежала атласная накидка такого же лилового цвета, как и туфельки. Лицо обрамляли беспорядочные темные локоны, стянутые надо лбом маленькой гирляндой желтых бархатных роз, а поверх всего была надета деревенская соломенная шляпка. Среди окружавших ее румяных и поблекших лиц она сверкала, как нежный распустившийся цветок, — красотой, и нарядом, и топазовой брошью, отбрасывавшей пучок солнечных лучей, и бронзово-золотым отливом темных волос.
Арчи, как ребенка, тянуло к себе это блестящее видение. Он посмотрел на нее еще раз, потом еще, и вот их взгляды встретились. Верхняя губка приоткрыла ровный ряд зубов. Он увидел, как красная кровь прихлынула под смуглую кожу. Ее глаза, огромные, как у оленя, встретили и удержали его взгляд. И он догадался, кто она: Керсти, племянница его экономки, сестра деревенского пророка Гиба; и в ней он нашел, что искал.
Кристина, встретившись с ним глазами, вздрогнула и тут же, вся в улыбках, вознеслась в сферы туманно-прекрасного. Но блаженство было столь же восхитительным, сколь и кратким. Она отвела взгляд. И сразу же стала корить себя за это: надо было не отводить ни с того ни с сего глаза, а медленно отвернуться, подняв кверху носик. Увы, было уже поздно. А его взгляд по-прежнему разил ее, словно батарея пушек, наведенных в упор, и под этим взглядом она чувствовала себя то наедине с молодым лэрдом, то, наоборот, выставленной на позорище перед всеми прихожанами. Ибо Арчи продолжал пить глазами ее красоту, подобно путнику, который набрел в горах на чистый источник и, погрузив лицо в его живительные струи, все пьет, пьет и не может напиться. Он не в силах был оторваться от сверкающего топаза и бледно-желтых венчиков первоцвета в ложбинке у нее на груди. Он видел, как вздымалась девичья грудь и трепетали цветы, и гадал, что могло так взволновать девушку. А Кристина чувствовала, что он на нее смотрит, — быть может, даже видела краем розового ушка, выглядывавшего среди локонов, — чувствовала, как краска заливает ей лицо и дыхание становится неровным. Словно загнанный зверек, она всячески пыталась придать себе храбрости. Поднесла было к лицу носовой платочек тончайшего батиста с кружевами и тут же снова спрятала его, испугавшись: не дай бог, он еще подумает, что она разгорячена. Принялась читать псалмы, но вдруг спохватилась, что священник уже говорит проповедь. И в довершение всего сунула в рот карамельку, в чем сразу же и раскаялась это было так непоэтично! Мистер Арчи, уж конечно, никогда не станет сосать леденцы в церкви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Керсти, — не выдержал однажды Арчи — За что ты обижена на своих родственников?
— Я ведь не жалуюсь, — покраснев, сказала Керсти — И не говорю ничего.
— Вот именно, — ответил Арчи. — Даже «здравствуйте» родному племяннику не говоришь.
— Мне нечего стыдиться, — отвечала она. — Я с чистым сердцем возношу молитвы господу. Если бы Хоб заболел, угодил в тюрьму или в нищету впал, я бы не замешкалась с подмогой. Но всякие эти реверансы, любезности, разговоры — благодарю покорно.
Арчи чуть усмехнулся и откинулся на спинку кресла.
— По-моему, у тебя с миссис Роберт портятся отношения, когда вы надеваете индийские шали, верно?
Она молча посмотрела на него загадочно вспыхнувшим взглядом, и больше о войне индийских шалей ему не суждено было узнать ничего.
— И никто из них не приходит сюда навестить тетку? — продолжал разведку Арчи.
— Мистер Арчи, — с достоинством отвечала она, — надеюсь, я знаю свое место. Куда бы это годилось, если бы из-за меня в дом вашего отца понабилось черномазых, неумытых мужиков, — прости господи! — на которых и мыла-то жаль. Нет уж. Все они пропащие, как и черные Элуолды. Терпеть я не могу черных! — и тут же спохватившись, пояснила, глядя на Арчи: — В мужчинах это не так уж много значит, но женщинам никак не к лицу, тут и спору быть не может. Длинные волосы — украшение женщины, так и в Библии написано, а ведь любому ясно, что апостол, когда говорил эти слова, то думал про какую-нибудь золотоволосую красавицу. Да и всякий так. Ведь он хоть и апостол, а был такой же мужчина, как вы.
ГЛАВА VI. ЛИСТОК В МОЛИТВЕННИКЕ КРИСТИНЫ
Арчи усердно посещал Гермистонскую церковь. Boскресенье за воскресеньем он садился и вставал вместе со всеми ее немногочисленными прихожанами, слушая, как скачет по регистрам голос мистера Торренса, словно кларнет у неумелого музыканта, и смотрел, как колышется его траченное молью облачение и мелькают черные нитяные перчатки, то молитвенно соприкасаясь перед грудью, то взлетая торжественно над головой в традиционном благословляющем жесте. Ложа семьи Гермистонов представляла собой тесное квадратное ограждение, маленькое, как сама церковь, и с пюпитром чуть побольше табуретки. Здесь и сидел Арчи, как настоящий принц — единственный неоспоримый джентльмен в приходе и единственный богатый наследник, располагающийся в единственной церковной ложе, ибо все остальные скамьи были без боковых дверец. Отсюда ему, как на ладони, были видны все собравшиеся в церкви: дюжие отцы семейств в пледах, их статные жены и дочери, их присмиревшие детишки и робко жмущиеся к хозяевам псы-овчарки. Арчи томился, не видя вокруг ни одного породистого лица, не считая разве что собак с их утонченными лисьими мордами и изысканно закрученными хвостами. Обитатели Колдстейнслапа не представляли в этом смысле исключения; может быть, только Дэнди, скрашивавший себе непереносимые тяготы проповеди сочинением стихов, слегка выделялся среди них блеском глаз, некоторой живостью черт и живописностью поз, но даже и у Дэнди был деревенский, неотесанный вид. Все остальные прихожане, словно стадо унылых овец, вызывали в его воображении картины гнетущего однообразия жизни — день ото дня, день ото дня тяжелый труд под открытым небом, овсяная каша, гороховые лепешки, вечером дремотный жар домашнего очага и потом беспробудный сон в теплой кровати до утра. А ведь многих среди них он знал как людей проницательных и неунывающих, стойких духом мужчин и трудолюбивых, хозяйственных женщин, своей неустанной деятельностью приводящих самый мир в движение и с порогов своих хижин излучающих благодетельное влияние. Знал он и то, что они такие же люди, как и все, что под корой традиций у них такие же страсти; он наблюдал, как они отдавали дань Бахусу, видел их шумные попойки; слышал о том, как самые хмурые постники среди них, даже члены церковного совета, оказывались способны на самые нелепые выходки по зову любви. Мужи, приближающиеся к концу опасного и трудного жизненного пути; девы, трепещущие от страха и любопытства на пороге жизни; женщины, рожавшие и, быть может, хоронившие детей, навсегда запомнившие прикосновение мертвых пальчиков и топанье ножек, ныне умолкнувшее, — как же так среди них нет ни одного одушевленного хоть каким-то предчувствием, подвижного лица, в котором отразились бы ритм и поэзия жизни? «О, хотя бы одно живое лицо!» — думал Арчи, разглядывая с отчаянием окружающую его галерею физиономий, и на ум ему приходила забытая леди Флора или же рисовалась безнадежная картина: вот так и проживет он попусту свои годы в этом безрадостном пастушьем углу, и сюда придет к нему смерть, и могилу ему выроют здесь же под рябинами, и в громе небесном прозвучит хохот духов над его неудавшейся жизнью.
В то воскресенье, о котором сейчас пойдет речь, не оставалось уже никаких сомнений, что весна наконец наступила. Было тепло, и от скрытого холодка, еще державшегося в воздухе, это тепло было только ощутимее и приятнее. Ручейки журчали и серебрились под кустами первоцвета. Залетные запахи земли настигали в пути и кружили голову пьянящим блаженством. Серые, унылые склоны лишь кое-где пробуждались от трезвой зимней бесцветности; Арчи любовался красотой долины — от века сущей красотой земли, думалось ему, явленной не в подробностях, а одухотворяющей все в целом. Он сам удивился, когда почувствовал желание сочинять стихи, — он баловался иногда нескладным рубленным восьмисложником в духе Скотта, — однако, усевшись, как положено, на большом камне у живописного речного переката под сенью деревца, уже блиставшего молодой листвою, с еще большим удивлением обнаружил, что писать ему не о чем. Наверное, просто сердце его билось в лад с ритмом вселенной. Так или иначе, но когда он дошел до поворота и очутился в виду церкви, там уже кончили первый псалом. Протяжное вибрирующее пение с модуляциями и примитивными фиоритурами звучало, словно голос самой церкви, возносящей хвалу богу. «Все живо вокруг, — сказал себе Арчи и повторил в полный голос: — Хвала господу, все вокруг живо!» Он еще помедлил между могилами. Из-под черной могильной плиты выглядывал кустик первоцвета. Арчи наклонился, чтобы прочесть благочестивую надпись. И вдруг поразился резкому контрасту между желтыми цветами и черной холодной землей. Он поежился от ощущения неполноты во всем, что было вокруг: в утре, в весне, в природе. Весеннее тепло содержало холодок, бутоны первоцвета были окружены грубыми комьями земли, повсеместно с цветочным ароматом смешивался сырой запах почвы. Из церкви донесся голос престарелого Торренса, взвившийся почти до крика. И Арчи подумал: неужели и старые кости мистера Торренса чувствуют радостное воздействие весны? Дряхлый мистер Торренс, тень того, кто некогда был настоящим Торренсом, скоро и он ляжет вот здесь и будет лежать под дождем и под солнцем со всеми своими ревматическими болями, а на его кафедре тем временем будет витийствовать новый служитель божий. Он вздрогнул от этой мысли, а может быть, от холода, и поспешил войти в церковь.
Он смиренно прошел между рядами скамей и уселся в своей ложе, не поднимая глаз, ибо опасался, что и без того огорчил доброго старого проповедника, и теперь прилагал все старания к тому, чтобы не обидеть его еще больше. Но в слова службы он не вслушивался. Ослепительная лазурь небес, облака благоуханий, звон падающей по камням воды и щебет птиц подымались, словно воскурения, со дна его глубинной, первородной памяти, которая принадлежала не ему, а плоти на костях его. Это тело его вспоминало, и оно казалось ему вовсе не грубым, материальным, а эфемерным, летучим, как обрывок мелодии; и он испытывал к собственному телу нежность, словно к невинному младенцу, одаренному чувством прекрасного, но обреченному на раннюю смерть. И к старому Торренсу, богомольному Торренсу, чьи дни сочтены, он чувствовал такую жалость, от которой слезы готовы были брызнуть из глаз.
Молитва кончилась. Прямо над ложей Арчи в стене была вделана плита, единственное в церкви украшение, в память — я хотел было сказать «о добродетелях», но вернее будет — просто о существовании некоего давно почившего Резерфорда из Гермистона; и теперь Арчи, откинувшись головой на этот памятник своего родового величия, сидел, вперившись в пустоту, а на губах его играла чуть приметная не то озорная, не то грустная улыбка, удивительно красившая его. И этот миг выбрала сестра Дэнди, сидевшая подле Клема в своем городском наряде, чтобы рассмотреть молодого лэрда. Маленькая педантка, конечно, слышала, когда он вошел, но, пока продолжалась молитва, держала лицо склоненным и глаза опущенными в молитвенник. Это не было притворством, никто меньше нее не заслуживал названия притворщицы. Просто так уж ее воспитывали: когда нужно, поднять глаза, когда нужно, опустить, сохранять непринужденный вид, в церкви быть серьезной и задумчивой и всегда, при всех обстоятельствах быть красивой. Такова женская игра жизни, и она открыто придерживалась ее правил. Арчи был в церкви единственным, кто ей был интересен, — новое лицо, и, как все говорили, человек со странностями, да к тому же молодой, и помещик, и она никогда еще его не видела. Не удивительно поэтому, что все время, пока она стояла в грациозной молитвенной позе, мысли ее были заняты им. Пусть он только взглянет в ее сторону — сразу поймет, что она барышня тонко воспитанная и живала даже в Глазго. Он обязательно восхитится ее туалетом, а может быть, и ее найдет недурной. Тут сердечко ее встрепенулось, но только самую малость, и она, чтобы не давать ему волю, стала воображать, каков он из себя — этот молодой человек, который сейчас на нее смотрит, — рисуя и отвергая портрет за портретом, остановилась на самом непрезентабельном — бело-розовый коротышка, нос пуговкой и никакого вида; над его восхищением она могла бы просто посмеяться. И, однако, сознание, что на нее устремлен его взгляд (хотя на самом деле он рассматривал Торренса и его митенки), держало ее в трепете до того мгновения, когда наконец прозвучало: «Аминь». Но даже и тогда хорошие манеры не позволили ей допустить поспешность и удовлетворить любопытство сразу. С ленивой грацией, как настоящая леди из Глазго, она опустилась на скамью, расправила юбки, понюхала букетик первоцветов, поглядела сначала вперед, потом через проход назад и только потом, не торопясь, повела глазами в сторону Гермистоновской ложи. И долгое мгновение не могла их оторвать. Затем ей все же удалось заманить свой взгляд обратно, точно птичку, нерешительно выпорхнувшую было из клетки. Смутные чаяния обступили ее со всех сторон, будущее разверзлось под ногами, и голова у нее закружилась; образ молодого лэрда, изящного, худощавого, темнокудрого, с загадочной полуулыбкой на устах, пугал и притягивал, как пропасть. «Ах, неужели это моя судьба?» — подумала она, и грудь ее стеснилась.
Торренс, заложив основательно фундамент из библейских текстов, уже изрядно углубился в рассуждения о каких-то богословских тонкостях, когда Арчи наконец посмотрел на прихожан. Первым на глаза ему попался Клем, слушавший Торренса со снисходительным видом преуспевающего человека, который хоть и не брезгует деревенским священником, но вообще-то привык в Глазго к несравненно более ученым проповедям. Арчи ни разу прежде его не видел, но узнал без труда и без колебания счел вульгарным и самым неприятным из всей семьи. Клем сидел, подавшись вперед, когда на него упал взгляд Арчи. Но вот он лениво откинулся, и молодому человеку открылось самое грозное в мире оружие — юная девушка в профиль. Одетая не то чтобы по самому последнему велению моды (как будто это имеет хоть какое-то значение!), однако же благодаря стараниям изобретательных городских модисток, а также собственному врожденному вкусу она явилась его взору в наряде, как нельзя более ее красившем. Ее туалет возбудил в крохотной церкви целую невидимую бурю страстей и пересудов. Миссис Хоб успела выразить свое мнение еще в Колдстейнслапе. «С ума сойти! — заявила почтенная дама. — Кофта нараспашку! Что проку от кофты, которая не застегивается! Ну, как дождь пойдет? А вот эти скорлупки на ногах как, ты говоришь, называются? „Дымиброкены“! От них и впрямь один дым останется, не успеешь ты и до церкви дойти. Нет, воля твоя, но только это не хороший вкус!»
Клем, чей кошелек произвел эту метаморфозу и чье сердце было вовсе не безразлично к производимому ею впечатлению, поспешил на подмогу сестре:
— Вздор, женщина! Что ты понимаешь в хорошем вкусе, когда ты и в городе-то ни разу не была?
А Хоб, с улыбкой оглядев девушку, демонстрировавшую посреди темной кухни свой наряд, положил конец спору такими словами:
— Девочке эти тряпки к лицу, а дождя похоже что и не будет. Пусть пойдет сегодня так. Но постоянно носить их здесь не годится.
В сердцах соперниц, которые шествовали на воскресную службу в белоснежных нижних юбках, блестя на солнце вымытыми мылом лицами, туалет Кристины пробудил самые разнообразные эмоции — от простого, независтливого восхищения, выражавшегося протяжным вздохом, до более злобных чувств, находивших выход в сдавленных восклицаниях: «Ишь, разоделась!» На ней было соломенно-желтое муслиновое платье с глубоким вырезом и такое короткое, что были видны лодыжки и лиловые туфельки demi-broquins, ленты которых оплетали крест-накрест ножку в желтом паутинчатом чулке. В согласии с очаровательной модой, которой не боялись следовать наши бабушки, снаряжаясь для преследования и полонения наших дедушек, ее платье спереди было туго подхвачено, обрисовывая грудь, и держалось во впадинке брошью из дымчатого топаза. Здесь же, удостоенный завидной чести, трепетал букетик первоцветов. На плечах, вернее, на спине, почти не прикрывая плеч, завязанная спереди бантом, лежала атласная накидка такого же лилового цвета, как и туфельки. Лицо обрамляли беспорядочные темные локоны, стянутые надо лбом маленькой гирляндой желтых бархатных роз, а поверх всего была надета деревенская соломенная шляпка. Среди окружавших ее румяных и поблекших лиц она сверкала, как нежный распустившийся цветок, — красотой, и нарядом, и топазовой брошью, отбрасывавшей пучок солнечных лучей, и бронзово-золотым отливом темных волос.
Арчи, как ребенка, тянуло к себе это блестящее видение. Он посмотрел на нее еще раз, потом еще, и вот их взгляды встретились. Верхняя губка приоткрыла ровный ряд зубов. Он увидел, как красная кровь прихлынула под смуглую кожу. Ее глаза, огромные, как у оленя, встретили и удержали его взгляд. И он догадался, кто она: Керсти, племянница его экономки, сестра деревенского пророка Гиба; и в ней он нашел, что искал.
Кристина, встретившись с ним глазами, вздрогнула и тут же, вся в улыбках, вознеслась в сферы туманно-прекрасного. Но блаженство было столь же восхитительным, сколь и кратким. Она отвела взгляд. И сразу же стала корить себя за это: надо было не отводить ни с того ни с сего глаза, а медленно отвернуться, подняв кверху носик. Увы, было уже поздно. А его взгляд по-прежнему разил ее, словно батарея пушек, наведенных в упор, и под этим взглядом она чувствовала себя то наедине с молодым лэрдом, то, наоборот, выставленной на позорище перед всеми прихожанами. Ибо Арчи продолжал пить глазами ее красоту, подобно путнику, который набрел в горах на чистый источник и, погрузив лицо в его живительные струи, все пьет, пьет и не может напиться. Он не в силах был оторваться от сверкающего топаза и бледно-желтых венчиков первоцвета в ложбинке у нее на груди. Он видел, как вздымалась девичья грудь и трепетали цветы, и гадал, что могло так взволновать девушку. А Кристина чувствовала, что он на нее смотрит, — быть может, даже видела краем розового ушка, выглядывавшего среди локонов, — чувствовала, как краска заливает ей лицо и дыхание становится неровным. Словно загнанный зверек, она всячески пыталась придать себе храбрости. Поднесла было к лицу носовой платочек тончайшего батиста с кружевами и тут же снова спрятала его, испугавшись: не дай бог, он еще подумает, что она разгорячена. Принялась читать псалмы, но вдруг спохватилась, что священник уже говорит проповедь. И в довершение всего сунула в рот карамельку, в чем сразу же и раскаялась это было так непоэтично! Мистер Арчи, уж конечно, никогда не станет сосать леденцы в церкви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16