По мнению Керсти, все они были «с чудинкой», не считая Хоба. И в самом деле, Хоб, унаследовавший усадьбу, был образцом добропорядочности. Он стал церковным старостой, и никто не слышал из уст его дурного слова после той ночи, когда они преследовали убийц отца, — разве только на стрижке овец раз или два за все время. Грозный мститель, каким он явился тогда, словно сквозь землю провалился. Он, кто в самозабвении гнева погрузил руку в дымящуюся кровь, кто затоптал конем Диккисона, сделался после этого безупречным и довольно унылым воплощением деревенской благопристойности, умело наживался на высоких военных ценах, ежегодно откладывал кое-что в банк про черный день, пользовался уважением у окрестных лэрдов и более крупных помещиков, так как его слова всегда бывали дельны и разумны, если только их вообще удавалось из него выжать, и был особенно ценим местным пастором мистером Торренсом, превозносившим его как образец прихожанина и родителя. Видно, преображение его в ту ночь было минутным; какой-нибудь Барбаросса, какой-нибудь ветхий Адам дремлет в каждом из нас, покуда обстоятельства не пробудят его к деятельности; и Хоб при всей своей трезвости и уравновешенности в тот раз заплатил сполна причитающуюся с него дань дьяволу. Он женился и, окруженный сиянием той легендарной ночи, был обожаем женой. Завел целую ораву детишек, босоногих, маленьких головорезов, которые скопом совершали паломничества в школу и обратно, все и вся портя и ломая на своем пути, так что в округе их иначе не звали, как «чумой». Но дома, когда «папаша не уезжали», они были тише воды. Словом, Хоб наслаждался полнейшим покоем — награда того, кто исполнит древнюю трагическую роль: убийцы в обществе, по рукам и по ногам связанном путами цивилизации.
Про Эллиотов говорили, что добро и зло в них перемежается «наподобие хлеба с ветчиной»; во всяком случае, деловые люди в их семье странным образом чередовались с мечтателями. Второй брат, Гиб, сделался ткачом и, рано оставив отчий кров, поселился в Эдинбурге, чтобы в конце концов вернуться домой с опаленными крыльями. В его характере была какая-то восторженность, побудившая его всей душой принять идеи французской революции, и она же едва не привела его под колесницу правосудия, когда милорд Гермистон произнес свою сокрушительную речь против либералов, приведшую к изгнанию Мура и Палмера, а всю их партию развеявшую в прах. Ходили слухи, будто милорд от вящего презрения к либерализму и отчасти также из добрососедства заранее предупредил Гиба. Встретившись с ним как-то в Горшечном ряду, милорд остановился перед ним и сказал: «Гиб, олух ты безмозглый, что это я слышал про тебя, будто ты занимаешься политикой? Ткачи в политику пошли, а? Так вот что я тебе скажу. Если ты еще не совсем лишился мозгов, то отправляйся-ка подобру-поздорову назад в Колдстейнслап да садись за станок, за станок садись, понятно?»
Гиб послушался этого совета и возвратился в отчий дом с поспешностью, напоминавшей бегство. Самой яркой фамильной чертой, доставшейся ему в наследство, был молитвенный дар, о котором говорила Керсти; и теперь неудавшийся политик обратился к религии — или, как считали иные, к ереси и расколу. Каждое воскресенье он спозаранку приезжал в Кроссмайкл, где постепенно сколотил особую секту человек в пятнадцать, называвших себя «Последние у Бога истинно верующие» или коротко «Последние у Бога». Непосвященные же называли их просто «черти Гиба». Присяжный остряк городка Бейли Суиди клятвенно утверждал, будто их бдения начинаются всякий раз пением гимна «Да сгинет к Сатане акцизный!» и будто причащаются они горячим грогом. И то и другое было язвительным выпадом против их учредителя и главы, который в юности, как рассказывали, промышлял контрабандой спиртных напитков и однажды в ярмарочный день был якобы задержан с поличным прямо на улице того же Кроссмайкла. Было известно, что каждое воскресенье они молят бога о благословении Бонапартова оружия, и за это «Последних у Бога» ребятишки неоднократно побивали камнями, когда они расходились из дома, служившего им храмом, а самого Гиба как-то с улюлюканьем прогнал по улице эскадрон шотландских волонтеров, среди которых гарцевал в мундире и с саблей наголо его родной брат Дэнди. «Последних у Бога» еще подозревали в «антиноминализме», что в другое время могло бы считаться грехом весьма серьезным, но теперь в глазах общественного мнения было совершенно отодвинуто на задний план скандальным пристрастием к Бонапарту. А в остальном все устроилось благополучно. Гилберт установил в Колдстейнслапе свой ткацкий станок в одном из сараев и прилежно трудился за ним шесть дней в неделю. Братья, с ужасом относившиеся к его политическим взглядам, чтобы не сеять раздоров в доме, к нему обращались редко; а он к ним — и того реже, так как все свободное время штудировал Библию или молился. Но дети в Колдстейнслапе обожали тощего ткача, и он был у них за няньку. Иначе, как с младенцем на руках, улыбающимся, его не видели — в этой семье вообще улыбчивых не было. Когда жена Хоба подступалась к нему с уговором завести себе жену и собственных детей, раз уж он их так любит, он отвечал только: «У меня нет ясного взгляда на это дело». Если его не звали к обеду, он так и не приходил из своего сарая. Однажды невестка, недобрая, язвительная женщина, проделала такой опыт. Он целый день провел без еды, и только к вечеру, когда ему уже недоставало света, сам пришел в дом и немного смущенно признался: «С утра на меня нашло такое молитвенное вдохновение, что я даже не припомню, чем сегодня пообедал». Учение секты «Последних у Бога» нашло свое воплощение и оправдание в жизни ее основателя.
«И все же кто его знает, — говорила Керсти, — такая ли уж он сушеная рыба? Он тогда поскакал вместе со всеми и душой был с братьями заодно. „Последние у Бога“! Пустые слова. Хоб не очень-то по-божески разделался тогда с Джонни Диккисоном, это я точно могу сказать. Но бог их знает! Может быть, он и не христианин вовсе. Может, магометанин, или сам черт, или огнепоклонник, разве скажешь».
Имя третьего брата красовалось на дверной табличке, и не где-нибудь, а в городе Глазго. Прямо огромными буквами: «Мистер Клемент Эллиот». Тот самый дух новшества, который у Хоба проявился весьма скромно в использовании новых удобрений, а у Гилберта ушел впустую на крамольную политику и еретическую религию, Клему оказался на пользу, воплотившись в разных хитрых механических изобретениях. В детстве он вечно что-то мастерил из палочек и веревочек, за что слыл в семье чудаком. Но теперь об этом было уже забыто, он вошел партнером в фирму и рассчитывал умереть не иначе, как олдерменом. Он тоже женился и в шуме и копоти Глазго растил многочисленное семейство; рассказывали, что он в десять раз богаче своего брата-лэрда; и когда он выбирался в Колдстейнслап, чтобы вкусить здесь заслуженный отдых, что случалось не так-то уж редко, соседи дивились его сюртуку тонкого черного сукна, его бобровой шапке и глубоким складкам его черного галстука. Будучи по характеру человеком тяжеловесным, вроде Хоба, он, однако, приобрел в Глазго некоторую живость и апломб, которые выделяли его среди братьев. Все остальные Эллиоты были тощи, как жерди, Клемент же обрастал жирком и мучительно пыхтел, натягивая сапоги. «Да, у нашего Клема вес немалый», — посмеиваясь, говорил Дэнд. «В муниципальном совете Глазго», — парировал Клем, и остроумие его было оценено по достоинству.
Четвертый брат, Дэнд. стал пастухом и временами, когда мысли его не отвлекались другим, выказывал себя истинным мастером своего дела. Никто не умел лучше Дэнди выучить овчарку; никто не мог зимой, в стужу и в метель, сравняться с ним мужеством и самоотверженностью. Но если его искусство было выше похвал, то сказать то же самое о его усердии никак нельзя; он довольствовался тем, что работал на брата за стол и кров да за кое-какую мелочь на расходы, которую Хоб давал ему по первой его просьбе. Не то чтобы он не ценил денег, напротив; и отлично умел их потратить; умел заключить и очень выгодную сделку, когда у него душа к этому лежала. Но сознание собственного превосходства было для него важнее звонкой монеты в кармане; от него он чувствовал себя богаче. Хоб пытался его увещевать. «Я не настоящий пастух, а любитель, — отвечал ему Дэнд. — Я гляжу за твоими овцами, когда хочу, но свободой своей не поступлюсь. Никто не сможет посмотреть на меня свысока». Клем подробно объяснял ему чудесные свойства сложных процентов и соблазнял выгоднейшим помещением капитала. «Вот как? — отвечал Дэнди. — Ты что же, думаешь, если я возьму у Хоба денег, я их не пропью и не растрачу на женщин? Да и потом, мое царство не от мира сего. Либо я поэт, либо вообще никто». Если же Клем заговаривал о старости, Дэнд гордо прерывал его: «Я умру молодым, как Робби Бернс». Он и в самом деле недурно владел малыми стихотворными формами. Его «Стансы Гермистонскому ручью» с изящным рефреном:
Люблю бродить, мечтая, где ты журчишь, пробегая,
Под горой, Гермистонский ручей, -
а также его песня:
О, Эллиоты минувших дней,
Спящие каждый в могиле своей,
Не было в мире храбрее людей,
Чем Эллиоты минувших дней, -
и в особенности его действительно прекрасные стихи о Камне Ткача-Богомольца заслужили ему в округе еще не исчезнувший в Шотландии титул местного барда; и хоть сам он не печатался, другие, кто печатался и пользовался славой поэтов, признавали его и ценили. Вальтер Скотт обязан Дэнди Эллиоту текстом своего «Набега Уири» из «Шотландского барда», он принимал его у себя в доме и отозвался о его дарованиях со своим всегдашним великодушием. С «Эттрикским Пастушком» они были в сердечной дружбе; встречаясь, напивались, ревели друг другу в лицо стихи, ссорились, мирились, снова ссорились — и так до поздней ночи. А помимо этой, почти официальной дани признания, Дэнди пользовался за свой талант любовью соседей и был дорогим гостем в каждом доме на много миль вокруг, отчего проистекали всякого рода соблазны, которых он скорее искал, чем бежал. Он даже сидел на скамье покаяния в церкви, буквально повторив этим удел своего любимого героя. Написанные им по этому поводу стихи к пастору Торренсу — «на посмешище всем одиноко стою», — к сожалению, чересчур вольные, чтобы приводить их здесь дальше, обежали всю округу с быстротой огненного телеграфа; их читали, перефразировали, на них ссылались, над ними хохотали повсюду от Дамфриса до Дунбара.
Этих четырех братьев прочно связывало воедино взаимное восхищение, почти поклонение, столь характерное для замкнутых семейств, отличающихся обилием талантов при недостатке культуры. Восхищались друг другом даже крайние противоположности: Хоб, в котором поэзии было не больше, чем в каминных щипцах, восхвалял стихи Дэнда; Клем, которого вопросы религии заботили не больше, чем в свое время Клейверхауса, испытывал или, во всяком случае, выражал восторг перед молитвами Гиба; а Дэнди увлеченно следил за деловыми успехами Клема. Взаимные восторги влекли за собой снисхождение к слабостям друг друга. Лэрд Хоб, Клем и Дэнд, все трое тори и горячие патриоты, стыдливо извиняли про себя революционную ересь Гиба. С другой стороны, Хоб, Клем и Гиб, ведшие жизнь строго нравственную, принимали беспутство Дэнда как некое затруднительное свойство, которым господь в неисповедимой мудрости своей счел нужным наделить бардов и которое тем самым красноречиво свидетельствует о поэтическом таланте их брата. Чтобы представить себе это простодушное семейное самодовольство, надо было послушать, с какой иронией Клем во время своих наездов из Глазго описывал дела и людей этого большого города, где он жил и орудовал. Самые разнообразные персонажи — священнослужители, городские советники, крупные коммерсанты, с которыми сводили его дела, — все как один изображались черными красками и служили лишь для выгодного оттенения достоинств семейства Эллиотов. Единственным человеком, к которому Клем питал какое-то уважение, был лорд-пробост, и его он уподоблял своему брату Хобу. «Он напоминает мне нашего лэрда, — говорил Клем. — Такой же выдающийся ум, и так же поджимает губы, когда недоволен». И Хоб в ответ словно для иллюстрации, сам того не подозревая, складывал рот в мрачную гримасу. С незадачливым проповедником из церкви Святого Еноха он разделывался в двух словах: «Будь у него хоть на мизинец таланта нашего Гиба, прихожане бы рыдали». И Гиб, честная душа, украдкой улыбался, потупив очи. Клем Эллиот был для них лазутчиком, которого они выслали к людям. И он возвратился с доброй вестью, что в мире нет никого, кто шел бы в сравнение с Четырьмя Черными Братьями, что нет такого поста, которому бы они, заняв его, не служили бы к украшению, и такого важного лица, чье место не принадлежало бы по праву скорее им, и такого дела, мирского или божественного, которое не выиграло бы от их решающего участия. Извинить их за это можно только, если иметь в виду, что они почти ничем не отличались от обыкновенных крестьян. А об их здравомыслии можно судить по тому, что это их удивительное деревенское зазнайство не выходило за стены дома и хранилось в семье, словно какая-то фамильная тайна. Мир не видел, чтобы их суровые лица искажала ухмылка самолюбования. И, однако же, об этой их черте знали. «Уж так гордятся собою, дальше некуда» — таково было мнение округи.
И в заключение, поскольку речь идет о пограничных жителях, следует привести здесь их прозвища, под которыми они фигурировали в речах соседей. Хоб был «Сам лэрд». «Rois ne puis, prince ne daigne» note 4, всевластный хозяин Колдстейнслапа — поместья акров в пятьдесят; Клемент назывался «мистер Эллиот», как значилось у него на дверной дощечке, а прежнее прозвание «Чудак», как совершенно неподходящее, было отброшено и вспоминалось лишь в доказательство людской глупости и недальновидности. Младший же брат за свои бесконечные приключения получил прозвище «Забулдыга Дэнд».
Разумеется, отнюдь не все вышеизложенные сведения содержались в рассказах Керсти Эллиот, которая сама обладала слишком многими семейными слабостями, чтобы трезво судить о них. Впрочем, со временем Арчи стал замечать, что в ее изложении семейная хроника Эллиотов содержит один пробел.
— Ведь как будто была еще и девочка? — спросил он наконец.
— Да, есть и девочка, Керсти. Названа по мне, во всяком случае, по моей бабке, а это все равно, — ответила тетка и продолжала повествовать о Дэнди, которого втайне предпочитала остальным племянникам за его галантные похождения.
— А какова собой твоя племянница? — поинтересовался Арчи, когда в следующий раз представился случай.
— Она-то? Черна, как козявка. Но, пожалуй, совсем дурнушкой ее все-таки нельзя назвать. Да, она ничего себе, вроде цыганочки, — объяснила тетка, у которой были две разные мерки: для мужчин и для женщин; а вернее даже будет сказать — три, и третья, особенно строгая, для девушек.
— Отчего же я никогда не вижу ее в церкви? — не отступался Арчи.
— Так она, как слышно, живет в Глазго у Клема. И вовсе ни к чему это. О мужчинах я не говорю, но женщины, где родились, там и должны жить. Благодарение богу, я никогда не была отсюда дальше, чем в Кроссмайкле.
Постепенно Арчи начал удивляться тому, что Керсти так расхваливает своих родичей, так восторгается и даже гордится их добродетелями, а заодно и пороками, и тем не менее между Гермистоном и Колдстейнслапом не видно ни малейших признаков сердечности. По воскресеньям, когда с подоткнутым подолом, из-под которого белели в три ряда фестоны нижних юбок, в нарядной цветастой индийской шали на плечах госпожа домоправительница шла в церковь, ей случалось обгонять своих родичей, идущих той же дорогой, но только не спеша. Гиба, разумеется, среди них не было: он еще с рассветом дня отправлялся в Кроссмайкл к своим собратьям в ереси; но остальные члены семьи шагали развернутым строем: впереди Хоб и Дэнд, рослые, прямые, с высоко поднятыми головами и сумрачными лицами, в пледах, накинутых на плечи, сопровождаемые доброй дюжиной детей, вымытых и вычищенных до лоска, то растягивающихся по обочине, то снова собирающихся в стайку по пронзительному приказу матери; и сама мать, по странной случайности, которая остановила бы внимание более опытного наблюдателя, чем Арчи, в точно такой же, как у Керсти, шали, только чуть ярче и заметно новее. И при виде этого зрелища статная Керсти словно делалась еще выше ростом и показывала свой классический профиль — нос кверху, ноздри раздуты, благородная кровь разлилась по лицу ровным нежным румянцем.
— Добрый день вам, миссис Эллиот, — произносила она, и враждебные и любезные интонации смешивались в ее голосе в тончайшей пропорции.
— Добрый день, сударыня, — отвечала жена лэрда, удивительным образом приседая и разворачивая веером хвост, иначе говоря, с искусством, недоступным для мужчины, выставляя напоказ ослепительные узоры своей индийской шали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Про Эллиотов говорили, что добро и зло в них перемежается «наподобие хлеба с ветчиной»; во всяком случае, деловые люди в их семье странным образом чередовались с мечтателями. Второй брат, Гиб, сделался ткачом и, рано оставив отчий кров, поселился в Эдинбурге, чтобы в конце концов вернуться домой с опаленными крыльями. В его характере была какая-то восторженность, побудившая его всей душой принять идеи французской революции, и она же едва не привела его под колесницу правосудия, когда милорд Гермистон произнес свою сокрушительную речь против либералов, приведшую к изгнанию Мура и Палмера, а всю их партию развеявшую в прах. Ходили слухи, будто милорд от вящего презрения к либерализму и отчасти также из добрососедства заранее предупредил Гиба. Встретившись с ним как-то в Горшечном ряду, милорд остановился перед ним и сказал: «Гиб, олух ты безмозглый, что это я слышал про тебя, будто ты занимаешься политикой? Ткачи в политику пошли, а? Так вот что я тебе скажу. Если ты еще не совсем лишился мозгов, то отправляйся-ка подобру-поздорову назад в Колдстейнслап да садись за станок, за станок садись, понятно?»
Гиб послушался этого совета и возвратился в отчий дом с поспешностью, напоминавшей бегство. Самой яркой фамильной чертой, доставшейся ему в наследство, был молитвенный дар, о котором говорила Керсти; и теперь неудавшийся политик обратился к религии — или, как считали иные, к ереси и расколу. Каждое воскресенье он спозаранку приезжал в Кроссмайкл, где постепенно сколотил особую секту человек в пятнадцать, называвших себя «Последние у Бога истинно верующие» или коротко «Последние у Бога». Непосвященные же называли их просто «черти Гиба». Присяжный остряк городка Бейли Суиди клятвенно утверждал, будто их бдения начинаются всякий раз пением гимна «Да сгинет к Сатане акцизный!» и будто причащаются они горячим грогом. И то и другое было язвительным выпадом против их учредителя и главы, который в юности, как рассказывали, промышлял контрабандой спиртных напитков и однажды в ярмарочный день был якобы задержан с поличным прямо на улице того же Кроссмайкла. Было известно, что каждое воскресенье они молят бога о благословении Бонапартова оружия, и за это «Последних у Бога» ребятишки неоднократно побивали камнями, когда они расходились из дома, служившего им храмом, а самого Гиба как-то с улюлюканьем прогнал по улице эскадрон шотландских волонтеров, среди которых гарцевал в мундире и с саблей наголо его родной брат Дэнди. «Последних у Бога» еще подозревали в «антиноминализме», что в другое время могло бы считаться грехом весьма серьезным, но теперь в глазах общественного мнения было совершенно отодвинуто на задний план скандальным пристрастием к Бонапарту. А в остальном все устроилось благополучно. Гилберт установил в Колдстейнслапе свой ткацкий станок в одном из сараев и прилежно трудился за ним шесть дней в неделю. Братья, с ужасом относившиеся к его политическим взглядам, чтобы не сеять раздоров в доме, к нему обращались редко; а он к ним — и того реже, так как все свободное время штудировал Библию или молился. Но дети в Колдстейнслапе обожали тощего ткача, и он был у них за няньку. Иначе, как с младенцем на руках, улыбающимся, его не видели — в этой семье вообще улыбчивых не было. Когда жена Хоба подступалась к нему с уговором завести себе жену и собственных детей, раз уж он их так любит, он отвечал только: «У меня нет ясного взгляда на это дело». Если его не звали к обеду, он так и не приходил из своего сарая. Однажды невестка, недобрая, язвительная женщина, проделала такой опыт. Он целый день провел без еды, и только к вечеру, когда ему уже недоставало света, сам пришел в дом и немного смущенно признался: «С утра на меня нашло такое молитвенное вдохновение, что я даже не припомню, чем сегодня пообедал». Учение секты «Последних у Бога» нашло свое воплощение и оправдание в жизни ее основателя.
«И все же кто его знает, — говорила Керсти, — такая ли уж он сушеная рыба? Он тогда поскакал вместе со всеми и душой был с братьями заодно. „Последние у Бога“! Пустые слова. Хоб не очень-то по-божески разделался тогда с Джонни Диккисоном, это я точно могу сказать. Но бог их знает! Может быть, он и не христианин вовсе. Может, магометанин, или сам черт, или огнепоклонник, разве скажешь».
Имя третьего брата красовалось на дверной табличке, и не где-нибудь, а в городе Глазго. Прямо огромными буквами: «Мистер Клемент Эллиот». Тот самый дух новшества, который у Хоба проявился весьма скромно в использовании новых удобрений, а у Гилберта ушел впустую на крамольную политику и еретическую религию, Клему оказался на пользу, воплотившись в разных хитрых механических изобретениях. В детстве он вечно что-то мастерил из палочек и веревочек, за что слыл в семье чудаком. Но теперь об этом было уже забыто, он вошел партнером в фирму и рассчитывал умереть не иначе, как олдерменом. Он тоже женился и в шуме и копоти Глазго растил многочисленное семейство; рассказывали, что он в десять раз богаче своего брата-лэрда; и когда он выбирался в Колдстейнслап, чтобы вкусить здесь заслуженный отдых, что случалось не так-то уж редко, соседи дивились его сюртуку тонкого черного сукна, его бобровой шапке и глубоким складкам его черного галстука. Будучи по характеру человеком тяжеловесным, вроде Хоба, он, однако, приобрел в Глазго некоторую живость и апломб, которые выделяли его среди братьев. Все остальные Эллиоты были тощи, как жерди, Клемент же обрастал жирком и мучительно пыхтел, натягивая сапоги. «Да, у нашего Клема вес немалый», — посмеиваясь, говорил Дэнд. «В муниципальном совете Глазго», — парировал Клем, и остроумие его было оценено по достоинству.
Четвертый брат, Дэнд. стал пастухом и временами, когда мысли его не отвлекались другим, выказывал себя истинным мастером своего дела. Никто не умел лучше Дэнди выучить овчарку; никто не мог зимой, в стужу и в метель, сравняться с ним мужеством и самоотверженностью. Но если его искусство было выше похвал, то сказать то же самое о его усердии никак нельзя; он довольствовался тем, что работал на брата за стол и кров да за кое-какую мелочь на расходы, которую Хоб давал ему по первой его просьбе. Не то чтобы он не ценил денег, напротив; и отлично умел их потратить; умел заключить и очень выгодную сделку, когда у него душа к этому лежала. Но сознание собственного превосходства было для него важнее звонкой монеты в кармане; от него он чувствовал себя богаче. Хоб пытался его увещевать. «Я не настоящий пастух, а любитель, — отвечал ему Дэнд. — Я гляжу за твоими овцами, когда хочу, но свободой своей не поступлюсь. Никто не сможет посмотреть на меня свысока». Клем подробно объяснял ему чудесные свойства сложных процентов и соблазнял выгоднейшим помещением капитала. «Вот как? — отвечал Дэнди. — Ты что же, думаешь, если я возьму у Хоба денег, я их не пропью и не растрачу на женщин? Да и потом, мое царство не от мира сего. Либо я поэт, либо вообще никто». Если же Клем заговаривал о старости, Дэнд гордо прерывал его: «Я умру молодым, как Робби Бернс». Он и в самом деле недурно владел малыми стихотворными формами. Его «Стансы Гермистонскому ручью» с изящным рефреном:
Люблю бродить, мечтая, где ты журчишь, пробегая,
Под горой, Гермистонский ручей, -
а также его песня:
О, Эллиоты минувших дней,
Спящие каждый в могиле своей,
Не было в мире храбрее людей,
Чем Эллиоты минувших дней, -
и в особенности его действительно прекрасные стихи о Камне Ткача-Богомольца заслужили ему в округе еще не исчезнувший в Шотландии титул местного барда; и хоть сам он не печатался, другие, кто печатался и пользовался славой поэтов, признавали его и ценили. Вальтер Скотт обязан Дэнди Эллиоту текстом своего «Набега Уири» из «Шотландского барда», он принимал его у себя в доме и отозвался о его дарованиях со своим всегдашним великодушием. С «Эттрикским Пастушком» они были в сердечной дружбе; встречаясь, напивались, ревели друг другу в лицо стихи, ссорились, мирились, снова ссорились — и так до поздней ночи. А помимо этой, почти официальной дани признания, Дэнди пользовался за свой талант любовью соседей и был дорогим гостем в каждом доме на много миль вокруг, отчего проистекали всякого рода соблазны, которых он скорее искал, чем бежал. Он даже сидел на скамье покаяния в церкви, буквально повторив этим удел своего любимого героя. Написанные им по этому поводу стихи к пастору Торренсу — «на посмешище всем одиноко стою», — к сожалению, чересчур вольные, чтобы приводить их здесь дальше, обежали всю округу с быстротой огненного телеграфа; их читали, перефразировали, на них ссылались, над ними хохотали повсюду от Дамфриса до Дунбара.
Этих четырех братьев прочно связывало воедино взаимное восхищение, почти поклонение, столь характерное для замкнутых семейств, отличающихся обилием талантов при недостатке культуры. Восхищались друг другом даже крайние противоположности: Хоб, в котором поэзии было не больше, чем в каминных щипцах, восхвалял стихи Дэнда; Клем, которого вопросы религии заботили не больше, чем в свое время Клейверхауса, испытывал или, во всяком случае, выражал восторг перед молитвами Гиба; а Дэнди увлеченно следил за деловыми успехами Клема. Взаимные восторги влекли за собой снисхождение к слабостям друг друга. Лэрд Хоб, Клем и Дэнд, все трое тори и горячие патриоты, стыдливо извиняли про себя революционную ересь Гиба. С другой стороны, Хоб, Клем и Гиб, ведшие жизнь строго нравственную, принимали беспутство Дэнда как некое затруднительное свойство, которым господь в неисповедимой мудрости своей счел нужным наделить бардов и которое тем самым красноречиво свидетельствует о поэтическом таланте их брата. Чтобы представить себе это простодушное семейное самодовольство, надо было послушать, с какой иронией Клем во время своих наездов из Глазго описывал дела и людей этого большого города, где он жил и орудовал. Самые разнообразные персонажи — священнослужители, городские советники, крупные коммерсанты, с которыми сводили его дела, — все как один изображались черными красками и служили лишь для выгодного оттенения достоинств семейства Эллиотов. Единственным человеком, к которому Клем питал какое-то уважение, был лорд-пробост, и его он уподоблял своему брату Хобу. «Он напоминает мне нашего лэрда, — говорил Клем. — Такой же выдающийся ум, и так же поджимает губы, когда недоволен». И Хоб в ответ словно для иллюстрации, сам того не подозревая, складывал рот в мрачную гримасу. С незадачливым проповедником из церкви Святого Еноха он разделывался в двух словах: «Будь у него хоть на мизинец таланта нашего Гиба, прихожане бы рыдали». И Гиб, честная душа, украдкой улыбался, потупив очи. Клем Эллиот был для них лазутчиком, которого они выслали к людям. И он возвратился с доброй вестью, что в мире нет никого, кто шел бы в сравнение с Четырьмя Черными Братьями, что нет такого поста, которому бы они, заняв его, не служили бы к украшению, и такого важного лица, чье место не принадлежало бы по праву скорее им, и такого дела, мирского или божественного, которое не выиграло бы от их решающего участия. Извинить их за это можно только, если иметь в виду, что они почти ничем не отличались от обыкновенных крестьян. А об их здравомыслии можно судить по тому, что это их удивительное деревенское зазнайство не выходило за стены дома и хранилось в семье, словно какая-то фамильная тайна. Мир не видел, чтобы их суровые лица искажала ухмылка самолюбования. И, однако же, об этой их черте знали. «Уж так гордятся собою, дальше некуда» — таково было мнение округи.
И в заключение, поскольку речь идет о пограничных жителях, следует привести здесь их прозвища, под которыми они фигурировали в речах соседей. Хоб был «Сам лэрд». «Rois ne puis, prince ne daigne» note 4, всевластный хозяин Колдстейнслапа — поместья акров в пятьдесят; Клемент назывался «мистер Эллиот», как значилось у него на дверной дощечке, а прежнее прозвание «Чудак», как совершенно неподходящее, было отброшено и вспоминалось лишь в доказательство людской глупости и недальновидности. Младший же брат за свои бесконечные приключения получил прозвище «Забулдыга Дэнд».
Разумеется, отнюдь не все вышеизложенные сведения содержались в рассказах Керсти Эллиот, которая сама обладала слишком многими семейными слабостями, чтобы трезво судить о них. Впрочем, со временем Арчи стал замечать, что в ее изложении семейная хроника Эллиотов содержит один пробел.
— Ведь как будто была еще и девочка? — спросил он наконец.
— Да, есть и девочка, Керсти. Названа по мне, во всяком случае, по моей бабке, а это все равно, — ответила тетка и продолжала повествовать о Дэнди, которого втайне предпочитала остальным племянникам за его галантные похождения.
— А какова собой твоя племянница? — поинтересовался Арчи, когда в следующий раз представился случай.
— Она-то? Черна, как козявка. Но, пожалуй, совсем дурнушкой ее все-таки нельзя назвать. Да, она ничего себе, вроде цыганочки, — объяснила тетка, у которой были две разные мерки: для мужчин и для женщин; а вернее даже будет сказать — три, и третья, особенно строгая, для девушек.
— Отчего же я никогда не вижу ее в церкви? — не отступался Арчи.
— Так она, как слышно, живет в Глазго у Клема. И вовсе ни к чему это. О мужчинах я не говорю, но женщины, где родились, там и должны жить. Благодарение богу, я никогда не была отсюда дальше, чем в Кроссмайкле.
Постепенно Арчи начал удивляться тому, что Керсти так расхваливает своих родичей, так восторгается и даже гордится их добродетелями, а заодно и пороками, и тем не менее между Гермистоном и Колдстейнслапом не видно ни малейших признаков сердечности. По воскресеньям, когда с подоткнутым подолом, из-под которого белели в три ряда фестоны нижних юбок, в нарядной цветастой индийской шали на плечах госпожа домоправительница шла в церковь, ей случалось обгонять своих родичей, идущих той же дорогой, но только не спеша. Гиба, разумеется, среди них не было: он еще с рассветом дня отправлялся в Кроссмайкл к своим собратьям в ереси; но остальные члены семьи шагали развернутым строем: впереди Хоб и Дэнд, рослые, прямые, с высоко поднятыми головами и сумрачными лицами, в пледах, накинутых на плечи, сопровождаемые доброй дюжиной детей, вымытых и вычищенных до лоска, то растягивающихся по обочине, то снова собирающихся в стайку по пронзительному приказу матери; и сама мать, по странной случайности, которая остановила бы внимание более опытного наблюдателя, чем Арчи, в точно такой же, как у Керсти, шали, только чуть ярче и заметно новее. И при виде этого зрелища статная Керсти словно делалась еще выше ростом и показывала свой классический профиль — нос кверху, ноздри раздуты, благородная кровь разлилась по лицу ровным нежным румянцем.
— Добрый день вам, миссис Эллиот, — произносила она, и враждебные и любезные интонации смешивались в ее голосе в тончайшей пропорции.
— Добрый день, сударыня, — отвечала жена лэрда, удивительным образом приседая и разворачивая веером хвост, иначе говоря, с искусством, недоступным для мужчины, выставляя напоказ ослепительные узоры своей индийской шали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16