Но попадите-ка разок под колеса, и вы пошлете общество ко всем чертям. Я дам самому высоконравственному человеку две недели подобной жизни, а потом куплю остатки его респектабельности за два пенса.
Сам же я, когда меня вышвырнули из «Оленя», «Лани» или как там назывался этот трактир, с удовольствием поджег бы храм Дианы, окажись он тогда у меня под рукой. Не существовало преступления достаточно кощунственного, чтобы выразить мое неодобрительное отношение ко всем общественным институтам. Что до Папироски, то мне ни разу в жизни не приходилось видеть, чтобы человек так резко менялся.
— Нас снова приняли за коробейников, — сказал он. — Боже великий, каково же это — быть настоящим коробейником!
Затем он подробно перечислил все недуги, которые должны были поразить тот или иной сустав в теле хозяйки. По сравнению с ним Тимон Афинский показался бы человеколюбцем. А когда он достигал апогея в своих проклятиях, то внезапно обрывал их и принимался слезливо сочувствовать бедным.
— Боже меня упаси, — сказал он (и надеюсь, его молитва была услышана),
— когда-нибудь впредь быть резким с коробейником.
Неужто это был невозмутимый Папироска? Да, да, это был он. О перемена, превосходящая всякое вероятие, немыслимая, неправдоподобная!
А тем временем небеса плакали на наши макушки, а окна вокруг светились все ярче по мере того, как сгущалась тьма. Мы уныло бродили по улицам Ла-Фера; мы видели лавки и частные дома, где люди сидели за обильным ужином; мы видели конюшни, где перед извозчичьими клячами стояли полные сена кормушки, а на полу была постелена чистая солома; мы видели множество резервистов, которые, возможно, очень жалели себя в эту сырую ночь и с тоской вспоминали родной дом — но разве у каждого из них не было своего места в казармах Ла-Фера? А у нас — что было у нас?
Других гостиниц в городке как будто не имелось: во всяком случае, следуя указаниям прохожих, мы всякий раз возвращались к месту нашего позорного изгнания. К тому времени, когда мы исходили весь Ла-Фер, трудно было бы найти людей несчастнее нас, и Папироска уже собирался улечься под тополем и поужинать черствой коркой. Но вот на противоположном конце города, у самых ворот, мы увидели ярко освещенный и полный оживления дом. «Под Мальтийским крестом», — гласила вывеска. — «Заведение Базена, стол и постели». Тут мы и нашли приют.
Зал был переполнен шумными резервистами, которые усердно пили и курили, и мы от души обрадовались, когда на улице раздались звуки барабанов и горнов, после чего все резервисты, похватав свои кепи, поспешили в казармы.
Базен оказался высоким, начинающим полнеть человеком с ясным, кротким лицом и мягким голосом. Мы пригласили его выпить с нами, но он отказался, сославшись на то, что весь день должен был чокаться с резервистами. Это был совсем другой тип рабочего — содержателя гостиницы, не похожий на громогласного спорщика в Ориньи. Он тоже любил Париж, где в юности работал маляром.
— Сколько там возможностей пополнять свое образование! — сказал он.
И тем, кто читал у Золя описание того, как рабочие-молодожены и их гости посещают Лувр, следовало бы в качестве противоядия послушать Базена. В юности он бредил музеями.
— Там можно видеть маленькие чудеса труда, — сказал он, — которые помогают стать хорошим рабочим. Они разжигают искру.
Мы спросили, как ему живется в Ла-Фере.
— Я женат, — ответил он. — И у меня есть мои милые дети. Но, честно говоря, разве это жизнь? С утра до вечера я чокаюсь с оравой людей, не то чтобы плохих, но таких невежественных!
Вскоре распогодилось, и из-за туч выплыла луна. Мы расположились на крыльце, вполголоса беседуя с Базеном. Из кордегардии напротив то и дело выходил караул, потому что из ночного мрака то и дело с лязгом возникали обозы полевой артиллерии или закутанные в плащи кавалерийские патрули.
Через некоторое время к нам присоединилась мадам Базен. Наверное, она очень устала за день: она прильнула к мужу и положила голову ему на грудь. Он обнял ее и начал тихонько поглаживать по плечу. Мне кажется, Базен не солгал: он действительно был женат. Как мало мужей, о которых можно сказать то же!
Базены и не подозревали, сколько они для нас сделали. В счете упоминались свечи, еда, вино и постели. Но в него не были занесены ни дружеская беседа с хозяевами, ни прекрасное зрелище их взаимной любви. Не была в него включена и еще одна статья. Их учтивость вновь подняла нас в собственном мнении. Мы жаждали заботливого внимания, так как оскорбление все еще жгло нас, и ласковый прием, который мы нашли у них, словно восстановил нас в наших законных правах.
Как мало и как редко платим мы за оказываемые нам услуги! Хотя мы словно бы и не выпускаем кошелька из рук, лучшее, что мы получаем, остается невознагражденным. Но мне хочется думать, что истинно благодарный дух не только берет, но и дает. Быть может, Базены догадывались, как они мне нравятся? Быть может, и они нашли исцеление от каких-то мелких обид, видя мою признательность?
ВНИЗ ПО УАЗЕ
ЧЕРЕЗ ЗОЛОТУЮ ДОЛИНУ
За Ла-Фером река бежит среди обширных лугов, зеленого и сочного рая скотоводов, который зовется Золотой долиной. Неиссякаемый водный поток, ровным и бешеным галопом выписывая широкие петли, омывает и одевает зеленью каждый луг. Рогатый скот, лошади и низкорослые веселые ослики пасутся там бок о бок и вместе спускаются к воде, чтобы напиться. Они вносят в ландшафт что-то странное и неожиданное, особенно в те минуты, когда, испугавшись чего-нибудь, принимаются носиться взад и вперед, вскидывая неуклюжие тела и морды. Начинает казаться, что ты попал в безграничные пампасы, туда, где бродят стада кочевников. Вдали на обоих берегах вставали холмы, а слева река иногда подбиралась к лесистым отрогам Куси и Сен-Гобена.
В Ла-Фере шли артиллерийские стрельбы, а вскоре к этому грохоту присоединилась и небесная канонада. Две гряды туч сошлись над нашими головами и принялись обмениваться залпами, хотя вся окружность горизонта была чистой и купалась в солнечном свете. Рев пушек и гром совсем перепугали стада в Золотой долине. Мы видели, как животные мотают головами и мечутся в робкой нерешительности; когда же они все-таки принимали решение, ослики следовали за лошадьми, а коровы — за осликами, и над лугами разносился гром их копыт. В этом топоте было что-то воинственное, словно шел в атаку кавалерийский полк. И, таким образом, наш слух услаждала самая мужественная военная музыка.
Наконец, пушки и гром стихли; мокрые луга заблестели на солнце, воздух заблагоухал дыханием ликующих деревьев и трав, а река продолжала неутомимо мчать нас вперед. Перед Шони пошли фабрики, а затем берега стали такими высокими, что скрыли окружающую местность, и мы не видели ничего, кроме крутых глинистых склонов и бесконечных ив. Лишь изредка мы проносились мимо деревушки или парома, да иногда с обрыва удивленный мальчишка следил за тем, как мы огибаем мысок. Наверное, мы продолжали грести в снах этого мальчугана еще много ночей!
Солнце и дождь чередовались с постоянством дня и ночи, и от этого время шло медленнее. Когда припускал ливень, я ощущал, как каждая отдельная капля, пронизывая свитер, впивается в мою теплую кожу, и эти непрерывные уколы приводили меня в исступление. Я решил купить себе в Нуайоне макинтош. Не велика беда — промокнуть, но из-за этих ледяных колючек, разом поражавших все мое тело, я начинал бить веслом по воде, как сумасшедший. Папироску эти мои взрывы весьма забавляли. Они вносили некоторое разнообразие в созерцание глиняных берегов и ивовых зарослей.
И все это время река то кралась вперед, как вор, то, закручивая водовороты, выписывала излучину, ивы кивали, потому что она весь день подмывала их корни, глинистые берега обрушивались в воду: Уаза, столько веков создававшая Золотую долину, казалось, закапризничала и решила разрушить все, что было ею сделано. Чего только не способна натворить река, в простоте сердечной повинуясь закону тяготения!
НУАЙОНСКИЙ СОБОР
Нуайон стоит примерно в миле от реки на небольшой, окруженной лесистыми холмами равнине, целиком заняв пологую возвышенность своими черепичными крышами, над которыми господствует собор с необыкновенно прямой осанкой и двумя чопорными башнями. Пока мы подходили к городку, черепичные крыши, казалось, торопливо карабкались на холм в живописном беспорядке, но как они ни старались, им не удавалось вскарабкаться выше колен собора, вздымавшегося над всеми ними торжественно и строго. По мере того как улицы приближались к этому гиганту — властительному гению здешних мест — и проскальзывали через рыночную площадь у ратуши, они все более пустели, становились все более чинными. К величественному зданию они повертывались глухими стенами и закрытыми ставнями, а между белыми плитами мостовой росла трава. «Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая». Тем не менее «Северный отель» зажигает свои светские свечи в нескольких шагах от собора, и все утро мы любовались из окна нашего номера великолепным восточным фасадом. Я редко испытывал подобную дружескую симпатию, глядя на восточный фасад церкви. Тут собор, расходясь тремя широкими лестницами и мощно упираясь в землю, напоминает корму старинного галеона. В нишах контрфорсов стоят вазы, точно кормовые фонари. Земля возле горбится пригорком, а над краем крыши виднеются верхушки башен, словно добрый старый корабль лениво покачивается на атлантических валах. Еще миг — и он отойдет от тебя на сотню футов, взбираясь на гребень следующей волны. Еще миг — распахнется окошко, и старинный адмирал в треугольной шляпе высунется из него с подзорной трубой. Старинные адмиралы больше не плавают по морям, старинные галеоны все давно сломаны и живут теперь только на картинках, но этот собор, который был собором, когда они еще и не начинали бороздить моря, по-прежнему гордо высится на берегу Уазы. Собор и река, вероятно, самое древнее, что есть в округе, и, несомненно, оба в своей старости великолепны.
Причетник проводил нас на верх одной из башен, где находилась звонница с пятью колоколами. С этой вышины город казался цветной мостовой из крыш и садов, мы ясно разглядели сглаженные древние валы, а причетник показал нам далеко на равнине в ярком клочке неба между двух облаков башни замка Куси.
Большие церкви мне никогда не приедаются. Они — мой любимейший горный пейзаж. Собор, конечно, — самое вдохновенное создание человечества: нечто на первый взгляд единое и законченное, как статуя, но при подробном рассмотрении столь же живое и захватывающее, как лес вблизи. Высоту шпилей нельзя определять с помощью тригонометрии — они получаются до нелепости низкими. Но какими высокими кажутся они восхищенному взгляду! А когда видишь такое множество гармоничных пропорции, возникающих одна из другой и сливающихся воедино, то пропорциональность начинает казаться чем-то трансцендентным, переходит в какое-то иное, более важное качество. Я никогда не мог понять, откуда у людей берется смелость проповедовать в соборах. Что бы они ни сказали, это может только ослабить впечатление. За свою жизнь я слышал порядочное количество проповедей, но любая из них далеко уступает в выразительности собору. Он великолепнейший проповедник и проповедует днем и ночью, не только повествуя о человеческом искусстве и дерзании в прошлом, но и пробуждая в вашей душе сходные чувства; а вернее, подобно всем хорошим проповедникам, он дает лишь необходимый толчок, и вы начинаете проповедовать себе — в конце-то концов каждый человек сам себе доктор богословия.
К вечеру, когда я расположился на воздухе у дверей гостиницы, из собора, как властный призыв, донесся нежный рокочущий гром органа. Я очень люблю театр и был не прочь посмотреть два-три акта этого спектакля, но мне так и не удалось понять сущность богослужения, свидетелем которого я оказался. Когда я вошел, четверо, а может быть, пятеро священников и столько же певчих перед высоким алтарем пели «Miserere». Если не считать нескольких старух на скамьях и кучки стариков, стоявших на коленях на каменных плитах пола, собор был пуст. Некоторое время спустя из-за алтаря попарно длинной вереницей вышли молоденькие девушки в черных одеяниях и с белыми вуалями и начали спускаться в центральный неф; каждая держала в руке зажженную свечу, а первые четыре несли на столе статую девы Марии с младенцем. Священники и певчие поднялись с колен и замкнули процессию, распевая «Ave Maria». Таким порядком они обошли весь собор, дважды пройдя мимо колонны, к которой прислонялся я. Загадочный старик священник, показавшийся мне главным, шел, склонив голову на грудь. Губы его бормотали слова молитвы, но когда он бросил на меня темный взгляд, я подумал, что мысли его заняты не молитвами. Двое остальных, чьи голоса звучали куда громче, смахивали на грубых, толстых мясников лет сорока с военной выправкой и наглыми сытыми глазками; пели они со смаком, и «Ave Maria» в их устах приобретала сходство с гарнизонными куплетами. Девицы держались робко и скромно, но, пока они медленно двигались по проходу, каждая исподтишка посматривала на англичанина, а дюжая монахиня, надзиравшая за ними, испепелила его взглядом. Что до певчих, то они с начала и до конца проказничали, как умеют проказничать только мальчишки, лишая церемонию всякой торжественности.
Дух происходящего был мне во многом понятен. Да и как можно не понять «Miserere», — по моему мнению, творение убежденного атеиста? Если проникаться отчаянием — благо, то «Miserere» — самая подходящая для этого музыка, а собор — достойное обрамление. В этом я полностью согласен с католиками — кстати, не странно ли, что они называются именно так? Но к чему, во имя всего святого, эти шалуны-певчие? К чему эти священники, которые искоса разглядывают прихожан, притворяясь погруженными в молитву? Эта толстуха монахиня, которая грубо дирижирует своей процессией и больно дергает за локоть провинившихся девиц? К чему это сплевывание, сопение, забытые ключи и прочие тысячи досадных мелочей, нарушающих благоговейное настроение, которое с таким трудом создают песнопения и орган? Преподобные отцы могли бы у любого театра поучиться, чего удается достичь с помощью даже небольшой дозы искусства и как важно для пробуждения высоких чувств хорошенько вымуштровать своих статистов и держать каждую вещь на ее месте.
И еще одно обстоятельство меня расстроило. Сам я мог стерпеть «Miserere», так как последние недели все время был на свежем воздухе и занимался физическими упражнениями, но я от души желал, чтобы этих стариков и старух здесь не было. Ни музыка, ни ее божественность никак не подходили для людей, уже узнавших почти все невзгоды жизни и, вероятно, имевших собственное мнение о ее трагической стороне. Человек преклонных лет обычно носит в душе свое «Miserere», хотя я и замечаю, что такие люди предпочитают «Те Deum». A вообще-то лучшим богослужением для престарелых будут, пожалуй, их собственные воспоминания: — сколько друзей умерло, сколько надежд потерпело крушение, сколько ошибок и неудач, но в то же время сколько и счастливых дней и милостей провидения! Во всем этом, без сомнения, найдется достаточно материала для самой вдохновенной проповеди.
В целом же впечатление было очень торжественным и глубоким. На маленькой иллюстрированной карте нашего путешествия внутрь страны, еще хранимой моей памятью, которая порой развертывает ее в минуты досуга, Нуайонский собор нарисован в колоссальном масштабе и по величине равен целому департаменту. Я и сейчас вижу перед собой лица священников, словно они стоят совсем рядом, и слышу, как под сводами гремит «Ave Maria, ora pro nobis». Эти великолепные воспоминания совсем заслонили остальной Нуайон, и я не хочу ничего больше про него рассказывать. Это — просто скопление бурых кровель, под которыми люди ведут, наверное, весьма респектабельную и тихую жизнь, но когда солнце клонится к закату, на город; падает тень собора и звон пяти колоколов проникает во все его уголки, возвещая, что орган уже поет. Если я когда-нибудь решу присоединиться к римско-католической церкви, я поставлю условием, чтобы меня сделали епископом Нуайона на Уазе.
ВНИЗ ПО УАЗЕ
В КОМПЬЕН
Самым терпеливым людям в конце концов надоедает постоянно мокнуть под дождем, если, конечно, дело не происходит в горах Шотландии, где вообще забываешь, что существует ясная погода. Именно это грозило нам в тот день, когда мы покинули Нуайон. Я ничего не помню об этом плавании: только глинистые откосы, ивы и дождь — ничего, кроме непрерывного, безжалостного, колючего дождя, пока мы не остановились перекусить в маленькой гостинице в Пенпре, где канал подходит к реке почти вплотную. Мы совсем вымокли, и хозяйка даже зажгла в камине немного хворосту, чтобы мы могли согреться;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Сам же я, когда меня вышвырнули из «Оленя», «Лани» или как там назывался этот трактир, с удовольствием поджег бы храм Дианы, окажись он тогда у меня под рукой. Не существовало преступления достаточно кощунственного, чтобы выразить мое неодобрительное отношение ко всем общественным институтам. Что до Папироски, то мне ни разу в жизни не приходилось видеть, чтобы человек так резко менялся.
— Нас снова приняли за коробейников, — сказал он. — Боже великий, каково же это — быть настоящим коробейником!
Затем он подробно перечислил все недуги, которые должны были поразить тот или иной сустав в теле хозяйки. По сравнению с ним Тимон Афинский показался бы человеколюбцем. А когда он достигал апогея в своих проклятиях, то внезапно обрывал их и принимался слезливо сочувствовать бедным.
— Боже меня упаси, — сказал он (и надеюсь, его молитва была услышана),
— когда-нибудь впредь быть резким с коробейником.
Неужто это был невозмутимый Папироска? Да, да, это был он. О перемена, превосходящая всякое вероятие, немыслимая, неправдоподобная!
А тем временем небеса плакали на наши макушки, а окна вокруг светились все ярче по мере того, как сгущалась тьма. Мы уныло бродили по улицам Ла-Фера; мы видели лавки и частные дома, где люди сидели за обильным ужином; мы видели конюшни, где перед извозчичьими клячами стояли полные сена кормушки, а на полу была постелена чистая солома; мы видели множество резервистов, которые, возможно, очень жалели себя в эту сырую ночь и с тоской вспоминали родной дом — но разве у каждого из них не было своего места в казармах Ла-Фера? А у нас — что было у нас?
Других гостиниц в городке как будто не имелось: во всяком случае, следуя указаниям прохожих, мы всякий раз возвращались к месту нашего позорного изгнания. К тому времени, когда мы исходили весь Ла-Фер, трудно было бы найти людей несчастнее нас, и Папироска уже собирался улечься под тополем и поужинать черствой коркой. Но вот на противоположном конце города, у самых ворот, мы увидели ярко освещенный и полный оживления дом. «Под Мальтийским крестом», — гласила вывеска. — «Заведение Базена, стол и постели». Тут мы и нашли приют.
Зал был переполнен шумными резервистами, которые усердно пили и курили, и мы от души обрадовались, когда на улице раздались звуки барабанов и горнов, после чего все резервисты, похватав свои кепи, поспешили в казармы.
Базен оказался высоким, начинающим полнеть человеком с ясным, кротким лицом и мягким голосом. Мы пригласили его выпить с нами, но он отказался, сославшись на то, что весь день должен был чокаться с резервистами. Это был совсем другой тип рабочего — содержателя гостиницы, не похожий на громогласного спорщика в Ориньи. Он тоже любил Париж, где в юности работал маляром.
— Сколько там возможностей пополнять свое образование! — сказал он.
И тем, кто читал у Золя описание того, как рабочие-молодожены и их гости посещают Лувр, следовало бы в качестве противоядия послушать Базена. В юности он бредил музеями.
— Там можно видеть маленькие чудеса труда, — сказал он, — которые помогают стать хорошим рабочим. Они разжигают искру.
Мы спросили, как ему живется в Ла-Фере.
— Я женат, — ответил он. — И у меня есть мои милые дети. Но, честно говоря, разве это жизнь? С утра до вечера я чокаюсь с оравой людей, не то чтобы плохих, но таких невежественных!
Вскоре распогодилось, и из-за туч выплыла луна. Мы расположились на крыльце, вполголоса беседуя с Базеном. Из кордегардии напротив то и дело выходил караул, потому что из ночного мрака то и дело с лязгом возникали обозы полевой артиллерии или закутанные в плащи кавалерийские патрули.
Через некоторое время к нам присоединилась мадам Базен. Наверное, она очень устала за день: она прильнула к мужу и положила голову ему на грудь. Он обнял ее и начал тихонько поглаживать по плечу. Мне кажется, Базен не солгал: он действительно был женат. Как мало мужей, о которых можно сказать то же!
Базены и не подозревали, сколько они для нас сделали. В счете упоминались свечи, еда, вино и постели. Но в него не были занесены ни дружеская беседа с хозяевами, ни прекрасное зрелище их взаимной любви. Не была в него включена и еще одна статья. Их учтивость вновь подняла нас в собственном мнении. Мы жаждали заботливого внимания, так как оскорбление все еще жгло нас, и ласковый прием, который мы нашли у них, словно восстановил нас в наших законных правах.
Как мало и как редко платим мы за оказываемые нам услуги! Хотя мы словно бы и не выпускаем кошелька из рук, лучшее, что мы получаем, остается невознагражденным. Но мне хочется думать, что истинно благодарный дух не только берет, но и дает. Быть может, Базены догадывались, как они мне нравятся? Быть может, и они нашли исцеление от каких-то мелких обид, видя мою признательность?
ВНИЗ ПО УАЗЕ
ЧЕРЕЗ ЗОЛОТУЮ ДОЛИНУ
За Ла-Фером река бежит среди обширных лугов, зеленого и сочного рая скотоводов, который зовется Золотой долиной. Неиссякаемый водный поток, ровным и бешеным галопом выписывая широкие петли, омывает и одевает зеленью каждый луг. Рогатый скот, лошади и низкорослые веселые ослики пасутся там бок о бок и вместе спускаются к воде, чтобы напиться. Они вносят в ландшафт что-то странное и неожиданное, особенно в те минуты, когда, испугавшись чего-нибудь, принимаются носиться взад и вперед, вскидывая неуклюжие тела и морды. Начинает казаться, что ты попал в безграничные пампасы, туда, где бродят стада кочевников. Вдали на обоих берегах вставали холмы, а слева река иногда подбиралась к лесистым отрогам Куси и Сен-Гобена.
В Ла-Фере шли артиллерийские стрельбы, а вскоре к этому грохоту присоединилась и небесная канонада. Две гряды туч сошлись над нашими головами и принялись обмениваться залпами, хотя вся окружность горизонта была чистой и купалась в солнечном свете. Рев пушек и гром совсем перепугали стада в Золотой долине. Мы видели, как животные мотают головами и мечутся в робкой нерешительности; когда же они все-таки принимали решение, ослики следовали за лошадьми, а коровы — за осликами, и над лугами разносился гром их копыт. В этом топоте было что-то воинственное, словно шел в атаку кавалерийский полк. И, таким образом, наш слух услаждала самая мужественная военная музыка.
Наконец, пушки и гром стихли; мокрые луга заблестели на солнце, воздух заблагоухал дыханием ликующих деревьев и трав, а река продолжала неутомимо мчать нас вперед. Перед Шони пошли фабрики, а затем берега стали такими высокими, что скрыли окружающую местность, и мы не видели ничего, кроме крутых глинистых склонов и бесконечных ив. Лишь изредка мы проносились мимо деревушки или парома, да иногда с обрыва удивленный мальчишка следил за тем, как мы огибаем мысок. Наверное, мы продолжали грести в снах этого мальчугана еще много ночей!
Солнце и дождь чередовались с постоянством дня и ночи, и от этого время шло медленнее. Когда припускал ливень, я ощущал, как каждая отдельная капля, пронизывая свитер, впивается в мою теплую кожу, и эти непрерывные уколы приводили меня в исступление. Я решил купить себе в Нуайоне макинтош. Не велика беда — промокнуть, но из-за этих ледяных колючек, разом поражавших все мое тело, я начинал бить веслом по воде, как сумасшедший. Папироску эти мои взрывы весьма забавляли. Они вносили некоторое разнообразие в созерцание глиняных берегов и ивовых зарослей.
И все это время река то кралась вперед, как вор, то, закручивая водовороты, выписывала излучину, ивы кивали, потому что она весь день подмывала их корни, глинистые берега обрушивались в воду: Уаза, столько веков создававшая Золотую долину, казалось, закапризничала и решила разрушить все, что было ею сделано. Чего только не способна натворить река, в простоте сердечной повинуясь закону тяготения!
НУАЙОНСКИЙ СОБОР
Нуайон стоит примерно в миле от реки на небольшой, окруженной лесистыми холмами равнине, целиком заняв пологую возвышенность своими черепичными крышами, над которыми господствует собор с необыкновенно прямой осанкой и двумя чопорными башнями. Пока мы подходили к городку, черепичные крыши, казалось, торопливо карабкались на холм в живописном беспорядке, но как они ни старались, им не удавалось вскарабкаться выше колен собора, вздымавшегося над всеми ними торжественно и строго. По мере того как улицы приближались к этому гиганту — властительному гению здешних мест — и проскальзывали через рыночную площадь у ратуши, они все более пустели, становились все более чинными. К величественному зданию они повертывались глухими стенами и закрытыми ставнями, а между белыми плитами мостовой росла трава. «Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая». Тем не менее «Северный отель» зажигает свои светские свечи в нескольких шагах от собора, и все утро мы любовались из окна нашего номера великолепным восточным фасадом. Я редко испытывал подобную дружескую симпатию, глядя на восточный фасад церкви. Тут собор, расходясь тремя широкими лестницами и мощно упираясь в землю, напоминает корму старинного галеона. В нишах контрфорсов стоят вазы, точно кормовые фонари. Земля возле горбится пригорком, а над краем крыши виднеются верхушки башен, словно добрый старый корабль лениво покачивается на атлантических валах. Еще миг — и он отойдет от тебя на сотню футов, взбираясь на гребень следующей волны. Еще миг — распахнется окошко, и старинный адмирал в треугольной шляпе высунется из него с подзорной трубой. Старинные адмиралы больше не плавают по морям, старинные галеоны все давно сломаны и живут теперь только на картинках, но этот собор, который был собором, когда они еще и не начинали бороздить моря, по-прежнему гордо высится на берегу Уазы. Собор и река, вероятно, самое древнее, что есть в округе, и, несомненно, оба в своей старости великолепны.
Причетник проводил нас на верх одной из башен, где находилась звонница с пятью колоколами. С этой вышины город казался цветной мостовой из крыш и садов, мы ясно разглядели сглаженные древние валы, а причетник показал нам далеко на равнине в ярком клочке неба между двух облаков башни замка Куси.
Большие церкви мне никогда не приедаются. Они — мой любимейший горный пейзаж. Собор, конечно, — самое вдохновенное создание человечества: нечто на первый взгляд единое и законченное, как статуя, но при подробном рассмотрении столь же живое и захватывающее, как лес вблизи. Высоту шпилей нельзя определять с помощью тригонометрии — они получаются до нелепости низкими. Но какими высокими кажутся они восхищенному взгляду! А когда видишь такое множество гармоничных пропорции, возникающих одна из другой и сливающихся воедино, то пропорциональность начинает казаться чем-то трансцендентным, переходит в какое-то иное, более важное качество. Я никогда не мог понять, откуда у людей берется смелость проповедовать в соборах. Что бы они ни сказали, это может только ослабить впечатление. За свою жизнь я слышал порядочное количество проповедей, но любая из них далеко уступает в выразительности собору. Он великолепнейший проповедник и проповедует днем и ночью, не только повествуя о человеческом искусстве и дерзании в прошлом, но и пробуждая в вашей душе сходные чувства; а вернее, подобно всем хорошим проповедникам, он дает лишь необходимый толчок, и вы начинаете проповедовать себе — в конце-то концов каждый человек сам себе доктор богословия.
К вечеру, когда я расположился на воздухе у дверей гостиницы, из собора, как властный призыв, донесся нежный рокочущий гром органа. Я очень люблю театр и был не прочь посмотреть два-три акта этого спектакля, но мне так и не удалось понять сущность богослужения, свидетелем которого я оказался. Когда я вошел, четверо, а может быть, пятеро священников и столько же певчих перед высоким алтарем пели «Miserere». Если не считать нескольких старух на скамьях и кучки стариков, стоявших на коленях на каменных плитах пола, собор был пуст. Некоторое время спустя из-за алтаря попарно длинной вереницей вышли молоденькие девушки в черных одеяниях и с белыми вуалями и начали спускаться в центральный неф; каждая держала в руке зажженную свечу, а первые четыре несли на столе статую девы Марии с младенцем. Священники и певчие поднялись с колен и замкнули процессию, распевая «Ave Maria». Таким порядком они обошли весь собор, дважды пройдя мимо колонны, к которой прислонялся я. Загадочный старик священник, показавшийся мне главным, шел, склонив голову на грудь. Губы его бормотали слова молитвы, но когда он бросил на меня темный взгляд, я подумал, что мысли его заняты не молитвами. Двое остальных, чьи голоса звучали куда громче, смахивали на грубых, толстых мясников лет сорока с военной выправкой и наглыми сытыми глазками; пели они со смаком, и «Ave Maria» в их устах приобретала сходство с гарнизонными куплетами. Девицы держались робко и скромно, но, пока они медленно двигались по проходу, каждая исподтишка посматривала на англичанина, а дюжая монахиня, надзиравшая за ними, испепелила его взглядом. Что до певчих, то они с начала и до конца проказничали, как умеют проказничать только мальчишки, лишая церемонию всякой торжественности.
Дух происходящего был мне во многом понятен. Да и как можно не понять «Miserere», — по моему мнению, творение убежденного атеиста? Если проникаться отчаянием — благо, то «Miserere» — самая подходящая для этого музыка, а собор — достойное обрамление. В этом я полностью согласен с католиками — кстати, не странно ли, что они называются именно так? Но к чему, во имя всего святого, эти шалуны-певчие? К чему эти священники, которые искоса разглядывают прихожан, притворяясь погруженными в молитву? Эта толстуха монахиня, которая грубо дирижирует своей процессией и больно дергает за локоть провинившихся девиц? К чему это сплевывание, сопение, забытые ключи и прочие тысячи досадных мелочей, нарушающих благоговейное настроение, которое с таким трудом создают песнопения и орган? Преподобные отцы могли бы у любого театра поучиться, чего удается достичь с помощью даже небольшой дозы искусства и как важно для пробуждения высоких чувств хорошенько вымуштровать своих статистов и держать каждую вещь на ее месте.
И еще одно обстоятельство меня расстроило. Сам я мог стерпеть «Miserere», так как последние недели все время был на свежем воздухе и занимался физическими упражнениями, но я от души желал, чтобы этих стариков и старух здесь не было. Ни музыка, ни ее божественность никак не подходили для людей, уже узнавших почти все невзгоды жизни и, вероятно, имевших собственное мнение о ее трагической стороне. Человек преклонных лет обычно носит в душе свое «Miserere», хотя я и замечаю, что такие люди предпочитают «Те Deum». A вообще-то лучшим богослужением для престарелых будут, пожалуй, их собственные воспоминания: — сколько друзей умерло, сколько надежд потерпело крушение, сколько ошибок и неудач, но в то же время сколько и счастливых дней и милостей провидения! Во всем этом, без сомнения, найдется достаточно материала для самой вдохновенной проповеди.
В целом же впечатление было очень торжественным и глубоким. На маленькой иллюстрированной карте нашего путешествия внутрь страны, еще хранимой моей памятью, которая порой развертывает ее в минуты досуга, Нуайонский собор нарисован в колоссальном масштабе и по величине равен целому департаменту. Я и сейчас вижу перед собой лица священников, словно они стоят совсем рядом, и слышу, как под сводами гремит «Ave Maria, ora pro nobis». Эти великолепные воспоминания совсем заслонили остальной Нуайон, и я не хочу ничего больше про него рассказывать. Это — просто скопление бурых кровель, под которыми люди ведут, наверное, весьма респектабельную и тихую жизнь, но когда солнце клонится к закату, на город; падает тень собора и звон пяти колоколов проникает во все его уголки, возвещая, что орган уже поет. Если я когда-нибудь решу присоединиться к римско-католической церкви, я поставлю условием, чтобы меня сделали епископом Нуайона на Уазе.
ВНИЗ ПО УАЗЕ
В КОМПЬЕН
Самым терпеливым людям в конце концов надоедает постоянно мокнуть под дождем, если, конечно, дело не происходит в горах Шотландии, где вообще забываешь, что существует ясная погода. Именно это грозило нам в тот день, когда мы покинули Нуайон. Я ничего не помню об этом плавании: только глинистые откосы, ивы и дождь — ничего, кроме непрерывного, безжалостного, колючего дождя, пока мы не остановились перекусить в маленькой гостинице в Пенпре, где канал подходит к реке почти вплотную. Мы совсем вымокли, и хозяйка даже зажгла в камине немного хворосту, чтобы мы могли согреться;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13