На ощупь она теплая. Теплая и жирная. Быстро идем в надвигающихся сумерках, от которых улица голубеет.
- Тише! Осторожно!
Вот и вестибюль, злосчастный вестибюль, через который надо пройти на цыпочках и который мы оскверняем запахом жареной картошки.
Тетушка накрыла стол, сварила кофе. После обеда дядя показывает фотографии - в свободное время он любит фотографировать. В будущее воскресенье он снимет нас, если погода не подведет.
Девять часов.
- Боже мой, Франсуаза, уже так поздно! И меня, совсем сонного, теплого, взгромождают папе на плечи.
Взрослые прощаются с видом заговорщиков:
- До воскресенья!
- Приходите пораньше.
- Я принесу пирог от Бонмерсона!
- Тише! Осторожно! Вестибюль.
- Дезире, ну что же ты...
Отец слишком громко затворил дверь.
Я покачиваюсь в вышине, с полузакрытыми глазами, и только подскакиваю, когда мимо проходит освещенный трамвай. Мама семенит за нами. Ей никак не поспеть за отцом. А он никогда не приноравливает свой шаг к шагу жены.
На улицах полным-полно таких семей, как наша, И перебрасываются они одинаковыми фразами.
- Ключ у тебя?
- У меня. Не шуми: хозяева, наверно, уже спят. И конечно, на середине лестницы, в двух шагах от двери, за которой спят хозяева, я поднимаю рев.
- Жорж, тише... Боже мой, Дезире!..
Но вот наконец мы дома. Мама ощупью ищет спички на черном гранитном камине, снимает с лампы матовый стеклянный колпак.
А отец сбрасывает пиджак - это означает, что здесь он у себя. Но ходить все же надо потише: как раз под нами спят хозяева.
21 апреля 1941 года, Фонтене-ле-Конт, Шато де Тер-Нёв
Утром, перед уходом, Дезире без пиджака выносит мусор и приносит два-три кувшина воды. На душе у него легко: он делает все, что может и должен. Потом целует маму в лоб.
- До вечера, Анриетта.
Вскоре, вместо того чтобы называть ее по имени, он будет юворить:
- До вечера, мать.
Дело в том, что меня приучают говорить "мать" вместо "мама", "отец" вместо "папа". По вечерам, перекрестив мне лоб, как это было принято у Сименонов, когда его самого еще на свете не было, отец произносит:
- Спокойной ночи, сын.
Он едва касается моей щеки темно-рыжими усами, а ведь ни один отец не любил сына больше, чем он меня.
Анриетта, сама до того чувствительная, что льет слезы по любому пустяку, часто будет упрекать его в бессердечии:
- Хоть бы раз ты сказал мне "дорогая"!
Дезире на это не способен. Подобные выражения, на его взгляд, хороши на сцене или в романах, а в жизни неуместны.
Неужели Анриетта не видит, что его прекрасные карие глаза смотрят на нее с любовью, которая делает излишними все объяснения?
- Ты никогда не говоришь мне: "Я тебя люблю".
- Но я же на тебе женился!
И впрямь, о чем тут говорить? Он женился на ней, значит, любит и будет любить всю жизнь - нежно, тихо, преданно.
Когда мать была мною беременна, он не гнушался субботними вечерами надевать голубой передник и, опустившись на колени, мыть пол щеткой и песком.
Но если она не беременна, не больна, тут уж все наоборот. Вернувшись, вечером, он роняет:
- Я проголодался.
Он ужинает. Он доволен. Снимает пиджак. Для тех, кто работает вне дома, снять пиджак - это ритуальное действие, знак того, что ты наконец-то у себя: захотел - и сидишь в одной рубашке.
Он разваливается в скрипучем плетеном кресле. Откидывает его к стене - чтобы удобней было длинным ногам. Кресло при этом скрипит еще громче. Отец закуривает трубку, развертывает газету.
Керосиновая лампа горит, матовый абажур сияет, как полная луна.
Я засыпаю в соседней комнате, в своей детской кроватке. Сквозь полуоткрытую дверь слышно, как хрустит под ножом картошка, которую мама чистит на завтрашний суп, как стучат картофелины, падая одна за другой в ведерко с водою.
- Не забудь вырезать мне продолжение романа.
Единственная проникающая к нам в дом литература- это романы с продолжением, вырезанные из газет: сшитые суровой ниткой, быстро желтеющие, они наполняют ящик пресным запахом старой бумаги.
Иногда доносится шепот, обрывки фраз, но они все дальше, а потом я засыпаю, и для меня сразу же наступает завтра.
Анриетта - последний ребенок в семье, где детей было тринадцать, и родилась она по недоразумению - родители вовсе ее не хотели: сестры ее были уже большие, старшие даже замужем, и у них самих были дети. Не потому ли Анриетта такая чувствительная, так отзывчива ко всякому горю, всякой беде?
Дезире представляет себе жизнь в виде прямой линии. Покинув улицу Пюи-ан-Сок и перебравшись через Арочный мосг, он сделал небольшой крюк, но скоро вернулся на ту сторону Мааса. Конечно, учился он больше, чем родня. Но он остался одним из них - просто стал у них первым. И не все ли равно, что брат Люсьен - столяр, Артюр - шляпный мастер, а Селина замужем за наладчиком станков.
А вот Анриетта от этого страдает: недаром она в пять лет узнала, что такое бедность, жила вместе с мамой на пятьдесят франков в месяц и мама ставила на огонь кастрюли с водой, притворяясь, что готовит обильный обед; недаром в шестнадцать Анриетта убедила всех, что ей девятнадцать; недаром, впервые сделав высокую прическу, явилась к господину Бернгейму и была принята продавщицей в магазин "Новинка".
Когда они поженились, Дезире в тот же вечер вручил ей сто пятьдесят франков на месяц. Она принялась изощряться в стряпне.
Сто пятьдесят франков она положила в супницу на буфете. У маленьких людей супница часто служит сейфом, и это естественно: супницы очень хрупки, особенно ручки и шишечка в форме желудя на крышке. Если пользоваться таким сооружением по назначению, то супниц не напасешься.
И вот за первый месяц, представляешь себе, сынишка... Кстати, "сынишка" - самое ласковое слово, которое позволял себе мой отец. Так вот, за первый месяц... Представь себе, что в этом месяце, первом месяце ее замужества, числа двадцатого, если не раньше, моя мать, промучавшись целый вечер, с заплаканными глазами призналась Дезире, что от ста пятидесяти франков ничего больше не осталось.
Она никогда этого не забывала. С тех пор у нее уже не случалось подобных катастроф; она принялась считать, день за днем, каждое су, каждый сантим, потому что в те времена сантим тоже кое-что значил.
А сколько еще хлопот у двадцатилетней молодой мамы, живущей на третьем этаже в доме на улице Пастера! Я принимаю ванны. По утрам мне готовят ванну с морской солью для укрепления мускулов. А угольщик и зеленщик выбрали именно этот час, чтобы дудеть под окнами в свои дудки.
Можно завести в подвале запас угля. Но во-первых, для этого нужен подвал, а хозяин предпочитает пользоваться обоими подвалами в доме сам. Во-вторых, тогда надо покупать сразу целую тележку угля, то есть выложить одним махом изрядную сумму.
Ванночка с соленой водой, в которой я сижу, стоит прямо на полу. А вдруг я воспользуюсь этим и набедокурю? Анриетта спускается бегом. Соседки выстроились в очередь каждая со своим ведром. И Анриетта в страхе возводит глаза к небу, точно с минуты на минуту ждет катастрофы.
Нужно сходить на угол к мяснику. Я тяжелый. Я уже немножко умею ходить, но иду медленно. А если в магазине, набитом покупателями, отпустить меня хоть на минутку, то вдруг я доберусь до ножей?
Что знает обо всем этом мой отец? Он ведь, пожалуй, считает, что таков удел женщин: разве его собственная мать не вырастила тринадцать детей одна, без прислуги?
К его возвращению стол накрыт, обед томится на плите, в доме прибрано, а на маме чистый передник.
В определенное время, ни раньше ни позже, он вернется в контору. У него один мир, одна дорога.
А мы с мамой проводим долгие часы вдвоем в двух комнатах на улице Пастера - я на полу, она в хлопотах по хозяйству,- и для нее вне этих стен столько недосягаемых миров, сколько кварталов в городе, сколько родственников в семье, сколько братьев и сестер у Дезире и у нее, главное - у нее.
Она не видится больше со своей сестрой Мартой, которая замужем за богатым бакалейщиком Вермейреном. Анриетта была у них нянькой при детях, а теперь Марта не может простить сестре, что та вышла замуж за скромного служащего с того берега Мааса. Вермейрен занимается крупной коммерцией: у него телеги, лошади, кладовщики и склады, где полным-полно товаров в ящиках, мешках, бочках, прямо в грудах.
Другая сестра, Анна, старшая из дочерей Брюля, живет в квартале Сен-Леонар, напротив порта, набитого баржами, на берегу канала, ведущего прямиком в Голландию. Она замужем за старым Люнелем, корзинщиком. У Анны лавочка, где торгуют товарами для моряков. В углу, возле кассы,- стойка. Дочки у Анны берут уроки игры на рояле. Сын будет учиться на доктора.
Альбер, живущий в Хасселте, уже считается в своих краях воротилой: он из первых в торговле лесом и хлебом, каждый понедельник наведывается на биржу.
Куда пойти Анриетте? Остальные братья вообще стерлись из памяти - их вытеснили старшие; она с трудом припоминает, как их зовут, сколько им лет. У нее нет даже* их фотографий.
Остается Фелиси, она всего на десять лет старше Анриетты и тоже была продавщицей. Фелиси вышла замуж за хозяина кафе "У рынка", и он запрещает ей видеться с родней. Анриетта гуляет, выгуливает меня, катит коляску по улицам: доктор говорит, что детям необходим свежий воздух.
Дезире нечувствителен к подобным тонкостям.
Он говорит:
- Твоя семья... Моя семья...
По мнению Дезире, его семья - истинные льежцы, с того берега Мааса, с улицы Пюи-ан-Сок, а ремесленники они или служащие - это уж не столь важно.
И не так уж важно, есть у тебя лоджия или нет, живешь ли ты в собственном доме или снимаешь квартиру.
Люди отличаются друг от друга, по его мнению, только тем, что одни из них хозяева, как господин Майер, а другие - служащие, как он сам.
Все остальное - мелочи.
Лишь бы поесть вдоволь и вовремя, а потом посидеть без пиджака и спокойно почитать газету.
Они любят друг друга и счастливы. Но Дезире сознает свое счастье и умеет его смаковать, как смакует по вечерам свою трубку, куря ее крошечными затяжками. А его жена не знает, что это и есть счастье.
Она страдает по привычке, страдать - ее призвание. Боится допустить какую-нибудь оплошность. Заранее переживает: вдруг подгорит горошек, вдруг она не доложила в него сахару, вдруг в углу комнаты осталась пыль. Она переживает, ведя меня в аптеку взвешиваться: что она скажет мужу, если вдруг выяснится, что я на несколько граммов похудел или хотя бы не прибавил в весе?
Она принаряжает меня и, поскольку отец в конторе и дома ее никто не ждет, ведет меня через Арочный мост в "Новинку".
Здесь она тоже страдала в свое время. Страдания были, во-первых, физические. У слабенькой Анриетты после нескольких часов стояния на ногах начинало ломить поясницу. Правду сказать, поясница у нее и теперь болит по вечерам, оттого что она носит меня на руках, стирает, таскает воду и ведра с углем. Это недуг небогатых женщин, небогатых мамаш.
Все бы не беда, если бы покупатели входили в положение. Но вот госпожа Майер, например,- она каждый день является в магазин, присаживается во всех отделах по очереди, заставляет переворошить весь товар, смотрит в лорнет, критикует, ничего не покупает, а потом еще зовет заведующего отделом, чтобы нажаловаться на продавщицу.
А чего стоит въедливое начальство! Один только раз отважилась Анриетта украсить свое черное платье маленьким кружевным воротничком. И тут же - вызов к господину Бернгейму.
- Я надеюсь, мадемуазель, что причиной вашего легкомысленного поступка является только ваша молодость; в противном случае мне пришлось бы поставить вам на вид, напомнить, что "Новинка"-солидная фирма, где не место барышням, одетым, как... как...
Бедняжка Анриетта! Конечно, в том, что веки у нее теперь такие тонкие и в морщинках, словно луковая шелуха, виноваты постоянные слезы.
Она входит в "Новинку", прогуливается по магазину, улыбается печальной и тонкой улыбкой. Она боится многого, но больше всего выглядеть вульгарной.
Вдруг кому-нибудь придет в голову, что вот, мол, ей повезло, нашла себе мужа, а до товарок теперь и дела нет?
Даже ликуя в душе, она считала бы своим долгом притворяться, что грустит и скучает по прошлому.
А вдруг одетый в сюртук инспектор подумает: дескать, раз она здесь служила, то и воображает, что может теперь разгуливать по магазину в свое удовольствие! Еще скажет, чего доброго, что она отвлекает подруг от работы!
И Анриетта демонстративно покупает что-нибудь. Во весь голос рассуждает о катушке ниток или о мадаполаме. И тут же шепотом, украдкой, улучив минуту, когда никто не смотрит, пускается болтать, расспрашивает девушек о том о сем и все время тревожно поглядывает по сторонам.
Валери, Мария Дебёр и другие, чьих имен я уже не помню, тоже боязливо оглядываются, прежде чем взять меня на руки и расцеловать в обе щеки.
- Я продала бы тебе со скидкой... Если бы снять ярлык...
- Нет-нет, Валери! Умоляю!..
Еще не хватает, чтобы ее сочли мошенницей!
- Я хочу платить столько же, сколько все. У нас, конечно, лишних денег нет, но...
Единственное, что способно вывести Дезире из себя, это разговоры насчет отсутствия лишних денег. А мысли об этом неотступно преследуют мою мать.
- Слушай, Дезире, теперь Жорж уже подрос, ему два годика. Что, если я заведу небольшую торговлишку?
У нее это в крови. В ее родне все, или почти все, торговцы. И все преуспевают, кроме дяди Леопольда, который пошел по дурной дорожке.
Торговать! Чистенькая, хорошенькая лавочка, с премилым звонком на двери. И чтобы звонок был слышен на кухне, где можно спокойно хозяйничать. Сладостная музыка! Быстро вытереть руки, проверить, нет ли пятнышка на переднике, привычным движением поправить шиньон, приятно улыбнуться...
- Добрый день, госпожа Плезер. Тепло сегодня, не правда ли? Что вам угодно?
- Понимаешь, Дезире, если бы я завела маленькую лавочку...
- У нас бы тогда уже ни один обед не прошел спокойно. Зачем, если у нас и так все есть?
У отца всегда все есть. Анриетте вечно всего не хватает. В этом разница между ними.
- Через год-другой я буду получать сто восемьдесят франков в месяц. Господин Майер мне на это намекал еще на прошлой неделе.
Ему никогда не понять, что можно жертвовать покоем ради денег. Он будет бороться до конца, с улыбкой отстаивая свое право на инертность.
- Вот уж самый настоящий Сименон! В семье и во всем мире отчетливо обозначаются два клана - Сименонов и Брюлей!
- Много тебе помогали братья и сестры, когда вы остались вдвоем с матерью?
- Я работала! А теперь, если с тобой что-нибудь случится, я останусь одна, без средств и с ребенком.
Правда ли, что Дезире жесток, что он чудовищный эгоист? Он сам постарается внушить это всем вокруг, и Анриетта не раз упрекнет его в эгоизме.
Снова утыкаясь в газету, он отвечает с видом человека, которому надоело спорить:
- Опять пойдешь работать.
Мне два года, ему двадцать семь, ей двадцать два.
"Что-нибудь случится" - на языке мелкой сошки значит умереть.
Итак, ему нипочем, что в случае его смерти жене придется вернуться в "Новинку", бросить дома ребенка и встречаться с господином Бернгеймом, и говорить ему... и унижаться перед ним...
Мать плачет. Отец и не думает плакать.
- Работаешь в страховой компании, а самому даже в голову не придет застраховать свою жизнь!
Сколько раз в детстве слышал я эти разговоры о страховании!
А Дезире молчит.
Он молчит, бедняга. Дело в том, что еще до моего рождения он надумал заключить договор о страховании собственной жизни. Однажды утром он ушел из конторы в неположенный час и занял очередь в приемной у врача, обслуживавшего компанию.
Долговязый Дезире обнажил свою слишком белую, слишком узкую грудь. Фальшиво улыбался, пока доктор его выслушивал. Ему было слегка страшно.
Страшно, несмотря на то, что в конторе Майера всегда посылают клиентов к этому доктору Фишеру и смотрят на него как на своего человека.
- Ну как, доктор?
- Гм... Да-а... Гм... Послушайте, Сименон...
Мы обо всем этом узнали куда позже, через двадцать лет, когда Дезире умер от приступа грудной жабы.
В тот вечер он вернулся домой своим широким пружинящим шагом и, как всегда, объявил с порога:
- Я проголодался!
А ведь ему отказали в страховании - рассыпаясь в любезностях, сердечно похлопывая по худым лопаткам.
- Ничего серьезного. Так, сердце слегка увеличено - с этим до ста лет живут. Но правила Компании... Вы не хуже меня знаете, Сименон, как разумны наши правила.
Понимаешь теперь, сынишка? Со мной приключилась такая же история или почти такая же - в прошлом году, за несколько дней до того, как я сел писать эти воспоминания. Может, потому я за них и взялся.
Мне было тогда не двадцать шесть, а тридцать восемь. У меня был ушиб в области ребер, а боль все не проходила.
Однажды утром, самым что ни на есть обыкновенным утром, я пошел на рентген. Прижался грудью к экрану. Улыбнулся вымученной улыбкой.
- До ушиба у вас никогда не бывало болей слева?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
- Тише! Осторожно!
Вот и вестибюль, злосчастный вестибюль, через который надо пройти на цыпочках и который мы оскверняем запахом жареной картошки.
Тетушка накрыла стол, сварила кофе. После обеда дядя показывает фотографии - в свободное время он любит фотографировать. В будущее воскресенье он снимет нас, если погода не подведет.
Девять часов.
- Боже мой, Франсуаза, уже так поздно! И меня, совсем сонного, теплого, взгромождают папе на плечи.
Взрослые прощаются с видом заговорщиков:
- До воскресенья!
- Приходите пораньше.
- Я принесу пирог от Бонмерсона!
- Тише! Осторожно! Вестибюль.
- Дезире, ну что же ты...
Отец слишком громко затворил дверь.
Я покачиваюсь в вышине, с полузакрытыми глазами, и только подскакиваю, когда мимо проходит освещенный трамвай. Мама семенит за нами. Ей никак не поспеть за отцом. А он никогда не приноравливает свой шаг к шагу жены.
На улицах полным-полно таких семей, как наша, И перебрасываются они одинаковыми фразами.
- Ключ у тебя?
- У меня. Не шуми: хозяева, наверно, уже спят. И конечно, на середине лестницы, в двух шагах от двери, за которой спят хозяева, я поднимаю рев.
- Жорж, тише... Боже мой, Дезире!..
Но вот наконец мы дома. Мама ощупью ищет спички на черном гранитном камине, снимает с лампы матовый стеклянный колпак.
А отец сбрасывает пиджак - это означает, что здесь он у себя. Но ходить все же надо потише: как раз под нами спят хозяева.
21 апреля 1941 года, Фонтене-ле-Конт, Шато де Тер-Нёв
Утром, перед уходом, Дезире без пиджака выносит мусор и приносит два-три кувшина воды. На душе у него легко: он делает все, что может и должен. Потом целует маму в лоб.
- До вечера, Анриетта.
Вскоре, вместо того чтобы называть ее по имени, он будет юворить:
- До вечера, мать.
Дело в том, что меня приучают говорить "мать" вместо "мама", "отец" вместо "папа". По вечерам, перекрестив мне лоб, как это было принято у Сименонов, когда его самого еще на свете не было, отец произносит:
- Спокойной ночи, сын.
Он едва касается моей щеки темно-рыжими усами, а ведь ни один отец не любил сына больше, чем он меня.
Анриетта, сама до того чувствительная, что льет слезы по любому пустяку, часто будет упрекать его в бессердечии:
- Хоть бы раз ты сказал мне "дорогая"!
Дезире на это не способен. Подобные выражения, на его взгляд, хороши на сцене или в романах, а в жизни неуместны.
Неужели Анриетта не видит, что его прекрасные карие глаза смотрят на нее с любовью, которая делает излишними все объяснения?
- Ты никогда не говоришь мне: "Я тебя люблю".
- Но я же на тебе женился!
И впрямь, о чем тут говорить? Он женился на ней, значит, любит и будет любить всю жизнь - нежно, тихо, преданно.
Когда мать была мною беременна, он не гнушался субботними вечерами надевать голубой передник и, опустившись на колени, мыть пол щеткой и песком.
Но если она не беременна, не больна, тут уж все наоборот. Вернувшись, вечером, он роняет:
- Я проголодался.
Он ужинает. Он доволен. Снимает пиджак. Для тех, кто работает вне дома, снять пиджак - это ритуальное действие, знак того, что ты наконец-то у себя: захотел - и сидишь в одной рубашке.
Он разваливается в скрипучем плетеном кресле. Откидывает его к стене - чтобы удобней было длинным ногам. Кресло при этом скрипит еще громче. Отец закуривает трубку, развертывает газету.
Керосиновая лампа горит, матовый абажур сияет, как полная луна.
Я засыпаю в соседней комнате, в своей детской кроватке. Сквозь полуоткрытую дверь слышно, как хрустит под ножом картошка, которую мама чистит на завтрашний суп, как стучат картофелины, падая одна за другой в ведерко с водою.
- Не забудь вырезать мне продолжение романа.
Единственная проникающая к нам в дом литература- это романы с продолжением, вырезанные из газет: сшитые суровой ниткой, быстро желтеющие, они наполняют ящик пресным запахом старой бумаги.
Иногда доносится шепот, обрывки фраз, но они все дальше, а потом я засыпаю, и для меня сразу же наступает завтра.
Анриетта - последний ребенок в семье, где детей было тринадцать, и родилась она по недоразумению - родители вовсе ее не хотели: сестры ее были уже большие, старшие даже замужем, и у них самих были дети. Не потому ли Анриетта такая чувствительная, так отзывчива ко всякому горю, всякой беде?
Дезире представляет себе жизнь в виде прямой линии. Покинув улицу Пюи-ан-Сок и перебравшись через Арочный мосг, он сделал небольшой крюк, но скоро вернулся на ту сторону Мааса. Конечно, учился он больше, чем родня. Но он остался одним из них - просто стал у них первым. И не все ли равно, что брат Люсьен - столяр, Артюр - шляпный мастер, а Селина замужем за наладчиком станков.
А вот Анриетта от этого страдает: недаром она в пять лет узнала, что такое бедность, жила вместе с мамой на пятьдесят франков в месяц и мама ставила на огонь кастрюли с водой, притворяясь, что готовит обильный обед; недаром в шестнадцать Анриетта убедила всех, что ей девятнадцать; недаром, впервые сделав высокую прическу, явилась к господину Бернгейму и была принята продавщицей в магазин "Новинка".
Когда они поженились, Дезире в тот же вечер вручил ей сто пятьдесят франков на месяц. Она принялась изощряться в стряпне.
Сто пятьдесят франков она положила в супницу на буфете. У маленьких людей супница часто служит сейфом, и это естественно: супницы очень хрупки, особенно ручки и шишечка в форме желудя на крышке. Если пользоваться таким сооружением по назначению, то супниц не напасешься.
И вот за первый месяц, представляешь себе, сынишка... Кстати, "сынишка" - самое ласковое слово, которое позволял себе мой отец. Так вот, за первый месяц... Представь себе, что в этом месяце, первом месяце ее замужества, числа двадцатого, если не раньше, моя мать, промучавшись целый вечер, с заплаканными глазами призналась Дезире, что от ста пятидесяти франков ничего больше не осталось.
Она никогда этого не забывала. С тех пор у нее уже не случалось подобных катастроф; она принялась считать, день за днем, каждое су, каждый сантим, потому что в те времена сантим тоже кое-что значил.
А сколько еще хлопот у двадцатилетней молодой мамы, живущей на третьем этаже в доме на улице Пастера! Я принимаю ванны. По утрам мне готовят ванну с морской солью для укрепления мускулов. А угольщик и зеленщик выбрали именно этот час, чтобы дудеть под окнами в свои дудки.
Можно завести в подвале запас угля. Но во-первых, для этого нужен подвал, а хозяин предпочитает пользоваться обоими подвалами в доме сам. Во-вторых, тогда надо покупать сразу целую тележку угля, то есть выложить одним махом изрядную сумму.
Ванночка с соленой водой, в которой я сижу, стоит прямо на полу. А вдруг я воспользуюсь этим и набедокурю? Анриетта спускается бегом. Соседки выстроились в очередь каждая со своим ведром. И Анриетта в страхе возводит глаза к небу, точно с минуты на минуту ждет катастрофы.
Нужно сходить на угол к мяснику. Я тяжелый. Я уже немножко умею ходить, но иду медленно. А если в магазине, набитом покупателями, отпустить меня хоть на минутку, то вдруг я доберусь до ножей?
Что знает обо всем этом мой отец? Он ведь, пожалуй, считает, что таков удел женщин: разве его собственная мать не вырастила тринадцать детей одна, без прислуги?
К его возвращению стол накрыт, обед томится на плите, в доме прибрано, а на маме чистый передник.
В определенное время, ни раньше ни позже, он вернется в контору. У него один мир, одна дорога.
А мы с мамой проводим долгие часы вдвоем в двух комнатах на улице Пастера - я на полу, она в хлопотах по хозяйству,- и для нее вне этих стен столько недосягаемых миров, сколько кварталов в городе, сколько родственников в семье, сколько братьев и сестер у Дезире и у нее, главное - у нее.
Она не видится больше со своей сестрой Мартой, которая замужем за богатым бакалейщиком Вермейреном. Анриетта была у них нянькой при детях, а теперь Марта не может простить сестре, что та вышла замуж за скромного служащего с того берега Мааса. Вермейрен занимается крупной коммерцией: у него телеги, лошади, кладовщики и склады, где полным-полно товаров в ящиках, мешках, бочках, прямо в грудах.
Другая сестра, Анна, старшая из дочерей Брюля, живет в квартале Сен-Леонар, напротив порта, набитого баржами, на берегу канала, ведущего прямиком в Голландию. Она замужем за старым Люнелем, корзинщиком. У Анны лавочка, где торгуют товарами для моряков. В углу, возле кассы,- стойка. Дочки у Анны берут уроки игры на рояле. Сын будет учиться на доктора.
Альбер, живущий в Хасселте, уже считается в своих краях воротилой: он из первых в торговле лесом и хлебом, каждый понедельник наведывается на биржу.
Куда пойти Анриетте? Остальные братья вообще стерлись из памяти - их вытеснили старшие; она с трудом припоминает, как их зовут, сколько им лет. У нее нет даже* их фотографий.
Остается Фелиси, она всего на десять лет старше Анриетты и тоже была продавщицей. Фелиси вышла замуж за хозяина кафе "У рынка", и он запрещает ей видеться с родней. Анриетта гуляет, выгуливает меня, катит коляску по улицам: доктор говорит, что детям необходим свежий воздух.
Дезире нечувствителен к подобным тонкостям.
Он говорит:
- Твоя семья... Моя семья...
По мнению Дезире, его семья - истинные льежцы, с того берега Мааса, с улицы Пюи-ан-Сок, а ремесленники они или служащие - это уж не столь важно.
И не так уж важно, есть у тебя лоджия или нет, живешь ли ты в собственном доме или снимаешь квартиру.
Люди отличаются друг от друга, по его мнению, только тем, что одни из них хозяева, как господин Майер, а другие - служащие, как он сам.
Все остальное - мелочи.
Лишь бы поесть вдоволь и вовремя, а потом посидеть без пиджака и спокойно почитать газету.
Они любят друг друга и счастливы. Но Дезире сознает свое счастье и умеет его смаковать, как смакует по вечерам свою трубку, куря ее крошечными затяжками. А его жена не знает, что это и есть счастье.
Она страдает по привычке, страдать - ее призвание. Боится допустить какую-нибудь оплошность. Заранее переживает: вдруг подгорит горошек, вдруг она не доложила в него сахару, вдруг в углу комнаты осталась пыль. Она переживает, ведя меня в аптеку взвешиваться: что она скажет мужу, если вдруг выяснится, что я на несколько граммов похудел или хотя бы не прибавил в весе?
Она принаряжает меня и, поскольку отец в конторе и дома ее никто не ждет, ведет меня через Арочный мост в "Новинку".
Здесь она тоже страдала в свое время. Страдания были, во-первых, физические. У слабенькой Анриетты после нескольких часов стояния на ногах начинало ломить поясницу. Правду сказать, поясница у нее и теперь болит по вечерам, оттого что она носит меня на руках, стирает, таскает воду и ведра с углем. Это недуг небогатых женщин, небогатых мамаш.
Все бы не беда, если бы покупатели входили в положение. Но вот госпожа Майер, например,- она каждый день является в магазин, присаживается во всех отделах по очереди, заставляет переворошить весь товар, смотрит в лорнет, критикует, ничего не покупает, а потом еще зовет заведующего отделом, чтобы нажаловаться на продавщицу.
А чего стоит въедливое начальство! Один только раз отважилась Анриетта украсить свое черное платье маленьким кружевным воротничком. И тут же - вызов к господину Бернгейму.
- Я надеюсь, мадемуазель, что причиной вашего легкомысленного поступка является только ваша молодость; в противном случае мне пришлось бы поставить вам на вид, напомнить, что "Новинка"-солидная фирма, где не место барышням, одетым, как... как...
Бедняжка Анриетта! Конечно, в том, что веки у нее теперь такие тонкие и в морщинках, словно луковая шелуха, виноваты постоянные слезы.
Она входит в "Новинку", прогуливается по магазину, улыбается печальной и тонкой улыбкой. Она боится многого, но больше всего выглядеть вульгарной.
Вдруг кому-нибудь придет в голову, что вот, мол, ей повезло, нашла себе мужа, а до товарок теперь и дела нет?
Даже ликуя в душе, она считала бы своим долгом притворяться, что грустит и скучает по прошлому.
А вдруг одетый в сюртук инспектор подумает: дескать, раз она здесь служила, то и воображает, что может теперь разгуливать по магазину в свое удовольствие! Еще скажет, чего доброго, что она отвлекает подруг от работы!
И Анриетта демонстративно покупает что-нибудь. Во весь голос рассуждает о катушке ниток или о мадаполаме. И тут же шепотом, украдкой, улучив минуту, когда никто не смотрит, пускается болтать, расспрашивает девушек о том о сем и все время тревожно поглядывает по сторонам.
Валери, Мария Дебёр и другие, чьих имен я уже не помню, тоже боязливо оглядываются, прежде чем взять меня на руки и расцеловать в обе щеки.
- Я продала бы тебе со скидкой... Если бы снять ярлык...
- Нет-нет, Валери! Умоляю!..
Еще не хватает, чтобы ее сочли мошенницей!
- Я хочу платить столько же, сколько все. У нас, конечно, лишних денег нет, но...
Единственное, что способно вывести Дезире из себя, это разговоры насчет отсутствия лишних денег. А мысли об этом неотступно преследуют мою мать.
- Слушай, Дезире, теперь Жорж уже подрос, ему два годика. Что, если я заведу небольшую торговлишку?
У нее это в крови. В ее родне все, или почти все, торговцы. И все преуспевают, кроме дяди Леопольда, который пошел по дурной дорожке.
Торговать! Чистенькая, хорошенькая лавочка, с премилым звонком на двери. И чтобы звонок был слышен на кухне, где можно спокойно хозяйничать. Сладостная музыка! Быстро вытереть руки, проверить, нет ли пятнышка на переднике, привычным движением поправить шиньон, приятно улыбнуться...
- Добрый день, госпожа Плезер. Тепло сегодня, не правда ли? Что вам угодно?
- Понимаешь, Дезире, если бы я завела маленькую лавочку...
- У нас бы тогда уже ни один обед не прошел спокойно. Зачем, если у нас и так все есть?
У отца всегда все есть. Анриетте вечно всего не хватает. В этом разница между ними.
- Через год-другой я буду получать сто восемьдесят франков в месяц. Господин Майер мне на это намекал еще на прошлой неделе.
Ему никогда не понять, что можно жертвовать покоем ради денег. Он будет бороться до конца, с улыбкой отстаивая свое право на инертность.
- Вот уж самый настоящий Сименон! В семье и во всем мире отчетливо обозначаются два клана - Сименонов и Брюлей!
- Много тебе помогали братья и сестры, когда вы остались вдвоем с матерью?
- Я работала! А теперь, если с тобой что-нибудь случится, я останусь одна, без средств и с ребенком.
Правда ли, что Дезире жесток, что он чудовищный эгоист? Он сам постарается внушить это всем вокруг, и Анриетта не раз упрекнет его в эгоизме.
Снова утыкаясь в газету, он отвечает с видом человека, которому надоело спорить:
- Опять пойдешь работать.
Мне два года, ему двадцать семь, ей двадцать два.
"Что-нибудь случится" - на языке мелкой сошки значит умереть.
Итак, ему нипочем, что в случае его смерти жене придется вернуться в "Новинку", бросить дома ребенка и встречаться с господином Бернгеймом, и говорить ему... и унижаться перед ним...
Мать плачет. Отец и не думает плакать.
- Работаешь в страховой компании, а самому даже в голову не придет застраховать свою жизнь!
Сколько раз в детстве слышал я эти разговоры о страховании!
А Дезире молчит.
Он молчит, бедняга. Дело в том, что еще до моего рождения он надумал заключить договор о страховании собственной жизни. Однажды утром он ушел из конторы в неположенный час и занял очередь в приемной у врача, обслуживавшего компанию.
Долговязый Дезире обнажил свою слишком белую, слишком узкую грудь. Фальшиво улыбался, пока доктор его выслушивал. Ему было слегка страшно.
Страшно, несмотря на то, что в конторе Майера всегда посылают клиентов к этому доктору Фишеру и смотрят на него как на своего человека.
- Ну как, доктор?
- Гм... Да-а... Гм... Послушайте, Сименон...
Мы обо всем этом узнали куда позже, через двадцать лет, когда Дезире умер от приступа грудной жабы.
В тот вечер он вернулся домой своим широким пружинящим шагом и, как всегда, объявил с порога:
- Я проголодался!
А ведь ему отказали в страховании - рассыпаясь в любезностях, сердечно похлопывая по худым лопаткам.
- Ничего серьезного. Так, сердце слегка увеличено - с этим до ста лет живут. Но правила Компании... Вы не хуже меня знаете, Сименон, как разумны наши правила.
Понимаешь теперь, сынишка? Со мной приключилась такая же история или почти такая же - в прошлом году, за несколько дней до того, как я сел писать эти воспоминания. Может, потому я за них и взялся.
Мне было тогда не двадцать шесть, а тридцать восемь. У меня был ушиб в области ребер, а боль все не проходила.
Однажды утром, самым что ни на есть обыкновенным утром, я пошел на рентген. Прижался грудью к экрану. Улыбнулся вымученной улыбкой.
- До ушиба у вас никогда не бывало болей слева?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17