А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Стали бы — в силу обстоятельств. И не сомневаюсь: вы искренне видели бы во мне ровню, но я в душе всегда чуточку завидовал бы вам.
Не спорьте. Оглянитесь вокруг. Переберите тех ваших знакомых, которые, как и я, относятся к первому восходящему поколению.
Восходящему куда? — задаю я себе вопрос. Впрочем, оставим это.
Вы родились в Кане, а я в Бурнеф-ан-Ванде, деревне, расположенной километрах в четырех от городка Ла-Шатеньре.
К Кану я еще вернусь: с этим городом у меня связано воспоминание, которое с недавних пор, или, чтоб быть совсем уж точным, со дня моего преступления, я считаю одним из важнейших в своей жизни.
Впрочем, почему бы не рассказать о нем не откладывая? Это сразу возвратит нас на уже знакомую вам почву.
Я бывал в Кане раз десять: там у меня жила тетка с отцовской стороны, жена торговца фарфором с улицы Сен-Жан. Вы, разумеется, видели их лавку — она метрах в ста от гостиницы «Отель де Франс», как раз там, где трамвай идет рядом с тротуаром, вынуждая пешеходов жаться к домам.
Всякий раз, когда я наезжал в Кан, погода стояла дождливая. Мне нравится дождь в вашем городе. Нравится тем, что он мелкий, недробный, тихий, что он как бы размывает контуры пейзажа и в сумерках окружает прохожих, особенно женщин, дымкой таинственности.
Так вот, это произошло в одну из первых моих поездок к тетке. Только что стемнело, все вокруг блестело от дождя. Мне подходило тогда к шестнадцати. На углу улицы Сен-Жан и какого-то переулка без магазинов, а значит, почти неосвещенного, стояла, кого-то поджидая, девушка в бежевом плаще, и дождевые капли сверкали на ее белокурых волосах, выбившихся из-под черного берета.
Прошел трамвай, светя огромным желтым и влажным глазом; за запотевшими стеклами мелькнули ряды голов, и молодой, совсем еще молодой человек, стоявший на подножке, спрыгнул как раз напротив лавки, где торгуют удочками.
Дальше все было как во сне. Не успел он очутиться на тротуаре, как рука девушки легла на его руку. Они направились в темный переулок, и это было так же естественно, как для пары танцовщиков — балетная фигура; у первого же подъезда внезапно, без слов, они, промокшие насквозь, прильнули друг к другу влажными лицами, и мне, издали следившему за ними, показалось, что я ощущаю во рту вкус чужой слюны.
Может быть, именно эта запомнившаяся мне картина года три-четыре спустя, когда я, уже студентом, снова очутился в Кане, пробудила во мне желание испытать в точности то же самое. Да, в точности, насколько это возможно. Но трамвая все не было, и меня никто не ждал.
Вы, разумеется, знаете пивную Шандивера. На мой взгляд, это наилучшее заведение подобного рода во всей Франции, если не считать такой же пивной в Эпинале, куда я частенько заглядывал, когда отбывал воинскую повинность.
Слева — ярко освещенный вход в кинотеатр. Дальше — просторный зал, разделенный на несколько частей: в одной столы, покрытые скатертями, с заранее расставленными приборами; в другой только пьют; в третьей сражаются в карты; в самом дальнем конце под рефлекторами зеленеет сукно биллиардов и священнодействуют игроки.
Есть там и эстрада, где восседают оркестранты в несвежих смокингах; волосы у них длинные и сальные, лица бледные.
Заведение залито светом, по окнам катятся потоки дождя, люди входят и отряхивают мокрые пальто, у подъезда останавливаются машины, и фары их на мгновение ослепляют вас.
В зале — целые семейства, принарядившиеся по торжественному случаю, и завсегдатаи с багровыми лицами, поглощенные ежевечерней партией в домино или карты.
Эти всегда занимают один и тот же столик и окликают официанта по имени.
Здесь особый — понимаете, совершенно особый, почти замкнутый мир, и я с наслаждением погружался в него, мечтая никогда с ним не расставаться.
Как видите, в двадцать лет мне было еще довольно далеко до уголовного суда.
Помнится, я курил огромную трубку, дававшую мне иллюзию взрослости, и с одинаковой жадностью поглядывал на всех женщин.
Так вот, то, о чем я столько мечтал и во что не осмеливался верить, случилось однажды вечером и со мной. За столиком напротив одиноко сидела девушка или женщина — какая разница! — в красной шляпке и английском костюме цвета морской волны.
Я и сегодня мог бы по памяти воспроизвести ее лицо и силуэт, если бы умел рисовать. У нее было несколько веснушек на кончике носа, который вздергивался, когда она улыбалась.
Мне она улыбнулась ласково, благожелательно, совсем не той вызывающей улыбкой, к какой я уже привык.
И мы с ней улыбались друг другу довольно долго, во всяком случае, достаточно долго, чтобы кинозрители успели в перерыве наводнить зал и вернуться назад после звонка.
Тогда она глазами, одними только глазами спросила меня, почему я не сяду рядом с ней. Я поколебался.
Подозвал официанта, расплатился. Неловко пересек разделявший нас проход:
— Вы позволите?
«Да», — одними глазами, только глазами.
— У вас был такой вид, словно вы скучаете, — сказала она, когда я наконец опустился на банкетку.
Я забыл, о чем мы говорили потом. Но знаю, что провел там один из самых счастливых, самых теплых часов в своей жизни. Оркестр наигрывал венские вальсы.
На улице по-прежнему лил дождь. Мы ничего не знали друг о друге, и я не смел ни на что надеяться.
Рядом в кинотеатре кончился сеанс. За соседними столиками принялись за еду.
— Может, пойдем? — бесхитростно предложила она.
И мы вышли. На улице, не обращая внимания на мелкий дождь, она без всяких церемоний взяла меня под руку:
— Остановились в гостинице?
Я успел-таки сообщить, что родом я из Вандеи, а учусь в Нанте.
— Нет. У тетки, на улице Сен-Жан.
А она:
— Я живу в двух шагах отсюда. Только постарайся не шуметь — хозяйка за дверь выставит.
Мы миновали магазин моего дяди, где ставни были уже закрыты, но сквозь стекла в дверях просачивался свет: задняя часть помещения служила моим родичам гостиной.
Дядя и тетка ждали племянника: у меня не было ключа.
Мы прошли мимо торговца удочками, и я увлек спутницу в тот тихий переулок, к первому же подъезду. Вы понимаете? Она остановила меня:
— Подожди: сейчас придем ко мне.
Вот и все, господин следователь, и я хорошо сознаю, что рассказывать о таких вещах просто смешно.
Моя спутница вынула из сумочки ключ. Приложила палец к губам и шепнула мне на ухо:
— Осторожно! Ступеньки.
Потом провела меня за руку по темному коридору.
Мы поднялись по лестнице со скрипучими ступеньками, на площадке из-под двери пробивался свет.
— Тс-с!
Это была комната хозяйки. Сильвия занимала соседнюю. В доме стоял устойчивый запах бедности. Электричество еще не провели, и моя спутница зажгла керосиновую лампу, чад от которой ел глаза.
Все так же шепотом она бросила мне, нырнув за кретоновую в цветочек занавеску:
— Я сейчас.
Я до сих пор вижу ее заколки на столике, заменявшем туалет, кровать, покрытую одеялом.
Это все и далеко не все, господин следователь. Все — потому что не произошло ничего из ряда вон выходящего. Далеко не все — потому что меня впервые жадно влекла к себе чужая жизнь.
Я не знал, кто и откуда эта девушка. Лишь смутно догадывался, чем она живет и что я не первый, кто взбирается сюда на цыпочках по старой лестнице.
Какое все это имело значение? Она была женщина, я — мужчина. Мы были просто двумя людьми, шептавшимися в этой комнате, на этой кровати у стенки, за которой спала хозяйка. На улице лил дождь, время от времени во влажном воздухе слышались шлепанье ног по мокрой мостовой и голоса полуночников.
Тетка и дядя ждали меня и, безусловно, уже беспокоились.
Была минута, господин следователь, когда я прижался головой к груди Сильвии и заплакал.
Почему — не знаю. Пожалуй, и сегодня не знаю. Заплакал от счастья и одновременно от отчаянья.
Девушка непринужденно и расслабленно лежала в моих объятиях. Помню, как она, глядя в потолок, машинально гладила меня по лицу.
Как мне хотелось…
Вот чего я не умел выразить тогда, не умею и теперь.
Как та минута могла заключить в себе весь мир. Он был рядом — за окнами, за стенкой, скрывавшей нас от спящей хозяйки.
Он был таинствен и враждебен.
Но нас было двое. Двое людей, не знавших друг друга, не связанных никакими общими интересами. Двое людей, которых на мгновение свел торопливый случай.
Сильвия оказалась, вероятно, первой женщиной, которую я действительно любил. На несколько часов она дала мне ощущение бесконечности.
Она была незаметная, простая, ласковая. В пивной Шандивера я сперва принял ее за девушку, ожидающую родителей, потом за молодую жену, ожидающую мужа.
И вот мы заперев окна и двери, лежали в одной постели, прижавшись друг к другу, и на свете не было никого, кроме нас.
Я задремал, а когда проснулся на рассвете, Сильвия лежала на спине, с трогательно обнаженной грудью и мирно посапывала. Я вспомнил о дяде с теткой, и меня охватила паника. Я встал, стараясь не шуметь, не зная, что делать дальше, и не решаясь положить деньги на столик.
Я сделал это, со стыда встав к Сильвии спиной. Когда я обернулся, она посмотрела на меня и тихо спросила:
— Придешь еще?
И добавила:
— Постарайся не разбудить хозяйку.
Глупо, не правда ли? Это произошло в вашем родном городе. А с вами такое бывало? Мы с вами сверстники, и, может быть, вы знавали Сильвию, а может быть, даже…
Это была моя первая любовь, господин следователь.
Но я понял это лишь теперь, спустя долгие годы.
И есть, понимаете ли, кое-что еще поважнее. Я сознаю, что двадцать с лишним лет, сам того не подозревая, искал вторую Сильвию.
И что, в общем-то, именно из-за нее…
Извините. Мой бык в бешенстве: принесли еду, а он не решается сесть за нее без меня.
Объясню все в другой раз, господин следователь.
Глава 2
Моя мать тоже явилась в суд: ее вызвали в качестве свидетельницы. Как это ни странно на первый взгляд, я до сих пор не знаю, кто ее вызвал — прокурор или защита. Мэтр Оже, мой второй адвокат, приехал в Ла-Рош-сюр-Йон лишь затем, чтобы ассистировать своему парижскому собрату и, в известном смысле, представлять провинцию, где я родился. Что касается мэтра Габриэля, то он категорически запретил мне вмешиваться во что бы то ни было.
— Чье это ремесло — ваше или мое? — громогласно и ворчливо надсаживался он. — Поверьте, друг мой, в этой тюрьме нет камеры, откуда я не вызволил бы, по меньшей мере, одного клиента.
Словом, мою мать вызвали — то ли он, то ли кто-нибудь другой. Не успел председатель произнести ее фамилию, по залу прокатилось волнение; задние ряды и все, кто стоял, приподнялись на цыпочки, и я со своего места видел, как у них вытянулись шеи.
Меня упрекали в том, что при столь драматических обстоятельствах я не пролил ни слезинки, меня называли бесчувственным.
Дурачье! До чего же бесчестно, бессовестно, бесчеловечно рассуждать о том, чего не знаешь!
Бедная мама! Она была в черном. Вот уже тридцать с лишним лет она всегда ходит в черном, как большинство крестьянок в наших краях. Насколько я ее знаю, она, конечно, беспокоилась насчет своего туалета и советовалась с моей женой. Голову готов прозакладывать, она раз двадцать повторила:
— Я так боюсь ему навредить!
Не сомневаюсь, что именно моя жена посоветовала ей надеть узкий белый кружевной воротничок, чтобы наряд ее не выглядел слишком траурным и присяжные не вообразили, что их хотят разжалобить.
Войдя, мать не заплакала — вы сами это видели, поскольку сидели в четвертом ряду, недалеко от дверей в свидетельскую комнату. Все, что говорилось и писалось по этому поводу, — ложь. Вот уже много лет мать лечит глаза — они у нее постоянно слезятся. Она очень плохо видит, но упрямо не носит очков под тем предлогом, что чем больше к ним привыкаешь, тем сильней они должны становиться, и так, пока совсем не ослепнешь. Мать натолкнулась на группу молодых стажеров, загораживавших проход: газеты утверждали потом, что «она спотыкалась от горя и позора».
Нет, комедию ломала не она, а другие, прежде всего председатель: привстав с кресла, словно выражая ей глубокое сочувствие, он бросил судебному исполнителю традиционное:
— Подайте свидетельнице стул.
Затаившая дыхание толпа, вытянутые шеи, расширенные от любопытства глаза — и все это лишь затем, чтобы взглянуть на несчастную женщину, задать ей нелепые, более того — совершенно бесполезные вопросы.
— Суд приносит вам извинения, мадам, за то, что вынужден подвергнуть вас такому испытанию. Мы просим вас собраться с силами и сохранять спокойствие.
В мою сторону мать не смотрела. Она не знала, где я. Ей было стыдно. Нет, не за меня, как полагали журналисты: ей было стыдно, что на нее устремлены взгляды целой толпы, что она, всегда считавшая себя мелкой сошкой, доставляет столько хлопот таким важным лицам. Я неплохо знаю свою мать — она всерьез верила, что доставляет кому-то хлопоты.
Вот почему она не решилась ни заплакать, ни поднять глаза.
Не помню, какие уж там вопросы заданы были ей вначале.
Подчеркиваю эту деталь. Мне не известно, похожи ли на меня другие подсудимые. Я же иногда прямо-таки силой заставлял себя слушать собственное дело. Не потому ли, что вся эта комедия имеет так мало общего с подлинной жизнью?
Много раз во время допроса свидетелей или перепалок между мэтром Габриэлем и товарищем прокурора (мэтр Габриэль подмигиванием предупреждал журналистов о приближении очередной схватки), — повторяю, мне много раз случалось забывать, где я, и чуть ли не полчаса всматриваться в чье-нибудь лицо или просто в игру света и тени на противоположной стене.
Однажды мне вздумалось пересчитать присутствующих. На это ушло время целого заседания: я сбивался и начинал сначала. В зале оказалось, вместе с конвоем, четыреста двадцать два человека. Эти четыреста двадцать два человека и глазели в то утро на мою мать, когда председатель по настоянию мэтра Габриэля осведомился:
— Не болел ли ваш сын в детстве менингитом?
Как будто ради этого стоило вызывать ее из Вандеи!
А ведь вопрос был задан таким тоном, словно в этой детали суть всего разбирательства, ключ к загадке. Я раскусил трюк, господин следователь. Да, трюк. Оба противника — обвинитель и защитник — постоянно придумывают такие вот дурацкие вопросы к свидетелям и добиваются ответа с настойчивостью, наводящей на мысль о каком-то тайном умысле.
Со своей скамьи я видел, как присяжные нахмурили брови и наморщили лбы, а некоторые даже принялись что-то записывать.
— Да, господин судья. Он был очень болен: я думала, что потеряю его.
— Будьте добры обращаться к господам присяжным.
Мне кажется, они вас не расслышали.
И мать тем же тоном послушно повторила:
— Да, господин судья. Он был очень болен, и я думала, что потеряю его.
— Не заметили вы изменений в характере вашего сына после болезни?
— Нет, господин судья.
— Председатель. Отвечайте не мне, а господам присяжным.
Выслушивать вопросы от одного и отвечать на них другим — для нее это было такой же непостижимой тайной, как литургия.
— Он не стал более вспыльчивым?
— Он всегда был кротким, как ягненок, господин председатель. В школе товарищи всегда колотили его. Он был сильнее, но боялся сделать им больно.
Почему заулыбался весь зал, включая журналистов, торопливо записывающих ее слова?
— Он был совсем как наш дворовый пес, тот тоже…
Тут мать внезапно смутилась, оробела и смолкла.
«Господи, только бы не навредить ему!» — наверняка молилась она про себя.
И по-прежнему стояла ко мне спиной.
— После женитьбы обвиняемого вы проживали с молодыми, не так ли?
— Конечно, господин судья.
— Повернитесь к господам присяжным — им плохо вас слышно.
— Конечно, господа присяжные.
— Брак был удачный?
— С какой стати ему было быть неудачным?
— Вы продолжали жить с сыном и после того, как он женился вторично, и до сих пор живете вместе с его второй женой. Господам присяжным небезынтересно узнать, были ли отношения подсудимого с нею такими же, как с первой?
— Простите?..
Бедная мама! Она не приучена к длинным фразам и к тому же стеснялась признаться, что туговата на ухо.
— Вел ли себя ваш сын, если вы предпочитаете это выражение, — вел ли себя ваш сын со своей второй женой так же, как с первой?
Подлецы! Вот теперь мать заплакала. Не из-за меня, не из-за моего преступления, а по причинам, никак не касавшимся суда. А ведь судьи так гордились своей проницательностью! Впивались глазами в старую плачущую женщину с таким видом, словно вот-вот вырвут у нее ключ к разгадке.
Но все объяснялось очень просто, господин следователь. При первой моей жене, неважной хозяйке, да и «размазне», как у нас выражаются, мать оставалась первым лицом в доме. При Арманде положение изменилось — вот и все. Арманда — женщина волевая, у нее свои вкусы.
Когда шестидесятилетнюю старуху внезапно отстраняют от привычных дел, когда ей не дают распоряжаться прислугой, хлопотать на кухне, возиться с детьми — это всегда чрезвычайно болезненно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18