В окнах домов напротив, облокотясь, как я, на подоконники, торчали люди, из репродукторов неслась музыка.
Когда около десяти я спустился на первый этаж в свой кабинет, Мартина еще не вставала. В порядке исключения у меня был назначен на прием один из моих больных: его процедуры занимали около часа, а я не мог выкроить столько времени на неделе. Это был заводской мастер лет пятидесяти, славный человек, только слишком уж щепетильный.
Он ждал меня у двери. Мы вошли в кабинет, и пациент тут же начал раздеваться. Я надел халат, вымыл руки. В то утро на душе у меня было так спокойно, словно во всем мире воцарилась тишина. Может быть, на мое настроение отчасти влиял цвет неба, господин следователь? Во всяком случае, это был один из тех воскресных дней, когда человек может ни о чем не думать.
И я ни о чем не думал. Мой пациент что-то монотонно бубнил, подбадривая себя — процедуры были довольно болезненны, — иногда он останавливался, с трудом сдерживая стон, и тут же выдавливал:
— Пустяки, доктор. Продолжайте.
Потом он оделся, попрощался со мной за руку. Мы вышли вместе, и я запер дверь кабинета. Посмотрел вверх — вдруг Мартина сидит у окна? Дошел до угла, в маленьком баре купил газету. Во рту у меня стоял привкус лекарств, и я пропустил у стойки рюмку вермута.
Потом я не спеша вернулся домой. Отпер дверь.
Вошел, вероятно, не так шумно, как обычно. Мартина и Элиза — так звали нашу новую прислугу — покатывались на кухне со смеху.
Я улыбнулся. Я был счастлив. Подошел, взглянул через щелку: Элиза, стоя у раковины, чистила овощи; Мартина, непричесанная, в пеньюаре внакидку, с сигаретой в руке, сидела, опершись локтями о стол.
Меня редко затопляла такая нежность к ней, как на этот раз. Понимаете, она внезапно раскрылась, передо мной с той стороны, с какой я ее не знал, и это привело меня в восхищение.
Мне нравятся люди, умеющие запросто посмеяться со служанкой, особенно с такой вот крестьяночкой, как Элиза, и я понимал, что Мартина сидит с ней не из вежливой снисходительности, как иные хозяйки.
Пока я был внизу, они вели себя, как две подружки: встретились праздным воскресным утром и болтают.
О чем? Не знаю. Уверен, они смеялись по пустякам, смеялись над вещами, о которых не рассказывают и которых мужчине ни за что не понять.
Когда я появился в дверях, Мартина сконфузилась:
— Ты дома? А мы тут с Элизой рассказывали друг другу всякую всячину… Что с тобой?
— Ничего.
— Не правда. С тобой что-то творится. Пойдем.
Она с беспокойством встала, потащила меня в спальню:
— Сердишься?
— Да нет же!
— Грустишь?
— Клянусь…
Ни то ни другое. Я был взволнован. Допускаю, взволнован глупо, но так сильно, что боялся показать это и даже сознаться в этом самому себе. Почему? Даже сегодня затрудняюсь ответить. Может быть, потому, что в то утро бессознательно, беспричинно чувствовал, что подхожу к максимуму своей любви, к пределу понимания человека человеком.
Понимаете, я был уверен, что понял Мартину! Эта девчонка, хохотавшая на кухне с нашей крестьяночкой, была такой свежей, такой чистой…
Но тут же возникло иное чувство — знакомая смутная тоска…
Мартина поняла все. Поэтому потащила меня в спальню. Поэтому ждала.
Ждала, что я ударю ее. Так было бы лучше. Но еще несколько недель назад я поклялся себе не давать больше воли мерзким приступам ярости.
Еще в прошлую среду, возвращаясь под руку из нашего местного кинотеатра, я не без гордости заявил:
— Вот видишь: уже три недели…
— Да.
Она поняла, что я имею в виду. Но не была такой оптимисткой, как я.
Я пошутил:
— Сперва это случалось каждые четыре-пять дней.
Потом раз в неделю, в две. Вот когда будет раз в полгода…
Она еще тесней прижалась ко мне. Это была одна из наших радостей — по вечерам, когда тротуары пустеют, идти вот так, прижавшись друг к другу, словно наши тела сливались в одно.
В то воскресенье я не ударил Мартину: я был слишком растроган, призраки слишком расплывчаты, и почти до вечера грубые образы не вставали передо мной.
— Злишься, почему я до сих пор не одета?
— Да нет же.
Ничего подобного у меня и в мыслях не было. Тогда почему тревожилась Мартина? С этой минуты весь день беспокойство не покидало ее. Позавтракали мы вдвоем, у открытого окна.
— Что будем делать?
— Не знаю. Что хочешь.
— Может, поедем в Венсенский зоопарк?
Мартина там не бывала. Она вообще видела диких животных только в заезжих цирках.
Мы отправились в зоопарк. Небо было по-прежнему затянуто сверкающей дымкой, и свет этот не давал тени.
В парке было не протолкнуться. На перекрестках дорожек торговали пирожками, эскимо, арахисом. Публика медленно двигалась мимо клеток, рва для медведей, обезьянника.
— Погляди-ка, Шарль?
Я до сих пор вижу двух шимпанзе, самца и самку, которые, тесно обнявшись, стояли и смотрели на глазевшую на них толпу — примерно так же, как я во время суда смотрел на всех вас, господин следователь.
Самец длинной рукой нежно и покровительственно прижимал к себе самку.
— Шарль…
Знаю. Почти в такой же позе засыпали по вечерам и мы с тобой, Мартина. Мы не сидели в клетке, но, вероятно, так же боялись того, от чего отделяла нас наша незримая решетка, и я прижимал тебя к себе, чтобы успокоить.
Вдруг мне стало тоскливо. Мне почудилось… Я опять представляю себе толпу, кишевшую в зоопарке, тысячи семейств, детей, которым покупают шоколадки и красные воздушные шары, шумные стайки молодежи, влюбленных, украдкой ворующих цветы с клумб; опять слышу глухое шарканье ног; вижу, чувствую нас двоих — у меня перехватывает горло. Мартина предлагает:
— Вернемся, поглядим на них еще.
На двух обезьян, наших двух обезьян.
Мы долго шли по пыли, вкус которой в конце концов ощутили во рту. Потом отыскали свою машину, и я подумал: «Если бы…»
Если бы Мартина была самой собой, господин следователь; если бы она всегда была такой, какую я застал врасплох нынче утром; если бы она, нет, мы оба были как эти самец и самка, которым, не признаваясь в том себе, мы позавидовали!..
— Пообедаем дома?
— Как хочешь. Элиза отпросилась, но еда найдется.
Я предпочел пообедать в ресторане. Я нервничал, был не в себе. Чувствовал, что призраки рядом, совсем рядом и только ждут случая вцепиться мне в горло.
— Что ты делала в воскресенье? — спросил я.
Мартина не могла ошибиться. Ей было ясно, какой период ее жизни я имею в виду. Ответить вразумительно у нее не хватило сил. Она лишь выдавила:
— Скучала.
Это было не правдой. В глубине души она, возможно, и скучала, но тем не менее отчаянно гналась за наслаждением, искала его где придется.
Я встал из-за стола, не доев обед. Спускался — слишком для меня медленно — мягкий вечер.
— Едем домой.
Вел машину я сам. За всю дорогу не сказал ни слова.
Только повторял про себя: «Не надо…»
В эту минуту я думал лишь о том, что снова ее изобью.
«Она этого не заслуживает. Она всего лишь бедная маленькая девочка».
Да, да, знаю. Кому это известно лучше, чем мне? Ну, скажите, кому?
Въезжая в Исси, я накрыл рукой ее руку:
— Не бойся.
— Я не боюсь.
Мне хотелось ударить ее. Было еще не поздно. Мы еще не остались совсем одни. Вокруг были улицы, тротуары, люди — одни прогуливались, другие сидели на порогах домов. Огни боролись с наползающими сумерками.
Сена покачивала задремавшие лодки.
Вставляя ключ в замок, я чуть было не вскрикнул: «Уйдем!»
А ведь я ничего не знал. Ничего не предвидел. Никогда еще не любил Мартину так сильно. Нет, это было немыслимо, поймите же. Бога ради, поймите! Я? Ее?..
Я распахнул дверь, пропустил Мартину. И в этот миг все решилось. У меня оставалось еще несколько секунд, чтобы повернуть назад. У нее тоже было время ускользнуть от меня, от своей судьбы.
Я вновь вижу ее шею в ту минуту, когда повернул выключатель, ту же самую шею с ниспадающими на нее завитками волос, что и в первый день у кассы Нантского вокзала.
— Сразу ляжешь?
Я кивнул.
Что творилось с нами в тот вечер и почему у нас так часто перехватывало горло?
Я принес ей стакан молока. Каждый вечер, насладившись любовью, она выпивала в постели стакан молока.
Она выпила его и в то воскресенье, третьего сентября.
Это значит, что мы обладали друг другом, а потом Мартина успела, сидя в постели, маленькими глотками выпить свое молоко.
Я не ударил ее. Я отогнал призраки.
— Спокойной ночи, Шарль.
— Спокойной ночи, Мартина.
Мы несколько раз повторили эти слова каким-то особенным тоном, словно заклинание.
— Спокойной ночи, Шарль.
— Спокойной ночи, Мартина.
Голова ее опустилась на обычное место — в ямку под моим плечом, Мартина, как каждый вечер, прошептала, засыпая:
— Это не по-христиански.
И тогда явились призраки, самые чудовищные, самые омерзительные. Они знали: я опоздал, и мне с ними не совладать.
Мартина заснула. Или притворилась спящей, чтобы успокоить меня.
Моя рука медленно поползла вверх по ее бедру, поглаживая нежную, очень нежную кожу, скользнула по изгибу талии, задержалась на упругой груди.
Образы, нескончаемые образы: чужие руки, чужие ласки…
Округлость плеча, где кожа особенно гладка, потом теплая ямка, потом шея…
Я отчетливо сознавал: поздно. Рядом — все призраки сразу, рядом — другая Мартина, которую они оскверняли, которая с каким-то остервенением сама оскверняла себя! Неужели моей Мартине, той, что еще нынче утром так по-детски смеялась с прислугой, вечно страдать из-за них? Неужели нам обоим страдать до конца дней? Не пора ли избавить ее от них, избавить ее от всех страхов, от всего позора?
Было довольно светло. В нашей спальне в Исси никогда не бывало совсем темно: от улицы ее отделяли лишь занавеси из сурового полотна, а напротив наших окон горел газовый рожок фонаря.
Я мог разглядеть Мартину. Я видел ее. Видел свою руку у нее на шее и внезапно сильно сжал пальцы. Увидел, как глаза Мартины раскрылись, увидел ее взгляд, в котором сперва прочитал ужас, а затем, сразу же, — покорность, чувство избавления, любовь.
Я сжимал пальцы. Нет, они сжимались сами. Я не мог иначе. Кричал ей:
— Прости, Мартина!
И чувствовал, что она подбадривает меня, сама хочет этого, всегда предвидела эту минуту и что это — единственный способ вырваться на свободу.
Чтобы моя Мартина могла жить, надо было навсегда покончить с другой Мартиной.
Я убил другую. Убил в полном сознании. Как видите, умысел имел место, умысел тут необходим, иначе мой поступок становится бессмысленным.
Я убивал Мартину для того, чтобы она жила, и наши глаза до самого конца не отрывались друг от друга.
До конца, господин следователь. Потом мы оба застыли. Моя рука лежала на шее Мартины и долго не отпускала ее.
Я закрыл Мартине глаза. Поцеловал их. Пошатываясь, поднялся, и не знаю, что натворил бы еще, если бы не услышал, звук вставляемого в замок ключа. Вернулась Элиза.
Вы слышали ее и у себя в кабинете, и на суде. Она твердила одно:
— Мсье был совсем спокойный, только какой-то странный.
Я велел ей:
— Идите за полицией.
О телефоне я не подумал. Сел на край постели и стал ждать.
В эти минуты я понял одно: мне надо жить, потому что, пока я живу, будет жить и моя Мартина. Она была во мне. Я нес ее в себе, как носила меня она. Другая окончательно умерла, но, пока жив я — единственный, кто сберег в себе подлинную Мартину, подлинная Мартина продолжает существовать.
Разве не ради этого я убил другую?
Вот почему, господин следователь, я остался жить, вытерпел суд, отверг вашу и чью бы то ни было жалость, отказался от уловок, которые могли бы привести к тому, что меня оправдают. Вот почему я не желаю, чтобы меня считали сумасшедшим или невменяемым.
Все это — ради Мартины. Ради подлинной Мартины.
Ради ее полного избавления. Ради того, чтобы жила наша любовь, а жить она может теперь только во мне.
Я не сумасшедший. Я просто человек, как все, но человек, который любил и знает, что такое любовь.
В Мартине, с Мартиной, для Мартины я буду жить, сколько смогу, и я обрек себя на ожидание, принудил себя пройти через балаган суда лишь потому, что Мартина любой ценой должна в ком-нибудь жить.
Я пишу вам это длинное письмо потому, что в день, когда я выпушу руль из рук, кто-то должен принять наше наследство, чтобы моя Мартина и ее любовь все-таки остались живы.
Мы сделали все, что могли.
Мы хотели любви во всей ее полноте.
Прощайте, господин следователь.
Глава 11
В тот же день, когда следователь Эрнест Комельо, Париж, улица Сены, 23-а, получил это письмо, газеты сообщили, что доктор Шарль Алавуан, уроженец Бурнефа, при весьма загадочных обстоятельствах покончил с собой в тюремной больнице.
«Из уважения к его прошлому и учитывая его профессию, спокойствие, а также ровный характер, как выразился главный врач исправительного заведения, его подчас ненадолго оставляли одного в тюремной больнице, где он проходил необходимые медицинские процедуры.
Это дало ему возможность проникнуть в шкаф с токсическими веществами и покончить с собой.
Ведется следствие».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18