— Проблем не должно быть.
Особенно потому, что точно такая тема есть в подшивке моих собственных курсовиков разлива 1952 года.
— Мне понадобится кое-какая информация о вас. Точное написание вашего имени, имя вашего профессора, номер курса…
Он начинает говорить. Я записываю данные, одновременно открывая ввод в своем мозгу для обычного сканирования мыслей клиента, чтобы понять нужный стиль для курсовой. Смогу ли я сделать подходящее для Йайа Лумумбы эссе? Это будет переворот в науке, если я напишу на жаргоне черного парня, что несомненно будет вызывать смех у его толстого профа на каждой строчке. Я думаю, что смог бы, но хочет ли этого Лумумба? Подумает ли он, что я дразню его, если я приму его стиль? Я должен это знать. Поэтому я скользнул под его волосатый скальп в серое желе. Привет, большой черный парень. Входя, я уловил версию его образа: крутая черная гордость, недоверие к бледнолицему незнакомцу, нескрываемое восхищение собственной стройной длинноногой фигурой. Но это общие места, стандартная обстановка его разума. Я еще не достиг уровня сиюминутных мыслей. Я не проник в сущность Йайа Лумумбы, уникального индивида, чей стиль я должен понять. Я влез поглубже. По мере погружения, я испытывал чувство повышающейся психической температуры, поток тепла, сравнимый, может, с тем, что может чувствовать шахтер на глубине пяти миль, пробивая туннель в земной коре к магматическому огню. Я понял, что этот парень, Лумумба, постоянно кипит внутри. Жар его души предупреждает меня, что нужно быть осторожным, но я еще не получил всей искомой информации и я продвигаюсь вперед, пока расплавленное неистовство потока его сознания внезапно не обжигает меня с ужасной силой. «Чертов еврей умник дерьмоголовый Господи как я ненавижу маленький лысый мать его дерет три пятьдесят за страницу Я должен еврею дать ему я бы посчитал его зубы эксплуататор агрессор да еврей и не стоит столько держу пари это особая цена для негров уверен я должен дать ему этому доброму жиду посчитать его зубы поднять да швырнуть можем самому написать эту чертову курсовую показать ему но не могу черт не могу вся чертова проблема что не могу Эвропид Софокл Ескил кто знает дерьмо о них у меня другое в голове игра Ратгерал один на один в центре поля отнять мяч ты тупица вот что и вверх Лумумба! и подождите парни он выйдет на линию, проходит по центру, легко забрасывает мяч раз два! Лумумба на пути к своим вечерним забавам Эвропид Софокл Ескил какого хрена я должен что-то о них знать что-то писать какая польза черному парню от этих старых дохлых греческих козлов какое они имеют отношение отношения не для меня путь это жидовское дерьмо четыре сотни лет рабства покорежили наши мозги кто знает мать его как и теперь я должен платить ему двадцать баксов чтобы он сделал для меня в чем я не силен кто говорит что я должен какая мне польза зачем зачем зачем».
Жуткий огонь. Испепеляющая жара. У меня прежде бывали контакты с более интенсивными потоками, намного более интенсивными, чем этот, но и я был тогда моложе, сильнее и более жизнестоек. Не могу переносить это извержение вулкана. Сила его презрения ко мне возрастает пропорционально силе его презрения к себе, так как он нуждается в моих услугах. Он — оплот ненависти. И моя несчастная угасающая сила не может этого вынести. Словно срабатывает некий автоматический прибор безопасности, защищающий меня от перегрузки: мозговые рецепторы закрываются. Это для меня ново и весьма странно. Как будто отваливаются конечности, уши, яйца, все выступающее, оставляя лишь гладкий торс. Сила сигналов падает, сознание Йайа Лумумбы удаляется, он уже недоступен мне, и я невольно возобновляю процесс вторжения. Все неопределенно. Все приглушенно. Бум. Все вернулось на круги своя. В ушах звенит от внезапной тишины, тишины такой громкой, словно раскат грома. Новая степень моего заката. Прежде я никогда не терял контакта. Я смотрю вверх, потрясенный и оглушенный этой новостью. Тонкие губы Йайа Лумумбы плотно сжаты; он смотрит на меня сверху вниз с недоумением, даже не догадываясь, что произошло.
Я еле слышно говорю:
— Я бы хотел десять долларов аванса. Остальное заплатите при получении работы.
Он холодно отвечает, что сегодня не может дать мне деньги. Следующая стипендия не раньше начала месяца. Я должен поверить ему на слово. Берись или оставь это, парень.
— Может хотя бы пять? — спрашиваю я. — Как залог. Верой здесь не обойдешься. У меня же расходы.
Он строго смотрит мне в лицо и выпрямляется во весь рост; мне он кажется девяти или десяти футов роста. Без слов он достает из бумажника пятидолларовую банкноту, комкает ее и презрительно роняет мне на колени.
— Встретимся здесь же утром девятого ноября, — говорю я ему вслед, поскольку он уже уходит. Эвропид, Софокл, Ескил. Я сижу потрясенный, дрожащий и слушаю наступившую тишину. БУМ. БУМ. БУМ.
12
В наиболее впечатляющие достоевские моменты жизни, Дэвид Селиг любил думать о своей силе, как о проклятьи, суровом наказании за некий невозможный грех. Печать Каина. Конечно его способности не раз причиняли ему немного хлопот, но, здраво поразмыслив, он понимал, что называть это проклятьем было отпускающим грехи мелодраматическим дерьмом. Сила была божественным даром. Она несла восторг. Без нее он был никто, шмендрик; с ней он — бог. Разве это проклятье? Разве это так страшно? Происходит нечто веселое, и судьба кричит: «Вот, малыш Селиг, будь богом!» Ты бы пренебрег? Говорят, что Софокл в возрасте 88 лет или около того выразил огромное облегчение, когда умерло давление физических страстей. «Наконец я свободен от хозяина-тирана», — сказал мудрый и счастливый Софокл. Но можем ли мы предположить, что если бы ему досталась возможность повторить свою жизнь, он бы принял эту импотенцию? Не дурачь себя, Дэвид: не имеет значения, как забирает тебя твоя телепатия, а она здорово забирает тебя, ты бы не смог без нее ни минуты. Потому что сила несла восторг.
Сила несла восторг. В этой фразе целый мир. Смертные рождаются в юдоли слез и получают свои удары, где только можно. Некоторые, в поисках удовольствия, обращаются к сексу, наркотикам, алкоголю, телевизору, кино, бирже, бегам, рулетке, кнутам и цепям, собиранию первых изданий, круизам по Карибскому морю, китайским табакеркам, англосаксонской поэзии, резиновой одежде, профессиональной игре в футбол, — к чему угодно. Но не он — не проклятый Дэвид Селиг. Все, что он должен делать — спокойно сидеть и впитывать волны мыслей, гонимые телепатическим бризом. С фантастической легкостью он прожил сотни жизней. Она наполнил сокровищницу добычей тысяч душ. Восторг, экстаз. Эта часть много лет была для него всем.
Лучшие годы — между четырнадцатью и двадцатью пятью. Моложе он был еще слишком наивен и незрел, чтобы по достоинству оценить получаемые данные. Старше, его растущая горечь и чувство изолированности угнетали его способность веселиться. От четырнадцати до двадцати пяти. Золотые годы. Ах!
Тогда все было намного оживленнее. Жизнь казалась утренним сном перед пробуждением. В мире не было стен: он мог пойти куда угодно и увидеть что угодно. Могучая радость существования. Щедро пропитанная соками ощущений. До своих сорока Селиг не сознавал, сколько он потерял за эти годы в поисках лучшего фокуса и глубины. Его сила не померкла значительно, когда он перешагнул за тридцать, но очевидно, она должна была потихоньку и постоянно линять, так незаметно, что он и не замечал накапливающихся потерь. Перемена стала абсолютной, больше качественной, чем количественной. Теперь, даже в хорошие дни, сигналы не достигали былой интенсивности. В те далекие годы сила приносила ему не только внутренние монологи или душевные порывы, как теперь, но еще и целый мир красок, осязаемости, ароматов: мир во всей своей сенсорной многогранности, мир, отраженный на круглом сферическом экране внутри его головы для его же удовольствия.
Например. Он лежит, прислонившись к августовскому стогу сена в жарком бруклинском предместье сразу после полудня. Сейчас 1950 год и он достиг середины пути между пятнадцатилетием и шестнадцатилетием. Немного музыки, маэстро: Шестая Бетховена, нежно всплывающие сладкоголосые флейты и игривые флейты-пикколо. Солнце сияет в безоблачном небе. Легкий ветерок играет в ветвях ив, окаймляющих кукурузное поле. Трепещет молодая кукуруза. Журчит ручеек. Кругами носятся скворцы. Он слышит, как звенят цикады. Он слышит писк комара и спокойно наблюдает, как тот устраивается на его голой, безволосой, блестящей от пота груди. Его ноги босы, он одет лишь в узкие, вылинявшие синие джинсы. Городской мальчик, изучающий деревню.
Ферма находится в двадцати милях к северу от Элленвилла. Она принадлежит Шелям, тевтонской семье, производящей яйца и разные овощи и пополняющей свои накопления, сдавая каждое лето домик для гостей какой-нибудь городской семье, ищущей сельского уединения. В этом году их постояльцы Сэм и Анетт Штейн из Бруклина, Нью-Йорк, и их дочь Барбара. Штейны пригласили своих близких друзей Пола и Марту Селиг погостить недельку на ферме вместе с сыном Дэвидом и дочерью Юдифь. (Сэм Штейн и Пол Селиг вынашивают план, предназначенный для того, чтобы полностью опустошить их банковские счета и разрушить дружбу двух семей. Они хотят стать партнерами в махинациях с заменой частей телевизоров. Пол Селиг всегда пытается влезть в неумные деловые авантюры.) Сегодня третий день визита и после полудня Дэвид таинственным образом остается совсем один. Отец вместе с Сэмом Штейном отправились в далекую прогулку; в безмятежности соседних холмов оба обговорят детали торговой сделки. Их жены, прихватив пятилетнюю Юдифь, уехали опустошать магазины Элленвилла. Нет никого, кроме тонкогубых Шелей, уныло занимающихся нескончаемыми делами по хозяйству и шестнадцатилетней Барбары Штейн, которая с третьего класса учится вместе с Дэвидом. Волей-неволей, Дэвид и Барбара на целый день брошены вместе, Штейны и Селиги очевидно питают смутную надежду, что между их отпрысками расцветет любовь. Весьма наивно с их стороны. Барбара, пышная и действительно красивая темноволосая девушка с гладкой кожей и длинными ногами, умная, с мягкими манерами, старше Дэвида на шесть месяцев, но в социальном развитии обогнала его года на три-четыре. Он не то чтобы не нравится ей, она просто смотрит на него, как на досадную помеху, явного чужака. Она не знает о его особом даре — никто не знает, — но она семь лет могла наблюдать за ним в школе с близкого расстояния и знает, что в нем что-то есть. Она разумная девушка, стремящаяся рано выйти замуж (доктор, адвокат, страховой посредник), иметь много детишек и возможность полюбить кого-нибудь загадочного и страшного, как Дэвид Селиг. Дэвид все отлично знает и он совсем не удивлен и даже не разочарован, когда Барбара еще утром ускользает.
— Если кто-нибудь спросит, — говорит она, — скажи, что я пошла прогуляться в лес.
У нее в руках антология поэзии в бумажной обложке. Но Дэвида этим не проведешь. Он знает, что она при каждом удобном случае удирает трахаться с девятнадцатилетним Хансом Шелем.
Итак, он оказался предоставлен самому себе. Ничего. Он умеет себя развлекать. Сначала он обходит ферму, смотрит, как петух топчет кур, а затем устраивается в тихом уголке поля. Можно половить мысли. Он лениво забрасывает свою сеть. Сила нарастает и нарастает в поисках эманации. Что я буду читать, что? А! Есть чувство контакта. Его ищущий мозг проникает в другой, гудящий, маленький, туманный, напряженный. Это разум пчелы: Дэвид может находить контакт не только с человеком. Конечно, у пчелы нет вербальных сигналов и никаких концепций. Если пчела вообще думает, то Дэвид не способен различить эти мысли. Но он проникает в голову пчелы. Он испытывает сильное чувство чего-то крошечного, компактного, крылатого и свирепого. Как сух мир пчелы: бескровный, засушливый, истощенный. Он парит. Он падает вниз. Он видит пролетающую мимо птицу чудовищной — словно крылатый слон. Он погружается в полный пыльцы венчик цветка. И снова взлетает. Он видит мир глазами пчелы. Все разбивается на тысячи фрагментов, словно он смотрит сквозь треснувшее стекло; все окрашено в серые тона и только на периферии вклиниваются голубой и алый. Но разум пчелы слишком ограничен. Дэвиду скоро надоедает. Он резко бросает насекомое и, перестроив свои ощущения, погружается в душу курицы. Она кладет яйцо! Ритмические внутренние сокращения, несущие удовольствие и боль, неистовое кудахтанье. Елейный запах, резкий и всепроникающий. Этой птице мир кажется темным и скучным. Ко-ко-ко! Ооох! Яйцо выскальзывает и мягко падает в солому. Истощенная и переполненная курица оседает. Дэвид покидает ее в момент восторга. Он углубляется в близлежащий лесок, ищет человеческий разум, входит в него. Насколько он богаче и интенсивнее! Он понимает, что это Барбара Штейн, уложенная Хансом Шелем. Обнаженная, она лежит на ковре из прошлогодней листвы. Ноги ее раздвинуты, а глаза закрыты. Кожу увлажняет пот. Пальцы Ханса впиваются в нежную плоть ее плеч, а его покрытая светлой щетиной щека касается ее щеки. Под его весом расплющилась ее грудь и опустошились легкие. С неистовым упорством он пронзает ее, и его длинный твердый член снова и снова медленно и терпеливо входит в нее. Ощущения пульсации распространяются в водовороте ее лона. Дэвид видит через ее разум твердый пенис в нежном, скользком внутреннем пространстве. Он ловит ее сильное сердцебиение. Она охватывает ногами бедра Ханса. Он ощущает ее собственную смазку на ее ягодицах и бедрах. А вот и первые головокружительные спазмы оргазма. Дэвид прикладывает все силы, чтобы остаться с ней сейчас, но знает, что ничего не получится: это все равно, что объезжать дикую лошадь. Ее таз вздрагивает, ногти впиваются в спину любовника, голова поворачивается в сторону, она глотает воздух и наверху блаженства выбрасывает из сознания Дэвида. Он ненадолго перемещается в уравновешенный мозг Ханса Шеля, который, не зная об этом, дарит наблюдателю-девственнику несколько крупиц знания о том, как сохранить жар Барбары Штейн, вонзая, вонзая и вонзая член. Ее внутренние мускулы свирепо сжимают его распухший конец и затем, почти немедленно, на Ханса обрушивается его оргазм. Голодный до информации Дэвид держится изо всех сил, надеясь сохранить контакт, но нет, он вылетает, бесконтрольно ищет снова, пока — хлоп! — не находит новую жертву. Все спокойно. Он скользит сквозь темные холодные окрестности. У него нет веса; тело его длинное, стройное и угловатое; разум почти пуст, но иногда в нем проскальзывают какие-то обрывочные ощущения низшего порядка. Он вошел в сознание рыбы, возможно форели. Он движется вниз по течению в стремительном ручье, получая удовольствие от плавности своих движений и чудесной кристально чистой воды, протекающей сквозь его жабры. Он очень мало видит, а запахи и вовсе отсутствуют, информация поступает в виде импульсов, крошечных отражений и вмешательств. Он с легкостью реагирует на каждую такую новость, то изгибаясь, чтобы избежать столкновения с выступающим камнем, то ускоряя движение, спасаясь от быстрых течений. Этот процесс захватывает его, но сама форель — скучный компаньон, и Дэвид, побыв с ней две-три минуты, с удовольствием покидает ее, чтобы перебраться в более сложный разум. Это разум старого Георга Шеля, отца Ханса, который трудится в дальнем углу кукурузного поля. Прежде Дэвид не бывал здесь. Старик угрюмый и суровый человек, ему за шестьдесят. Он мало говорит и постоянно занят какими-то обыденными делами. Лицо с тяжелым подбородком вечно сердито нахмурено. Дэвид случайно поинтересовался, не был ли он надсмотрщиком в концентрационном лагере, хотя и знал, что Шели живут в Америке с 1935 года. От фермера исходит такая неприятная физическая аура, что Дэвид держался от него подальше, но сейчас утомленный тупостью форели, он проскальзывает в мозг Шеля, проникает сквозь плотные слои примитивных немецких размышлений и касается самого дна фермерской души, места, где живет его сущность. Поразительно: старый Шель мистик! Нет никакой суровости. Никакой темной лютеранской мечтательности. Чистый буддизм: Шель стоит на богатой почве своего поля, наклонившись к мотыге, ноги его крепко впиваются в землю, слитые со всей вселенной. Бог наполняет его душу. Он понимает единство всего сущего. Небо, деревья, земля, солнце, растения, ручей, насекомые, птицы — все едино, часть целого, и Шель пребывает в полной гармонии с этим целым. Как может быть такое? Как может этот унылый, невосприимчивый человек вмещать в своих глубинах такие восторги? Почувствуйте его радость! Чувства обуревают его! Пение птиц, свет солнца, аромат цветов и свежевскопанной земли, шелест остроконечных зеленый стеблей кукурузы, капли пота, стекающие по изборожденной морщинами шее, изогнутость планеты, очертания полной луны — тысячи наслаждений переполняют этого человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Особенно потому, что точно такая тема есть в подшивке моих собственных курсовиков разлива 1952 года.
— Мне понадобится кое-какая информация о вас. Точное написание вашего имени, имя вашего профессора, номер курса…
Он начинает говорить. Я записываю данные, одновременно открывая ввод в своем мозгу для обычного сканирования мыслей клиента, чтобы понять нужный стиль для курсовой. Смогу ли я сделать подходящее для Йайа Лумумбы эссе? Это будет переворот в науке, если я напишу на жаргоне черного парня, что несомненно будет вызывать смех у его толстого профа на каждой строчке. Я думаю, что смог бы, но хочет ли этого Лумумба? Подумает ли он, что я дразню его, если я приму его стиль? Я должен это знать. Поэтому я скользнул под его волосатый скальп в серое желе. Привет, большой черный парень. Входя, я уловил версию его образа: крутая черная гордость, недоверие к бледнолицему незнакомцу, нескрываемое восхищение собственной стройной длинноногой фигурой. Но это общие места, стандартная обстановка его разума. Я еще не достиг уровня сиюминутных мыслей. Я не проник в сущность Йайа Лумумбы, уникального индивида, чей стиль я должен понять. Я влез поглубже. По мере погружения, я испытывал чувство повышающейся психической температуры, поток тепла, сравнимый, может, с тем, что может чувствовать шахтер на глубине пяти миль, пробивая туннель в земной коре к магматическому огню. Я понял, что этот парень, Лумумба, постоянно кипит внутри. Жар его души предупреждает меня, что нужно быть осторожным, но я еще не получил всей искомой информации и я продвигаюсь вперед, пока расплавленное неистовство потока его сознания внезапно не обжигает меня с ужасной силой. «Чертов еврей умник дерьмоголовый Господи как я ненавижу маленький лысый мать его дерет три пятьдесят за страницу Я должен еврею дать ему я бы посчитал его зубы эксплуататор агрессор да еврей и не стоит столько держу пари это особая цена для негров уверен я должен дать ему этому доброму жиду посчитать его зубы поднять да швырнуть можем самому написать эту чертову курсовую показать ему но не могу черт не могу вся чертова проблема что не могу Эвропид Софокл Ескил кто знает дерьмо о них у меня другое в голове игра Ратгерал один на один в центре поля отнять мяч ты тупица вот что и вверх Лумумба! и подождите парни он выйдет на линию, проходит по центру, легко забрасывает мяч раз два! Лумумба на пути к своим вечерним забавам Эвропид Софокл Ескил какого хрена я должен что-то о них знать что-то писать какая польза черному парню от этих старых дохлых греческих козлов какое они имеют отношение отношения не для меня путь это жидовское дерьмо четыре сотни лет рабства покорежили наши мозги кто знает мать его как и теперь я должен платить ему двадцать баксов чтобы он сделал для меня в чем я не силен кто говорит что я должен какая мне польза зачем зачем зачем».
Жуткий огонь. Испепеляющая жара. У меня прежде бывали контакты с более интенсивными потоками, намного более интенсивными, чем этот, но и я был тогда моложе, сильнее и более жизнестоек. Не могу переносить это извержение вулкана. Сила его презрения ко мне возрастает пропорционально силе его презрения к себе, так как он нуждается в моих услугах. Он — оплот ненависти. И моя несчастная угасающая сила не может этого вынести. Словно срабатывает некий автоматический прибор безопасности, защищающий меня от перегрузки: мозговые рецепторы закрываются. Это для меня ново и весьма странно. Как будто отваливаются конечности, уши, яйца, все выступающее, оставляя лишь гладкий торс. Сила сигналов падает, сознание Йайа Лумумбы удаляется, он уже недоступен мне, и я невольно возобновляю процесс вторжения. Все неопределенно. Все приглушенно. Бум. Все вернулось на круги своя. В ушах звенит от внезапной тишины, тишины такой громкой, словно раскат грома. Новая степень моего заката. Прежде я никогда не терял контакта. Я смотрю вверх, потрясенный и оглушенный этой новостью. Тонкие губы Йайа Лумумбы плотно сжаты; он смотрит на меня сверху вниз с недоумением, даже не догадываясь, что произошло.
Я еле слышно говорю:
— Я бы хотел десять долларов аванса. Остальное заплатите при получении работы.
Он холодно отвечает, что сегодня не может дать мне деньги. Следующая стипендия не раньше начала месяца. Я должен поверить ему на слово. Берись или оставь это, парень.
— Может хотя бы пять? — спрашиваю я. — Как залог. Верой здесь не обойдешься. У меня же расходы.
Он строго смотрит мне в лицо и выпрямляется во весь рост; мне он кажется девяти или десяти футов роста. Без слов он достает из бумажника пятидолларовую банкноту, комкает ее и презрительно роняет мне на колени.
— Встретимся здесь же утром девятого ноября, — говорю я ему вслед, поскольку он уже уходит. Эвропид, Софокл, Ескил. Я сижу потрясенный, дрожащий и слушаю наступившую тишину. БУМ. БУМ. БУМ.
12
В наиболее впечатляющие достоевские моменты жизни, Дэвид Селиг любил думать о своей силе, как о проклятьи, суровом наказании за некий невозможный грех. Печать Каина. Конечно его способности не раз причиняли ему немного хлопот, но, здраво поразмыслив, он понимал, что называть это проклятьем было отпускающим грехи мелодраматическим дерьмом. Сила была божественным даром. Она несла восторг. Без нее он был никто, шмендрик; с ней он — бог. Разве это проклятье? Разве это так страшно? Происходит нечто веселое, и судьба кричит: «Вот, малыш Селиг, будь богом!» Ты бы пренебрег? Говорят, что Софокл в возрасте 88 лет или около того выразил огромное облегчение, когда умерло давление физических страстей. «Наконец я свободен от хозяина-тирана», — сказал мудрый и счастливый Софокл. Но можем ли мы предположить, что если бы ему досталась возможность повторить свою жизнь, он бы принял эту импотенцию? Не дурачь себя, Дэвид: не имеет значения, как забирает тебя твоя телепатия, а она здорово забирает тебя, ты бы не смог без нее ни минуты. Потому что сила несла восторг.
Сила несла восторг. В этой фразе целый мир. Смертные рождаются в юдоли слез и получают свои удары, где только можно. Некоторые, в поисках удовольствия, обращаются к сексу, наркотикам, алкоголю, телевизору, кино, бирже, бегам, рулетке, кнутам и цепям, собиранию первых изданий, круизам по Карибскому морю, китайским табакеркам, англосаксонской поэзии, резиновой одежде, профессиональной игре в футбол, — к чему угодно. Но не он — не проклятый Дэвид Селиг. Все, что он должен делать — спокойно сидеть и впитывать волны мыслей, гонимые телепатическим бризом. С фантастической легкостью он прожил сотни жизней. Она наполнил сокровищницу добычей тысяч душ. Восторг, экстаз. Эта часть много лет была для него всем.
Лучшие годы — между четырнадцатью и двадцатью пятью. Моложе он был еще слишком наивен и незрел, чтобы по достоинству оценить получаемые данные. Старше, его растущая горечь и чувство изолированности угнетали его способность веселиться. От четырнадцати до двадцати пяти. Золотые годы. Ах!
Тогда все было намного оживленнее. Жизнь казалась утренним сном перед пробуждением. В мире не было стен: он мог пойти куда угодно и увидеть что угодно. Могучая радость существования. Щедро пропитанная соками ощущений. До своих сорока Селиг не сознавал, сколько он потерял за эти годы в поисках лучшего фокуса и глубины. Его сила не померкла значительно, когда он перешагнул за тридцать, но очевидно, она должна была потихоньку и постоянно линять, так незаметно, что он и не замечал накапливающихся потерь. Перемена стала абсолютной, больше качественной, чем количественной. Теперь, даже в хорошие дни, сигналы не достигали былой интенсивности. В те далекие годы сила приносила ему не только внутренние монологи или душевные порывы, как теперь, но еще и целый мир красок, осязаемости, ароматов: мир во всей своей сенсорной многогранности, мир, отраженный на круглом сферическом экране внутри его головы для его же удовольствия.
Например. Он лежит, прислонившись к августовскому стогу сена в жарком бруклинском предместье сразу после полудня. Сейчас 1950 год и он достиг середины пути между пятнадцатилетием и шестнадцатилетием. Немного музыки, маэстро: Шестая Бетховена, нежно всплывающие сладкоголосые флейты и игривые флейты-пикколо. Солнце сияет в безоблачном небе. Легкий ветерок играет в ветвях ив, окаймляющих кукурузное поле. Трепещет молодая кукуруза. Журчит ручеек. Кругами носятся скворцы. Он слышит, как звенят цикады. Он слышит писк комара и спокойно наблюдает, как тот устраивается на его голой, безволосой, блестящей от пота груди. Его ноги босы, он одет лишь в узкие, вылинявшие синие джинсы. Городской мальчик, изучающий деревню.
Ферма находится в двадцати милях к северу от Элленвилла. Она принадлежит Шелям, тевтонской семье, производящей яйца и разные овощи и пополняющей свои накопления, сдавая каждое лето домик для гостей какой-нибудь городской семье, ищущей сельского уединения. В этом году их постояльцы Сэм и Анетт Штейн из Бруклина, Нью-Йорк, и их дочь Барбара. Штейны пригласили своих близких друзей Пола и Марту Селиг погостить недельку на ферме вместе с сыном Дэвидом и дочерью Юдифь. (Сэм Штейн и Пол Селиг вынашивают план, предназначенный для того, чтобы полностью опустошить их банковские счета и разрушить дружбу двух семей. Они хотят стать партнерами в махинациях с заменой частей телевизоров. Пол Селиг всегда пытается влезть в неумные деловые авантюры.) Сегодня третий день визита и после полудня Дэвид таинственным образом остается совсем один. Отец вместе с Сэмом Штейном отправились в далекую прогулку; в безмятежности соседних холмов оба обговорят детали торговой сделки. Их жены, прихватив пятилетнюю Юдифь, уехали опустошать магазины Элленвилла. Нет никого, кроме тонкогубых Шелей, уныло занимающихся нескончаемыми делами по хозяйству и шестнадцатилетней Барбары Штейн, которая с третьего класса учится вместе с Дэвидом. Волей-неволей, Дэвид и Барбара на целый день брошены вместе, Штейны и Селиги очевидно питают смутную надежду, что между их отпрысками расцветет любовь. Весьма наивно с их стороны. Барбара, пышная и действительно красивая темноволосая девушка с гладкой кожей и длинными ногами, умная, с мягкими манерами, старше Дэвида на шесть месяцев, но в социальном развитии обогнала его года на три-четыре. Он не то чтобы не нравится ей, она просто смотрит на него, как на досадную помеху, явного чужака. Она не знает о его особом даре — никто не знает, — но она семь лет могла наблюдать за ним в школе с близкого расстояния и знает, что в нем что-то есть. Она разумная девушка, стремящаяся рано выйти замуж (доктор, адвокат, страховой посредник), иметь много детишек и возможность полюбить кого-нибудь загадочного и страшного, как Дэвид Селиг. Дэвид все отлично знает и он совсем не удивлен и даже не разочарован, когда Барбара еще утром ускользает.
— Если кто-нибудь спросит, — говорит она, — скажи, что я пошла прогуляться в лес.
У нее в руках антология поэзии в бумажной обложке. Но Дэвида этим не проведешь. Он знает, что она при каждом удобном случае удирает трахаться с девятнадцатилетним Хансом Шелем.
Итак, он оказался предоставлен самому себе. Ничего. Он умеет себя развлекать. Сначала он обходит ферму, смотрит, как петух топчет кур, а затем устраивается в тихом уголке поля. Можно половить мысли. Он лениво забрасывает свою сеть. Сила нарастает и нарастает в поисках эманации. Что я буду читать, что? А! Есть чувство контакта. Его ищущий мозг проникает в другой, гудящий, маленький, туманный, напряженный. Это разум пчелы: Дэвид может находить контакт не только с человеком. Конечно, у пчелы нет вербальных сигналов и никаких концепций. Если пчела вообще думает, то Дэвид не способен различить эти мысли. Но он проникает в голову пчелы. Он испытывает сильное чувство чего-то крошечного, компактного, крылатого и свирепого. Как сух мир пчелы: бескровный, засушливый, истощенный. Он парит. Он падает вниз. Он видит пролетающую мимо птицу чудовищной — словно крылатый слон. Он погружается в полный пыльцы венчик цветка. И снова взлетает. Он видит мир глазами пчелы. Все разбивается на тысячи фрагментов, словно он смотрит сквозь треснувшее стекло; все окрашено в серые тона и только на периферии вклиниваются голубой и алый. Но разум пчелы слишком ограничен. Дэвиду скоро надоедает. Он резко бросает насекомое и, перестроив свои ощущения, погружается в душу курицы. Она кладет яйцо! Ритмические внутренние сокращения, несущие удовольствие и боль, неистовое кудахтанье. Елейный запах, резкий и всепроникающий. Этой птице мир кажется темным и скучным. Ко-ко-ко! Ооох! Яйцо выскальзывает и мягко падает в солому. Истощенная и переполненная курица оседает. Дэвид покидает ее в момент восторга. Он углубляется в близлежащий лесок, ищет человеческий разум, входит в него. Насколько он богаче и интенсивнее! Он понимает, что это Барбара Штейн, уложенная Хансом Шелем. Обнаженная, она лежит на ковре из прошлогодней листвы. Ноги ее раздвинуты, а глаза закрыты. Кожу увлажняет пот. Пальцы Ханса впиваются в нежную плоть ее плеч, а его покрытая светлой щетиной щека касается ее щеки. Под его весом расплющилась ее грудь и опустошились легкие. С неистовым упорством он пронзает ее, и его длинный твердый член снова и снова медленно и терпеливо входит в нее. Ощущения пульсации распространяются в водовороте ее лона. Дэвид видит через ее разум твердый пенис в нежном, скользком внутреннем пространстве. Он ловит ее сильное сердцебиение. Она охватывает ногами бедра Ханса. Он ощущает ее собственную смазку на ее ягодицах и бедрах. А вот и первые головокружительные спазмы оргазма. Дэвид прикладывает все силы, чтобы остаться с ней сейчас, но знает, что ничего не получится: это все равно, что объезжать дикую лошадь. Ее таз вздрагивает, ногти впиваются в спину любовника, голова поворачивается в сторону, она глотает воздух и наверху блаженства выбрасывает из сознания Дэвида. Он ненадолго перемещается в уравновешенный мозг Ханса Шеля, который, не зная об этом, дарит наблюдателю-девственнику несколько крупиц знания о том, как сохранить жар Барбары Штейн, вонзая, вонзая и вонзая член. Ее внутренние мускулы свирепо сжимают его распухший конец и затем, почти немедленно, на Ханса обрушивается его оргазм. Голодный до информации Дэвид держится изо всех сил, надеясь сохранить контакт, но нет, он вылетает, бесконтрольно ищет снова, пока — хлоп! — не находит новую жертву. Все спокойно. Он скользит сквозь темные холодные окрестности. У него нет веса; тело его длинное, стройное и угловатое; разум почти пуст, но иногда в нем проскальзывают какие-то обрывочные ощущения низшего порядка. Он вошел в сознание рыбы, возможно форели. Он движется вниз по течению в стремительном ручье, получая удовольствие от плавности своих движений и чудесной кристально чистой воды, протекающей сквозь его жабры. Он очень мало видит, а запахи и вовсе отсутствуют, информация поступает в виде импульсов, крошечных отражений и вмешательств. Он с легкостью реагирует на каждую такую новость, то изгибаясь, чтобы избежать столкновения с выступающим камнем, то ускоряя движение, спасаясь от быстрых течений. Этот процесс захватывает его, но сама форель — скучный компаньон, и Дэвид, побыв с ней две-три минуты, с удовольствием покидает ее, чтобы перебраться в более сложный разум. Это разум старого Георга Шеля, отца Ханса, который трудится в дальнем углу кукурузного поля. Прежде Дэвид не бывал здесь. Старик угрюмый и суровый человек, ему за шестьдесят. Он мало говорит и постоянно занят какими-то обыденными делами. Лицо с тяжелым подбородком вечно сердито нахмурено. Дэвид случайно поинтересовался, не был ли он надсмотрщиком в концентрационном лагере, хотя и знал, что Шели живут в Америке с 1935 года. От фермера исходит такая неприятная физическая аура, что Дэвид держался от него подальше, но сейчас утомленный тупостью форели, он проскальзывает в мозг Шеля, проникает сквозь плотные слои примитивных немецких размышлений и касается самого дна фермерской души, места, где живет его сущность. Поразительно: старый Шель мистик! Нет никакой суровости. Никакой темной лютеранской мечтательности. Чистый буддизм: Шель стоит на богатой почве своего поля, наклонившись к мотыге, ноги его крепко впиваются в землю, слитые со всей вселенной. Бог наполняет его душу. Он понимает единство всего сущего. Небо, деревья, земля, солнце, растения, ручей, насекомые, птицы — все едино, часть целого, и Шель пребывает в полной гармонии с этим целым. Как может быть такое? Как может этот унылый, невосприимчивый человек вмещать в своих глубинах такие восторги? Почувствуйте его радость! Чувства обуревают его! Пение птиц, свет солнца, аромат цветов и свежевскопанной земли, шелест остроконечных зеленый стеблей кукурузы, капли пота, стекающие по изборожденной морщинами шее, изогнутость планеты, очертания полной луны — тысячи наслаждений переполняют этого человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22