Профессора врут: "Изучайте медицину, это наука будущего!" Какого черта ее изучать, если все равно мы обречены на смерть? Писатели врут - и когда придумывают хорошие концы, и когда сочиняют плохие. Ромео и Джульетте надо было остаться живыми, а их почему-то убили. И Лиру надо было победить своих сучонок, а он умер. Политики врут - говорят: "Мы боремся за мир", - а бомбят беззащитных... Вот поезд не врет - он едет. А мы все в поезде - лжецы.
- А ты куда едешь-то?
- Не знаю. Наверное, к отцу.
- Где он живет?
- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...
"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из Папуа!"
- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?
- У меня нет денег.
- А как же ты едешь?
- Зайцем.
- А если придет контроль?
- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.
- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?
- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.
- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.
- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.
- Это он говорил верно.
- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами. А священник, у которого я исповедовалась, не пришел бы после исповеди к моей маме. А подруга бы не отбила моего парня. А парень бы этот не рассказывал всем про то, какая я.
Она снова легла на кушетку и, закурив, закончила:
- А в Португалии бы не сажали в тюрьмы. И не стреляли б в Ольстере. А в Японии б не умирали от рака крови после Хиросимы. Хватит, может, а? Вы ведь наверняка уже придумали монолог взрослого. Вы в этом деле доки. "Мы были другими в ваши годы" - и прочие истории про детишек и аистов.
- Ты писала отцу, что едешь к нему?
- Да.
- Почему он не прислал тебе денег?
- У него нет денег. Он честно делает свое дело, поэтому у него нет денег.
Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему, именно так она назвала его.
- Твоего отца зовут Ричард?
Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и она ответила:
- Да. Вы знаете папу?
- Откуда же мне знать твоего папу? - соврал я, трусливо соврал я, подло соврал. - Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным человеком.
- Зачем вы говорите неправду? - спросила девушка. - Отчего же вы всегда говорите неправду?
Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей, что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь, едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать ему, этому рыжему Ричарду.
- Пойдем, - сказал я.
- В буфет?
- Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на буфет не надейся. Пошли.
Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.
- Кто это? - спросил я девушку. - Ты знаешь его?
- Первый раз вижу.
У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет, съели по бутерброду и выпили по банке пива.
- Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я действительно такая уродина?!
Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила оттуда маленькую фотографию.
- Вот мой па, - сказала она. - Вот он.
На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться, только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она верила его письмам, так верила его письмам...
Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое понимают лучше нас...
- У вас есть дети? - спросила она.
- Да.
- Слава богу, хоть сейчас не врете...
...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на какой-нибудь станции.
В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель, и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".
Музыка началась откуда-то издалека, как только я вышел из метрополитена на станции "Отель де Виль" и пошел через мост к Монпарнасу, и она была парижской: аккордеон и гитара. Она была окрест: и в тяжелой воде Сены, и в синей дымке, которая поднималась над холмом Святой Женевьевы, и в чугунной решетке моста Де ля Турнель, и в горьком запахе каштанов, поджаренных на чугунной жаровне мадам Карнэ, которая обычно торгует на пересечении Рю Сент-Андрэ д'арт и Рю Аугустин, но по случаю воскресенья - возле Птичьего рынка, который слышишь издали, и останавливаешься, и закрываешь глаза, и переносишься в детство, когда мечталось о птицах в больших, просторных клетках, а песенка становилась такой одинокой, принадлежащей тебе, и тому, что было с тобой, и тому, что никогда с тобой не случится, что лучше уж поскорее перейти реку и быстро подняться по улице кардинала Лемуана, пересечь площадь Монк, подняться еще выше по "кардиналу" и остановиться возле дома 74, возле единственного подъезда, и постоять здесь, и оглядеться, и увидеть тот самый дансинг, куда Старик приходил танцевать с Хэдли, и войти в старый подъезд, и объяснить консьержке, которая отталкивает толстой коленкой яростно лающую собачонку, что я ищу ту квартиру, где жил Хемингуэй, "да, да, американец", "Газетчик?" - "В общем-то и газетчик", - "Тот, который много пил?" - "Пожалуй что, больше всего он писал, и дрался с фашизмом, и очень любил Париж".
- Месье Хемингуэй жил на третьем этаже. Там сейчас живут месье и мадам Хабибу.
Лестница была скрипучей, узенькой и крутой. Так же, как и пятьдесят лет назад, клозет общий для трех квартир, выходящих на маленькую площадку, был холодным, с двумя цементными возвышениями, и холодный ветер продувал его насквозь, потому что одна из квартир была открыта и трое рабочих красили пол в странной, пятиугольной, вытянутой комнате и переклеивали обои, напевая мою песенку.
- Хемингуэй жил именно в этой комнате, - сказала мадам, хозяйка комнаты, и я купила ее потому, что Хемингуэй здесь жил.
- Ничего подобного, - открыв дверь, сказал сосед. - Американец жил в комнате, которую занимаем мы.
Я попросил разрешения войти в комнату. Окно выходило на узкую и темную Рю Ролли.
- Вы все неправы, - сказал мужчина, спускавшийся по лестнице, - Хемингуэй жил в другом подъезде, со стороны Рю Декарт, там сейчас тоже продают квартиру, именно ту, где жил бородатый писатель, и окна его выходили на Контрэскарп.
- Но этого не может быть, - сказала красивая, высокая мадам, - меня заверили, что я покупаю комнату Хемингуэя.
- Считайте, что вас обманули, - усмехнулся сосед, - я живу в его квартире, и смешно с этим спорить.
"Из-за дождя мы держали окна закрытыми, холодный ветер срывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного дыма".
А на площади Контрэскарп ветер срывал листья с платанов, и начался дождь, "который портил только погоду, а не жизнь", и в кафе было полным-полно народу, и на улице Муфтар, "этой чудесной многолюдной улице", заставленной мокрыми лотками с устрицами, обложенными льдом, толкались сотни парижан под прозрачными, словно бы стеклянными зонтиками, а в кафе "Для любителей" обитатели Муфтар по-прежнему много пили, правда, в отличие от хемингуэевских времен на стене уже не было объявления "о мерах наказания, предусмотренных за пьянство в общественных местах".
В воскресные дни парижские улицы, по которым Старик ходил писать в свое кафе на Сен-Мишель, именно те, которые ведут от площади Контрэскарп к Сорбонне, пустынны, и шаги твои гулко ударяются о стены домов, и кажется, будто ты делаешь документальную картину и заботливые ассистенты режиссера развесили где-то за углом тяжелые канаты и выставили таблички: "Проход запрещен, идет съемка". Но иллюзия одиночества и твоей сопринадлежности Парижу кончается, как только пройдешь мимо лицея Генриха Четвертого, мимо старинной церкви Сент-Этьен дю Мои, как только пересечешь "открытую всем ветрам площадь Пантеона", и окажешься на Сен-Мишель, и услышишь английскую, шведскую, индусскую, испанскую, конголезскую, японскую, русскую, гвинейскую речь, и увидишь бритых наголо, с косичками молодых американцев из новобуддистской секты, которые зябко продают свои листовки и грустно, хором поют странные речитативы, и волосатых, с кудрями, ниспадающими на острые плечи, студентов и картинно грязных клошаров (говорят, муниципалитет дает им субсидию - Париж без клошаров, которые спят под мостами, немыслим, они сделались обязательной принадлежностью города, забитого туристами).
В "славном кафе на площади Сен-Мишель", где Старик работал, когда жил на улице Лемуана, было пусто. В двенадцать сюда не войти - время обеда для французов словно месса для фанатиков веры. "С двенадцати до двух во Франции можно сменить правительство, и этого никто не заметит", - сказал мне один из газетчиков. Но сейчас было утро, и в кафе было пусто, всего два-три посетителя. И я сел на стеклянной веранде и заказал кофе, и когда официант поставил на стол маленькую тяжелую чашку с горячим, дымным cafe au lait, я спросил его, что он знает о Хемингуэе, и он ответил, что месье с таким именем в кафе не приходит и что он очень сожалеет, поскольку ничем не может мне помочь.
- Почему вы спросили о Хэме? - поинтересовался парень, сидевший в глубине зала.
Я ответил, что повторяю сегодня маршрут Старика, тот самый маршрут, который описан им в "Празднике, который всегда с тобой".
- Зачем вам это нужно? Хемингуэй - прочитанный писатель, он теперь не в моде.
- "Писатель" и "мода"-понятия взаимоисключающие друг друга.
- Вы идеалист? - усмехнулся парень.
- Самый яростный материалист.
- Что ж вы тогда не смотрите правде в глаза? На литературу мода распространяется в такой же мере, как на брюки, машины и на галстуки. Хэм писал просто и ясно, а это сейчас никому не нужно. Сейчас в моде литература "сложного". Вот когда пройдет столетие, тогда он снова станет модным.
Парень спросил меня, не буду ли я возражать, если он пересядет за мой столик и поболтает со мной, но я сказал, что хочу посидеть один, потому что мне стало неинтересно говорить с ним: он относился к тому типу людей, которые любят слушать себя, и говорят они для себя, и не верят никому, кроме самих себя. Мне хотелось посидеть одному и посмотреть на детей и внуков тех парижан, которых так любил Старик, когда он жил на Лемуана, и когда пастух по утрам выгонял коз на улицу Декарта и гнал их по булыжной мостовой вниз, к Сене, а Хэм шел в ателье Гертруды Стайн, на улицу Флерюс, 27, мимо Люксембургского сада по улице Вожирар, где не было и сейчас нет кафе и ресторанов и запах еды не доводил его до голодной тошноты.
Я нашел улицу Флерюс легко, потому что там, совсем неподалеку от ателье Гертруды Стайн, находится кинофабрика "Коммуна" и один из руководителей ее Паскаль Обье - известен советскому кинозрителю как автор великолепного фильма "Вальпараисо, Вальпараисо...".
Громадноростый, голубоглазый, с усами, опущенными вниз, как у легендарного Верцингеторикса, белокурый и смешливый, Паскаль становится серьезным, когда речь заходит о Старике. Ему нужен Старик, и он не устарел для него, и его простота нужна Паскалю и его сложным героям.
- Это ерунда про моду, - говорил он мне. - Моду делают коммерсанты. Когда они начали затовариваться с материалами, они привили вкус к клешам; кончится текстильный бум - они заставят нас носить короткие брюки. Но нельзя заставить человека считать гением прохвоста от литературы, какого-нибудь "коммерсанта слова". И не злись ты на того парня: "свобода болтовни" опасна, лишь когда болтуны получают власть. Те люди, от которых зависит судьба моего фильма, молчаливы. Я четыре года пробивал "Вальпараисо" на парижский экран, и те, от которых зависела моя судьба, вообще ни черта не смыслят в искусстве- они умеют лишь одно: зарабатывать деньги. На чем угодно - на горе, исповеди, порнографии, счастье, - только б заработать. Помнишь, как Хэм злился на Скотта Фицджеральда, когда тот соглашался на изменения, купюры и переделки в своих рассказах - только бы напечатать? Я голодал четыре года, но я поступал так, как поступал Старик, - стоял насмерть. ...Старая, полуслепая консьержка провела меня через стерильно чистый, больничный подъезд дома 27 по улице Флерюс и показала маленький двухэтажный домик, построенный углом, с большими окнами, занавешенными толстыми портьерами.
- Здесь жила мадемуазель Стайн, месье. К сожалению, хозяева не оставили мне ключей, и я не могу показать вам ту квартиру... Нет, месье, я не помню Хемингуэя, я вообще плохо запоминаю лица иностранцев. Я помню только месье Пикассо, он любил ходить к мадемуазель Стайн, он часто приносил ей свою живопись, и он всегда очень громко говорил, когда шел через этот подъезд, и я всегда боялась, что другие жильцы будут сердиться, - у нас не любят, когда громко говорят в подъездах...
А потом я отправился на улицу Одеон, 12, - искать книжный магазин "Шекспир и компания", где Хемингуэй брал книги у Сильвии Бич, но в доме, где раньше был "Шекспир", сейчас находится магазин "бутик", и продавщица в хитоне, с гримом непорочной девы и в голубом парике посмотрела на меня, интересовавшегося книгами Сильвии Бич, как на сумасшедшего.
- Простите, месье, но мадам Бич никогда не работала в нашем магазине. Очень сожалею. Какие книги? Мы продаем "бутик", месье, это книга для женщин, прекрасная книга, месье, и не очень дорогая, в отличие от магазинов на Елисейских полях...
Но я нашел "Шекспира с компанией". Я нашел эту книжную лавку случайно, когда вышел на набережную Сены, чтобы посмотреть на внуков тех "людей Сены", о которых писал Старик. Но было ветрено, и моросил дождь, и рыбаков на берегах Сены не было, как не было и продавцов книг, которые, впрочем, теперь переместились к центру города: возле ресторана "Серебряная башня" лотков букинистов, обитых цинком, словно прилавки мясных магазинов, уже не было, как не было и "Винного рынка", снесенного не так давно по решению муниципалитета.
Я шел по набережной и напротив острова Сен-Луи, в старом, XVI веке, доме на улице де ля Бушери, 37, увидал старую вывеску: "Шекспир и компания". Я толкнул дверь, и дренышул колокольчик, и маленький седой старик с острой бородкой и д'артаньяновскими (по киноверсии "Трех мушкетеров") усами вышел из-за перегородки, и это был Джордж, нынешний директор "Шекспира", и он показал мне те книжные полки, где стояли тома Толстого, Тургенева и Достоевского, которые дарили Старику мир, "другой, чудесный мир, который... дарили русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские...".
А потом мы поднялись в гостевую комнату по скрипучей лесенке, мимо газовой плиты, на которой он потом сварил картошку на ужин и кусок мяса (он оставил на тарелке несколько картофелин и кусок хлеба внучке Хемингуэя, которая приехала к нему погостить), и Джордж показал мне фото Сильвии Бич, женщины, которая отдала себя служению книге. Ее "Шекспир" был закрыт нацистами, которые запретили ей выдавать "вредные" книги - русских авторов в первую очередь. Я сидел с Джорджем за колченогим столом и слушал его рассказ о женщине, которая помогла многим американцам стать писателями и которая так высоко понимала русскую литературу, и жалел, что в Париже до сих пор нет книжного магазина "Толстой и компания".
1 2 3 4 5
- А ты куда едешь-то?
- Не знаю. Наверное, к отцу.
- Где он живет?
- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...
"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из Папуа!"
- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?
- У меня нет денег.
- А как же ты едешь?
- Зайцем.
- А если придет контроль?
- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.
- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?
- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.
- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.
- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.
- Это он говорил верно.
- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами. А священник, у которого я исповедовалась, не пришел бы после исповеди к моей маме. А подруга бы не отбила моего парня. А парень бы этот не рассказывал всем про то, какая я.
Она снова легла на кушетку и, закурив, закончила:
- А в Португалии бы не сажали в тюрьмы. И не стреляли б в Ольстере. А в Японии б не умирали от рака крови после Хиросимы. Хватит, может, а? Вы ведь наверняка уже придумали монолог взрослого. Вы в этом деле доки. "Мы были другими в ваши годы" - и прочие истории про детишек и аистов.
- Ты писала отцу, что едешь к нему?
- Да.
- Почему он не прислал тебе денег?
- У него нет денег. Он честно делает свое дело, поэтому у него нет денег.
Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему, именно так она назвала его.
- Твоего отца зовут Ричард?
Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и она ответила:
- Да. Вы знаете папу?
- Откуда же мне знать твоего папу? - соврал я, трусливо соврал я, подло соврал. - Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным человеком.
- Зачем вы говорите неправду? - спросила девушка. - Отчего же вы всегда говорите неправду?
Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей, что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь, едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать ему, этому рыжему Ричарду.
- Пойдем, - сказал я.
- В буфет?
- Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на буфет не надейся. Пошли.
Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.
- Кто это? - спросил я девушку. - Ты знаешь его?
- Первый раз вижу.
У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет, съели по бутерброду и выпили по банке пива.
- Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я действительно такая уродина?!
Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила оттуда маленькую фотографию.
- Вот мой па, - сказала она. - Вот он.
На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться, только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она верила его письмам, так верила его письмам...
Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое понимают лучше нас...
- У вас есть дети? - спросила она.
- Да.
- Слава богу, хоть сейчас не врете...
...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на какой-нибудь станции.
В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель, и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".
Музыка началась откуда-то издалека, как только я вышел из метрополитена на станции "Отель де Виль" и пошел через мост к Монпарнасу, и она была парижской: аккордеон и гитара. Она была окрест: и в тяжелой воде Сены, и в синей дымке, которая поднималась над холмом Святой Женевьевы, и в чугунной решетке моста Де ля Турнель, и в горьком запахе каштанов, поджаренных на чугунной жаровне мадам Карнэ, которая обычно торгует на пересечении Рю Сент-Андрэ д'арт и Рю Аугустин, но по случаю воскресенья - возле Птичьего рынка, который слышишь издали, и останавливаешься, и закрываешь глаза, и переносишься в детство, когда мечталось о птицах в больших, просторных клетках, а песенка становилась такой одинокой, принадлежащей тебе, и тому, что было с тобой, и тому, что никогда с тобой не случится, что лучше уж поскорее перейти реку и быстро подняться по улице кардинала Лемуана, пересечь площадь Монк, подняться еще выше по "кардиналу" и остановиться возле дома 74, возле единственного подъезда, и постоять здесь, и оглядеться, и увидеть тот самый дансинг, куда Старик приходил танцевать с Хэдли, и войти в старый подъезд, и объяснить консьержке, которая отталкивает толстой коленкой яростно лающую собачонку, что я ищу ту квартиру, где жил Хемингуэй, "да, да, американец", "Газетчик?" - "В общем-то и газетчик", - "Тот, который много пил?" - "Пожалуй что, больше всего он писал, и дрался с фашизмом, и очень любил Париж".
- Месье Хемингуэй жил на третьем этаже. Там сейчас живут месье и мадам Хабибу.
Лестница была скрипучей, узенькой и крутой. Так же, как и пятьдесят лет назад, клозет общий для трех квартир, выходящих на маленькую площадку, был холодным, с двумя цементными возвышениями, и холодный ветер продувал его насквозь, потому что одна из квартир была открыта и трое рабочих красили пол в странной, пятиугольной, вытянутой комнате и переклеивали обои, напевая мою песенку.
- Хемингуэй жил именно в этой комнате, - сказала мадам, хозяйка комнаты, и я купила ее потому, что Хемингуэй здесь жил.
- Ничего подобного, - открыв дверь, сказал сосед. - Американец жил в комнате, которую занимаем мы.
Я попросил разрешения войти в комнату. Окно выходило на узкую и темную Рю Ролли.
- Вы все неправы, - сказал мужчина, спускавшийся по лестнице, - Хемингуэй жил в другом подъезде, со стороны Рю Декарт, там сейчас тоже продают квартиру, именно ту, где жил бородатый писатель, и окна его выходили на Контрэскарп.
- Но этого не может быть, - сказала красивая, высокая мадам, - меня заверили, что я покупаю комнату Хемингуэя.
- Считайте, что вас обманули, - усмехнулся сосед, - я живу в его квартире, и смешно с этим спорить.
"Из-за дождя мы держали окна закрытыми, холодный ветер срывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного дыма".
А на площади Контрэскарп ветер срывал листья с платанов, и начался дождь, "который портил только погоду, а не жизнь", и в кафе было полным-полно народу, и на улице Муфтар, "этой чудесной многолюдной улице", заставленной мокрыми лотками с устрицами, обложенными льдом, толкались сотни парижан под прозрачными, словно бы стеклянными зонтиками, а в кафе "Для любителей" обитатели Муфтар по-прежнему много пили, правда, в отличие от хемингуэевских времен на стене уже не было объявления "о мерах наказания, предусмотренных за пьянство в общественных местах".
В воскресные дни парижские улицы, по которым Старик ходил писать в свое кафе на Сен-Мишель, именно те, которые ведут от площади Контрэскарп к Сорбонне, пустынны, и шаги твои гулко ударяются о стены домов, и кажется, будто ты делаешь документальную картину и заботливые ассистенты режиссера развесили где-то за углом тяжелые канаты и выставили таблички: "Проход запрещен, идет съемка". Но иллюзия одиночества и твоей сопринадлежности Парижу кончается, как только пройдешь мимо лицея Генриха Четвертого, мимо старинной церкви Сент-Этьен дю Мои, как только пересечешь "открытую всем ветрам площадь Пантеона", и окажешься на Сен-Мишель, и услышишь английскую, шведскую, индусскую, испанскую, конголезскую, японскую, русскую, гвинейскую речь, и увидишь бритых наголо, с косичками молодых американцев из новобуддистской секты, которые зябко продают свои листовки и грустно, хором поют странные речитативы, и волосатых, с кудрями, ниспадающими на острые плечи, студентов и картинно грязных клошаров (говорят, муниципалитет дает им субсидию - Париж без клошаров, которые спят под мостами, немыслим, они сделались обязательной принадлежностью города, забитого туристами).
В "славном кафе на площади Сен-Мишель", где Старик работал, когда жил на улице Лемуана, было пусто. В двенадцать сюда не войти - время обеда для французов словно месса для фанатиков веры. "С двенадцати до двух во Франции можно сменить правительство, и этого никто не заметит", - сказал мне один из газетчиков. Но сейчас было утро, и в кафе было пусто, всего два-три посетителя. И я сел на стеклянной веранде и заказал кофе, и когда официант поставил на стол маленькую тяжелую чашку с горячим, дымным cafe au lait, я спросил его, что он знает о Хемингуэе, и он ответил, что месье с таким именем в кафе не приходит и что он очень сожалеет, поскольку ничем не может мне помочь.
- Почему вы спросили о Хэме? - поинтересовался парень, сидевший в глубине зала.
Я ответил, что повторяю сегодня маршрут Старика, тот самый маршрут, который описан им в "Празднике, который всегда с тобой".
- Зачем вам это нужно? Хемингуэй - прочитанный писатель, он теперь не в моде.
- "Писатель" и "мода"-понятия взаимоисключающие друг друга.
- Вы идеалист? - усмехнулся парень.
- Самый яростный материалист.
- Что ж вы тогда не смотрите правде в глаза? На литературу мода распространяется в такой же мере, как на брюки, машины и на галстуки. Хэм писал просто и ясно, а это сейчас никому не нужно. Сейчас в моде литература "сложного". Вот когда пройдет столетие, тогда он снова станет модным.
Парень спросил меня, не буду ли я возражать, если он пересядет за мой столик и поболтает со мной, но я сказал, что хочу посидеть один, потому что мне стало неинтересно говорить с ним: он относился к тому типу людей, которые любят слушать себя, и говорят они для себя, и не верят никому, кроме самих себя. Мне хотелось посидеть одному и посмотреть на детей и внуков тех парижан, которых так любил Старик, когда он жил на Лемуана, и когда пастух по утрам выгонял коз на улицу Декарта и гнал их по булыжной мостовой вниз, к Сене, а Хэм шел в ателье Гертруды Стайн, на улицу Флерюс, 27, мимо Люксембургского сада по улице Вожирар, где не было и сейчас нет кафе и ресторанов и запах еды не доводил его до голодной тошноты.
Я нашел улицу Флерюс легко, потому что там, совсем неподалеку от ателье Гертруды Стайн, находится кинофабрика "Коммуна" и один из руководителей ее Паскаль Обье - известен советскому кинозрителю как автор великолепного фильма "Вальпараисо, Вальпараисо...".
Громадноростый, голубоглазый, с усами, опущенными вниз, как у легендарного Верцингеторикса, белокурый и смешливый, Паскаль становится серьезным, когда речь заходит о Старике. Ему нужен Старик, и он не устарел для него, и его простота нужна Паскалю и его сложным героям.
- Это ерунда про моду, - говорил он мне. - Моду делают коммерсанты. Когда они начали затовариваться с материалами, они привили вкус к клешам; кончится текстильный бум - они заставят нас носить короткие брюки. Но нельзя заставить человека считать гением прохвоста от литературы, какого-нибудь "коммерсанта слова". И не злись ты на того парня: "свобода болтовни" опасна, лишь когда болтуны получают власть. Те люди, от которых зависит судьба моего фильма, молчаливы. Я четыре года пробивал "Вальпараисо" на парижский экран, и те, от которых зависела моя судьба, вообще ни черта не смыслят в искусстве- они умеют лишь одно: зарабатывать деньги. На чем угодно - на горе, исповеди, порнографии, счастье, - только б заработать. Помнишь, как Хэм злился на Скотта Фицджеральда, когда тот соглашался на изменения, купюры и переделки в своих рассказах - только бы напечатать? Я голодал четыре года, но я поступал так, как поступал Старик, - стоял насмерть. ...Старая, полуслепая консьержка провела меня через стерильно чистый, больничный подъезд дома 27 по улице Флерюс и показала маленький двухэтажный домик, построенный углом, с большими окнами, занавешенными толстыми портьерами.
- Здесь жила мадемуазель Стайн, месье. К сожалению, хозяева не оставили мне ключей, и я не могу показать вам ту квартиру... Нет, месье, я не помню Хемингуэя, я вообще плохо запоминаю лица иностранцев. Я помню только месье Пикассо, он любил ходить к мадемуазель Стайн, он часто приносил ей свою живопись, и он всегда очень громко говорил, когда шел через этот подъезд, и я всегда боялась, что другие жильцы будут сердиться, - у нас не любят, когда громко говорят в подъездах...
А потом я отправился на улицу Одеон, 12, - искать книжный магазин "Шекспир и компания", где Хемингуэй брал книги у Сильвии Бич, но в доме, где раньше был "Шекспир", сейчас находится магазин "бутик", и продавщица в хитоне, с гримом непорочной девы и в голубом парике посмотрела на меня, интересовавшегося книгами Сильвии Бич, как на сумасшедшего.
- Простите, месье, но мадам Бич никогда не работала в нашем магазине. Очень сожалею. Какие книги? Мы продаем "бутик", месье, это книга для женщин, прекрасная книга, месье, и не очень дорогая, в отличие от магазинов на Елисейских полях...
Но я нашел "Шекспира с компанией". Я нашел эту книжную лавку случайно, когда вышел на набережную Сены, чтобы посмотреть на внуков тех "людей Сены", о которых писал Старик. Но было ветрено, и моросил дождь, и рыбаков на берегах Сены не было, как не было и продавцов книг, которые, впрочем, теперь переместились к центру города: возле ресторана "Серебряная башня" лотков букинистов, обитых цинком, словно прилавки мясных магазинов, уже не было, как не было и "Винного рынка", снесенного не так давно по решению муниципалитета.
Я шел по набережной и напротив острова Сен-Луи, в старом, XVI веке, доме на улице де ля Бушери, 37, увидал старую вывеску: "Шекспир и компания". Я толкнул дверь, и дренышул колокольчик, и маленький седой старик с острой бородкой и д'артаньяновскими (по киноверсии "Трех мушкетеров") усами вышел из-за перегородки, и это был Джордж, нынешний директор "Шекспира", и он показал мне те книжные полки, где стояли тома Толстого, Тургенева и Достоевского, которые дарили Старику мир, "другой, чудесный мир, который... дарили русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские...".
А потом мы поднялись в гостевую комнату по скрипучей лесенке, мимо газовой плиты, на которой он потом сварил картошку на ужин и кусок мяса (он оставил на тарелке несколько картофелин и кусок хлеба внучке Хемингуэя, которая приехала к нему погостить), и Джордж показал мне фото Сильвии Бич, женщины, которая отдала себя служению книге. Ее "Шекспир" был закрыт нацистами, которые запретили ей выдавать "вредные" книги - русских авторов в первую очередь. Я сидел с Джорджем за колченогим столом и слушал его рассказ о женщине, которая помогла многим американцам стать писателями и которая так высоко понимала русскую литературу, и жалел, что в Париже до сих пор нет книжного магазина "Толстой и компания".
1 2 3 4 5