Ничто так не опасно для режима личной власти, как преобладание на верхах «партии мечтателей» типа Дедюлина, имевших право на принятие государственных решений, практически бесконтрольных и не поддающихся никаким коррективам.
Математически точному уму Витте, его холодной логике противопоставлялись эмоции сфер (то есть двора) и преданных ему мечтателей типа Дедюлина; на пути компетентности вставала незримая стена дремучих представлений, рожденных не истиной, но легендами и слухами.
Народившейся в России главной силе общества, то есть рабочему классу, искусственно противополагалось крестьянство; реальность знать не знали; главным врагом, помимо либералов, почиталась бомба анархистов, а не наука Ленина и Плеханова, – «книжники», «чужеродный элемент, не имеют корней в российском обществе, лишены почвы, не ощущают в себе нашу кровь, сущая ерунда, отомрут сами по себе».
Однако сферы искренне верили, что не прогресс привел Россию к кризису, но всяческие масоны и конституционалисты типа Витте, для которых мнение Европы было важнее традиций «народного духа». Именно они, либералы, а не развитие машинной техники, привели к тому, что случилось на Дворцовой площади в январе девятьсот пятого, когда войска были вынуждены стрелять в темный народ, подстрекаемый бунтарями против царя, против того, кто единственно и мог гарантировать самим фактом своего существования всеобщее благоденствие и счастье.
В дни революции государь повелел сделать Дедюлина санкт-петербургским градоначальником с чрезвычайными полномочиями; патронов не жалели, стреляли в народ беспощадно; судьба династии была, казалось, спасена; потом привели к формальной власти тех, кто должен был отвечать за содеянное (ответят, ужо как ответят, только б время подоспело). И когда повсеместно были введены – решениями «либерала» Витте – военно-полевые суды (то есть вина за расстрелы была задним числом возложена на тех, кто болтал о реформах и конституции), Дедюлин был назначен комендантом царского дворца, который стал главным штабом контрреволюции; именно там замышлялся реванш за прошлое и неторопливо выстраивалась концепция будущего под надежной защитой дедюлинской гвардии.
Именно здесь, в Царском, повалили Витте, после того как «мавр сделал свое дело»; именно в кабинете Дедюлина правился устав «Союза русских людей» доктора Дубровина (на встречи с ним ездил генерал Спиридович, переодевшись в гражданское платье, соблюдая меры конспирации, дабы не попасть в фокус внимания не только левой, но даже кадетской и октябристской прессы); именно здесь вырабатывались идеи, которые надо было предпринять для замирения «Михаила Архангела» Пуришкевича с киевскими «дружинниками» погромщика Замысловского, – какая жалость, свои, истинно свои люди, и на ж тебе, не могут поделить сущую безделицу; а ведь надежда трона, впереди всего ставят вопрос чистоты крови, чтоб, упаси бог, какой жид или полячишка не затесался в святые ряды. Исключение, правда, составили для Грингмута, выкреста, ставшего одним из лидеров «Союза русских людей» в Москве. Не зря ненавидел этого доброго человека мерзавец, жидомасон и революционер Витте (в его дневниках агент, подведенный к семье бывшего премьер-министра, переписал строки, в коих граф аттестовал Грингмута следующим образом: «Нет большего юдофоба, как еврей, принявший православие. Нет большего врага поляков, как поляк, взявший православие и одновременно поступивший в русскую тайную полицию… Но нынешним временам тот, кто не жидоед, не может получить аттестацию истинного консерватора. Поэтому он и сделался жидоедом. Тем не менее это не мешало ему несколько лет ранее находиться в особой дружбе с директором Международного банка Ротштейном и пользоваться его подачками»). Прочитав эти строки, Дедюлин нашел возможным подсказать черносотенному издателю «Гражданина» князю Мещерскому – понятное дело, через третье лицо, устно, в порядке мнения, – что надо бы посвятить памяти безвременно ушедшего «союзника» статью, в которой, между прочим, следовало бы легко пробросить про сплетни об «истинно русском патриоте» Грингмуте, выходце из русской чухони, истинно православном человеке («среди нас тоже кучерявые встречаются, и нос с горбинкой тому не помеха»).
Именно здесь, во дворце, формировалась стратегия поступков; именно здесь было решено рискнуть, поставив на Петра Аркадьевича Столыпина; здесь же – у первых в России – родилось горькое разочарование в деятельности «витязя», настоянное на ревности (решил подменить собою государя); здесь же Дедюлин первым узнал о том, какое оскорбление нанес этим утром Столыпин самодержцу, заявив о своем ультиматуме; обычно сдержанный, Николай Александрович Романов, «император всея белыя и желтыя», после визита премьер-министра вышел к полуденному чаю побледневшим, только на скулах играл румянец и в глазах затаилась недоумевающая скорбь…
Преданный государю до самозабвения, любивший этого меланхоличного человека любовью несколько истеричной, Дедюлин сразу же пригласил агента внутренней охраны, который дежурил возле двери (никто агента, понятно, не учил, что надо вслушиваться в слова, которые произносились в комнате монарха во время аудиенций, однако было все устроено так, чтобы агент понял – «можешь слушать, можешь и не слушать, но знать обязан все»), и, предложив ему чаю, завел разговор о том да о сем и аккуратно подвел к тому, что тот передал беседу, состоявшуюся между государем и премьер-министром, приехавшим во дворец прямо из Государственного совета.
– Думай, что говоришь, братец, – заметил Дедюлин, выслушав агента не перебивая. – Ты, прежде чем такое нести, – думай! Никто ультиматум русскому царю не ставил и ставить не посмеет!
Дедюлин, однако, ошибался: действительно, Петр Аркадьевич Столыпин выдвинул ультиматум царю: либо он уходит в отставку, либо царь временно распускает Государственный совет и Думу и проводит его, столыпинский, законопроект.
… За чаем Дедюлин развлекал государя рассказами о своем детстве в ярославской деревне, имитировал голоса девок, когда те пели, трепля лен, поддался три раза в шашки, но отвлечь Николая Александровича от горьких дум так и не смог.
Вернувшись к себе, он пригласил начальника личной охраны царя генерала Спиридовича и обратился к нему с просьбою: съездить в Петербург, навестить генерала Курлова – шефа жандармов, заместителя Столыпина по министерству внутренних дел, – и договориться о встрече в ресторане Кюба на завтра, на восемь часов вечера в кабинете номер пять.
(Основания для того, чтобы не звонить Курлову по телефону, были очевидны: прослушивание всех бесед в Петербурге ложилось на стол премьера и министра внутренних дел Столыпина в тот же вечер, особенно тех, которые шли по линии Царское Село – северная столица.)
– Говори с ним с глазу на глаз, – напутствовал Дедюлин. – Даже при подруге – ни-ни; я тебе верю, как сыну, и знаю, ты мне предан, с остальными – только дело…
Дедюлин верил Александру Ивановичу Спиридовичу не зря, основания к тому были веские. (Из шифрованного сообщения английского посла в России в Лондон: «Уход Столыпина, вероятно, предрешен. В московских кругах его возможным преемником называют лидера партии октябристов г-на Гучкова, что, с точки зрения наших экспертов, никогда не будет утверждено дворцовыми сферами. Ситуация в столице крайне нервозная. Весьма активизировались „националисты“, начав антисемитскую кампанию о „ритуальных убийствах“, совершаемых евреями, компрометируя этим премьера, обязанного поддерживать царских любимцев».)
(Спиридович)
Когда «Народная воля» взорвала государя императора Александра II Освободителя, Александру Ивановичу Спиридовичу было восемь лет; детские впечатления – самые сильные, врубаются в память на всю жизнь, во многом определяют не только привязанности и антипатии человека, но и выбор профессии.
Так стало и со Спиридовичем. Поступив в Павловское училище, Саша знал заранее, что ждет его не военная карьера, но жандармская – охранительная, антиреволюционная.
Прослужив положенное число лет в Оренбургском пехотном полку (сам-то простован, пробиваться надобно было, руки не имел), Спиридович в конце века, когда Николай II начал собирать свою команду, перешел в корпус жандармов; молодому офицеру сразу улыбнулось счастье: он попал под начало «гения сыска и провокации» Сергея Васильевича Зубатова, начальника московского охранного отделения.
История Зубатова, ренегата, прошедшего путь от революционера, борца за права трудящихся, к пику карательной службы России, была примечательна тем именно, что он первым, пожалуй, понял, что не анархист страшен и даже не мужицкий бунт, но книга правды, принесенная агитатором в организованную фабричную среду.
Значит, главная цель жизни должна быть в том, чтобы взять рабочее движение под государственный контроль, вырвать его из-под зловредного влияния нерусской доктрины Марксова социализма.
И Зубатов смог вывести пятьдесят тысяч московских рабочих на улицы под хоругви; именно он доказал великому князю Сергею Александровичу, что фабричные ждут его, дабы именно он, истинно русский человек царствующего дома, возглавил колонну верноподданных демонстрантов; Москва была потрясена видом этого шествия, окончившегося торжественной панихидой по убиенному Александру Освободителю, которую отслужили возле его памятника; Спиридович был в числе тех, кто шел рядом с дядей монарха, сыном царя-освободителя; одет был в черную косоворотку с белыми пуговичками; Зубатов лично гримировал его и следил за тем, чтобы руки были тщательно вымазаны в угольной пыли: «Великий князь должен быть окружен не охраной, а простыми русскими рабочими».
Мечта о социальной гармонии, столь угодная малоинтеллигентным мечтателям в сферах, обрела свое вещественное подтверждение: если подойти к фабричному с прочувствованным словом, он все простит, примет и ни о каких реформах не станет просить – как жил, так и будет жить.
Зубатов получил внеочередной орден и новое назначение, став начальником особого отдела департамента полиции.
Его опыт начал распространяться во всеимперском масштабе.
Завербовав в Петербурге священника Гапона, расставив своих людей по России, Зубатов был накануне своего высшего взлета, – всем казалось, что рабочее движение отныне контролируется власть предержащими по всем параметрам. Напутствуя Спиридовича, назначенного
– с его подачи – начальником киевской охранки, Зубатов говорил:
– Главное, Санечка, знать. Ты обязан знать все обо всех. Мелочей в нашем деле нет. Думаешь, что перед тобою монолит, борец, скала; ан – нет; глянь в картотеку, полистай странички, и ясно тебе: обижен был на выборах в рабочий комитет; любимая ушла; мамкиным докторам платить нечем; хлебным вином грешен; зазря и – главное – при всех отругал мастер, оттого он сдуру и бухнулся в революцию… К каждому надо подойти с лаской, состраданием и знанием, Санечка. Мы – великое братство избранных, обладающих правом открывать папки с грифом «совершенно секретно», – за нами сила, в нас вера, на нас надежда. Так-то вот. И – еще. Не стремись все сам. Все равно, о чем ты за своей подписью доложишь, будет твоим. Посему помни: окружив себя обращенными, теми, кто ранее был супротив власти, ты обретешь таких сотрудников, с коими ни один ротмистр не сравнится, ни один наш офицерский чин; для тех, под погонами, служба и есть служба, а для обращенных – жизнь, тоска, страх и надежда.
… В Киеве Спиридович попал под опеку генерал-губернатора Владимира Александровича Сухомлинова. Поначалу генерал присматривался к молодому подполковнику; к «столичным штучкам» относился, в общем-то, недоверчиво; потом узнал, что его тайная подруга Екатерина Викторовна Гошкевич (страдавшая еще в ту пору в браке с помещиком Бутовичем) сдружилась с милейшей Сашенькой, родственницей подполковника, приехавшей на отдых накануне своей свадьбы – выходила за помощника московского пристава Колю Кулябко.
Сашенька была весела, остра на язык, бесстрашно рассказывала анекдоты про петербургских министров; голубоглазая, рыжеволосая, резкая в суждениях, бранила мягкость властей в борьбе с революционерами: «Моя б воля – расстрел; только это может остановить наше темное быдло»; Спиридович же, наоборот, постоянно говорил в обществе, что лишь мягкость, сдержанность и неукоснительное следование закону разоблачат одержимых бунтовщиков в глазах общества, сделают смешными и жалкими в глазах людей.
– Доброта сильнее зла, – повторял Спиридович. – Наш народ доверчив; его следует оградить от чужих идей; пора возвратиться к истокам и припасть к живительному роднику народности.
Поскольку в империи было заведено так, что каждое слово человека, выбившегося из среднего уровня обывателей, а потому ставшего легко заметным, фиксировалось, оседало в делах тайной полиции или же разносилось добровольными осведомителями по салонам, министерским кабинетам и банковским канцеляриям, именно эти слова Спиридовича и заинтересовали генерал-губернатора, «грешившего» литературой – пописывал и печатался.
Хлебосол и добряк, Сухомлинов попросил Спиридовича – после очередного доклада – задержаться, удостоил чести отобедать попросту, за холостяцким столом.
Подавали национальные блюда: семгу, икру, балык, казацкую колбасу из Ессентуков (доставлял есаул Шкуро, приглянулся Владимиру Александровичу во время охоты на кабанов, великолепный егерь, загоны организовывал артистические); на первое принесли ленивые щи, потом была телятина с белыми грибами; на десерт потчевали вишнями, сливами, грушами и земляникой.
Когда перешли к маленькому столику возле камина – туда поставили кофе, – Сухомлинов посетовал:
– Привычка – вторая натура, кажется, так говорят англичане… Моя покойная жена, урожденная баронесса Корф, воспитывалась в доме своей сестры, Марии Фердинандовны Набоковой, – пусть земля ей будет пухом, – она меня приучила к кофею, раньше в рот не брал. И знаете ли, до сих пор ощущаю без нее звенящую пустоту в сердце… Как время кофе – так смертная тоска… Одиночество…
– Могу представить, – ответил Спиридович, вздохнув прочувствованно.
(На самом-то деле четыре секретных сотрудника сообщали ему, когда и где Сухомлинов встречался со своей любовницей, какие подарки делал ей – прибегая к тайной помощи венского консула Альтшуллера, являвшегося по совместительству крупным киевским дельцом, – сколь нецензурно говорил об усопшей жене, как чурался встреч с сестрой покойницы, которая блистала в свете, – все-таки вдова министра юстиции России; не цени государь Набокова, не поздоровилось бы ее сыночку, Владимиру, – заместителю лидера кадетской партии Милюкова; избаловали, сукина сына, в двадцать один год был пожалован камер-юнкером, что твой Пушкин; другого бы за противуправительственные высказывания в крепость засургучили, а этого всего лишь звания лишили.
Впрочем, с другим родственничком, братом кадетского «профессоришки» Сергеем Дмитриевичем Набоковым, егермейстером и действительным статским советником судебного ведомства, Сухомлинов дружил, пользовался советами по юридической линии; дважды говорил с ним о Спиридовиче, просил навести справки, сетовал: «Не верю жандармам, они мать родную продадут, не то что боевого генерала».)
Именно тогда, за кофе, Сухомлинов и пробросил вопрос про то, нет ли у подполковника каких-либо материалов на помещика Бутовича: «Отвратительный, говорят, тип, тиранствует жену, ревнив, как мавр, и столь же подозрителен».
Материалы были, но Спиридович, поняв, что его проверяют, ответил, что впервые слышит это имя.
Бутович был мужем сухомлиновской любовницы; считал себя толстовским Левиным; начал догадываться о нездоровом интересе «деда» (так он говорил о генерал-губернаторе) к жене; поставил за Екатериной Викторовной форменную слежку, чего ж не поставить, сахарозаводчик, денег полны карманы.
Через семь дней Спиридович привез Сухомлинову компрометирующие данные на Бутовича и, упершись своими прозрачными голубыми глазами в мясистые надбровья генерала, глухо сказал:
– Красавицу в обиду не дам; Бутовича этого самого – станет нос задирать – умучаю.
С тех пор ходил в любимцах у Сухомлинова.
Именно это спасло Спиридовича, когда Плеве погнал с позором Зубатова и установил за экс-жандармом негласный полицейский надзор: несмотря на то что во главе рабочих организаций стояли агенты охранки, забастовочное движение ширилось, стачки вспыхивали то здесь, то там, революционный процесс нарастал; как всегда, в этом винили агитаторов, а причину, то есть общественное бытие, старались не замечать вовсе…
Всех зубатовских протеже уволили; Спиридовича, однако, Сухомлинов в обиду не дал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24