Мы во всем повинны, мы! Санкт-Петербург! Кабинет министров! Мы боимся поломать привычное, жалимся обидеть губернаторов, потерять опору на местах, мы, Дмитрий Георгиевич, норовим удержать все как было, но ведь невозможно сие, никак невозможно!
– Это вы говорите, Павел Григорьевич, вы, а не я! -. улыбнулся Беляев. – Я лишь так думаю, а вот революционеры на этом строят свою пропаганду! Неужели и дальше так пойдет, неужели мы и впредь будем жить по-азиатски лениво и внутренне зло друг к другу?!
– Именно так и будем жить! Именно так!
– Тогда ждите краха! Биржа такой инструмент который не обманешь, цена – она и есть цена, приказом ее не поправишь! Объясните мне отчего все так?! Отчего?
– Будто сами не понимаете…
– Понимал бы – не спрашивал, Павел Григорьевич!
– До тех пор, – упершись взглядом в зрачки собеседника, скрипуче сказал Курлов, – пока кабинет возглавляет человек, сделавший ставку жизни на представителей одного лишь аграрного класса, до тех пор, покудова вопросы промышленности и банка видятся ему в обличий бунтаря на баррикаде или Шейлока возле банковского сейфа, не ждите никаких изменений, он выше своей головы не прыгнет… А вы – молчите, по углам шепчетесь, а мне секретная информация о вашем недовольстве приходит, и оседает эта информация в пыльных шкафах, наверх не идет, кто ж на самого себя решится бочку катить?!
Беляев невольно оглянулся; Курлов захохотал в голос:
– Соглядатаев боитесь? Пока я в лавке – не бойтесь, всем известен мой патронаж промышленному делу, пока могу – оберегаю вас, но ведь не вечен я, Дмитрий Георгиевич, не вечен, а паче того, бесправен, коли называть вещи своими именами.
– А мы? Марионетки. Задавлены министерствами, беззаконием, инерцией страха, дремучими традициями… Что мы можем, Павел Григорьевич? Что?
Курлов молчал, по-прежнему глядя в зрачки собеседника, словно бы гипнотизировал его, подсказывая: «А ты спроси совета, спроси, я – отвечу».
И тот спросил:
– Как надо поступать нам – пока еще можем, – дабы помочь делу в империи?
– Газеты в ваших руках, мощные газеты, Дмитрий Георгиевич, а сие – сила. Неужели нет у вас толковых людей, которые так же, как мы с вами, радеют о судьбе державы? Пусть бабахнут от души! Пусть по мне бабахнут, по министерству промышленности пусть ударят, по…
Беляев понял сразу, отчего Курлов оборвал себя:
– Вот-вот… Цензура не пустит. Главу трогать ни-ни!
– А ум зачем даден? У нас все между строк читать горазды, мы не Англия, где премьера допустимо в статье ослом назвать, ничего, кроме смеха читателей, от этого не станется, а посмеявшись вдостоль, осла повалят! Так ударьте ж! Иначе – вас вскорости стукнут, да так, что костей не соберете!
– Если нас начнуть бить, на ком империя стоять будет?
– А кого сие волнует, мой дорогой друг? Кого? Нас в мир пускают ненадолго, свое б отжить, а там – хоть потоп! Не вздумайте на меня ссылаться, но, сдается мне, этой осенью правительство намерено такие налоги с вас взвинтить, что не очухаетесь!
– Так ведь будем вынуждены понизить оклады рабочим, выйдет бунт!
– Во-первых, не позволят вам понижать оклады, с чернью намерены заигрывать, пугать вас ею, а потом, сейчас армия оклемалась, харчат неплохо, станет стрелять, не девятьсот пятый год, слава богу! Во-вторых, коли шелохнетесь хоть в малости, сами ж и окажетесь во всем виновными, вы знаете, как у нас умеют находить козлов отпущенья. Вы – в углу. Загнаны и заперты. Но – молчите. А впрочем, что ж это я, право?! Пока при деле, оклад содержания платят, есть ли резон вас агитировать, Дмитрий Георгиевич?
– Есть, оттого что вперед думаете, – ответил Беляев. – Только вот беда: поговорили случаем, да и разнесло разными ветрами…
– Понадобится нужда во встрече, звоните доктору Бадмаеву, я у него лечусь, поспособствует… И не ведите вы, бога ради, разговоров при секретарях, они ж на содержании у нас! Мало вам клубов, где можно обо всем перемолвиться?
– Там тоже трудно, – вздохнул Беляев. – Мне Гучков сказал, что в Английском клубе все лакеи – от вас, освещают октябристов, меня в том числе.
– Ну уж и «все»! – улыбнулся Курлов. – Вы нашу мощь не преувеличивайте, себя особенно не пугайте, мы тоже по смете живем, а она далеко не бездонна… Но вообще-то верно, освещают всех октябристов, поди, нарушь указание премьера! Составьте-ка вы, покуда еще не поздно, записку о положении в промышленности на высочайшее имя. И называйте вещи своими именами: да, именно правительство совершенно не радеет об индустриальном деле, да, именно исполнительная власть никак не думает о стратегии промышленного развития империи – до сих пор своих рельсов не хватает, станки волочем из-за моря, швейную машинку и ту не умеем произвесть; Путилов чуть не плакал, рассказывая, как сметное управление министерства режет ему оклады содержания для наиболее головастых инженеров, требует от него, чтоб он за место платил и за время, отсиженное на оном, а не за идею. А дымная англичанка платит за мысль, пусть господин инженер хоть и вовсе на фабрике не появляется! Вот вы по чем шандарахните, милый мой человек… И найдите ход в Царское Село, не вздумайте пускать через кабинет, я это ваше обращение первым же и похерю, мои службы зубасты, не я – над ними, а они надо мною, коли правде смотреть в глаза.
… Через два дня Бадмаев сообщил: зашевелились; Беляев, будучи человеком высокоторговым, никому и словом не обмолвился, от кого пришла к нему идея; начал катить бочку на кабинет министров; пошел шорох: «Столыпин засиделся, помещик, не понимает нужд промышленности, а урок японской катастрофы доказал – без чугуна, стали и железных дорог самая сытая армия обречена на разгром; пора менять; называют фамилию преемника – Александр Иванович Гучков; после столыпинского ультиматума ушел в отставку с поста председателя Государственной думы, затаил обиду на бывшего друга, а человек большой силы и мужества, этот может повести за собою кабинет… »
… Получив такого рода информацию, Курлов задействовал своего партнера по биржевым операциям, нефтяника Георгия Александровича Манташева. Вместе с Бадмаевым они думали о дальневосточном стомиллионном проекте, такой слова лишнего не скажет, ибо тот лишь болтает, у кого за душой одни эмоции и никакого реального интереса; тот, кто знает свою выгоду – близкую или дальнюю, – будет молчать, хоть пытай…
«Главное – запутать», как советовал Рачковский»
Брат Спиридона Асланова был моложе его на три года; звали его Богдан; работал в компании Манташева; поскольку прекрасно знал персидский и французский языки, часто выезжал за границу с деликатными поручениями; оплату получал штучную.
Он то и окликнул Богрова на улице, когда тот выходил из пансионата мадам Лефевр, у которой семья киевского адвоката обычно останавливалась с января по апрель.
Богров отчего-то испугался, увидав продолговатое, асимметричное, иссиня-бледное лицо с громадными, вываливающимися глазами.
– У меня письмо вам, – сказал Асланов, – от Николая Николаевича.
– От какого Николая Николаевича? – удивился Богров деланно. – Это имя мне не знакомо.
– Хорошо, хорошо, – поморщился Асланов. – Все понимаю, но вы прочтите хотя бы, как-никак полковник Кулябко…
Богров по-прежнему колебался.
– Я – брат Спиридона Асланова, это вас успокоит?
– Нет, вы явно меня с кем-то спутали. – Богров поворотился и быстро вернулся в пансионат; поднявшись в свою маленькую комнату, заперся, подкрался к окну, выглянул на улицу из-за занавески; пусто, Асланова не было.
«Видимо, Коттен не отдал Кулябко нашего пароля, – подумал Богров, успокаивая себя. – Не может быть, чтобы эсеры устроили такую страшную проверочную провокацию. Если Асланов от Кулябко, он найдет возможность прийти ко мне иначе, я поступил совершенно правильно».
Однако тревога не оставляла его, поэтому от котлет, приготовленных мамой, отказался, из дома не выходил, затаился, ногти грыз исступленно, то и дело ходил в ванную за перекисью водорода.
Асланов позвонил вечером, предложил любую форму встречи.
– В конечном счете, я могу отправить вам это письмо по почте.
– Повторяю, мне совершенно неизвестен никакой Николай Николаевич, перестаньте мистифицировать меня.
– Как вам будет угодно… Только Николай Николаевич просил передать на словах, что Женя Орешек исчез, и он очень за вас – в этой связи – волнуется.
Кличку «Женя Орешек», данную в охране младшему брату легендарного террориста Рысса, дал сам Богров, когда получил задание отыскать его накануне задуманной анархистами экспроприации филиала Московского купеческого банка; никто более, кроме него и Кулябко, этой клички не знал; «Крепок орешек, – смеялся тогда Богров, – да все равно разгрызем, не такие грызли».
– Хорошо, – сказал Богров, – сейчас выйду.
– Я буду около вас через десять минут, из отеля звоню.
– Здесь многие знают русский.
– Меня предупреждали.
… Рука действительно была Кулябко.
«Дорогой друг. Верьте человеку, которого я послал на встречу с вами. Он передаст вам средства большие, чем вы попросили телеграммой у дяди Миши. (Богров не сразу сообразил, что Кулябко таким образом назвал Коттена.) Ни в чем не отказывайте себе, когда речь идет о вашем благополучии, а паче – безопасности. Дядя Миша, думаю, не до конца понял, какую вы начали грандиозную работу против Вити и Абрама. Я получил сведения от моих братьев из Парижа, что ваше предложение принято Витей и Абрашей, этими выдающимися подвижниками святого дела. Давай-то господь! Один вам помощник в этом деле – я, дорогой друг, я, а никак не дядя Миша. Так что возвращайтесь не в Питер, а сюда, ко мне, к родному очагу, тут все и договорим. Теперь о неприятном: Орешек наш закатился куда-то, и никак я его сыскать не могу. Очень он был сердит на Диму („На какого Диму? – снова не понял Багров. – Это верно, я“), считая его виновным в неприятностях, связанных с временным прекращением работы в банке. Категорически – кто бы к вам ни пришел с этим разговором – отрицайте свою причастность к банковским аферам, у него нет никаких тому доказательств, лишь гнусные подозрения. Пожалуйста, кроме вашего нового друга, не встречайтесь ни с кем, сколько бы интересными ни были предложения, возможно всякое. („Господи, – пронеслось в мозгу, – это что ж, меня казнить намерен Рысс-младший, что ли?! Неужели провал, боже мой?! “) Письмо это сожгите в присутствии того, кто вам его передал. Потребуйте, чтобы этот человек, которому я верю безусловно, задрал рукав: вы должны увидеть татуировку, русалка, а один глаз у нее прищурен. После этого выслушайте то, что он вам скажет на словах. „Племянником“ буду называть того, кем интересуется ваш парижский друг, против кого замышлено дело, „Тетушкой“ – будет тот, кого вы ему не предложили для дела, а он вас спросил, отчего бы не начать именно с нее. Азефа я назову „Игорем“, „Друг Ник. Ника“ – это вы; „университет“ – моя контора. Ясно? Ваш Коля».
Письмо сжег в присутствии Богдана Асланова; русалка левой руке армянина щурилась сладострастно; пошли гулять по набережной; Асланов говорил заученное:
– Мне поручено передать вам дословно следующее: «Николай Николаевич сделает все, чтобы сохранить его друга от возможной мести Орешка, однако и сам друг должен предпринять определенные шаги, доказав приятелям Орешка свою нужность в ближайшем будущем, когда Племянник с Тетушкой поедут в начале сентября на каникулы в Киев. Причем, как это ни парадоксально, интересы приятелей Орешка и друга Николая Николаевича, да и ряда других близких вам по духу людей, смыкаются, ибо Племянник совершенно одержим лишь польским, финским и еврейским вопросом, ни о чем другом не думает и советы сколько-нибудь здравомыслящих людей отвергает. После того как Племянник предал не только Игоря, но и тех, кто работал вместе с ним, от него отвернулись все наши братья, он остался один, и его уход угоден. Боюсь сказать, но коли он не уйдет, ежели сможет одолеть Тетушку („Неужели Тетушка – это действительно царь? “), мне будет плохо, так плохо, что придется уйти из университета, и тогда вы останетесь один, без постоянной дружеской руки. На Дядю Мишу, как, наверное, могли убедиться, надежда плохая. Повторяю, я говорю вам все это, потому что отношения наши, смею считать, дружеские, а я несу за вас ответственность не перед кем-нибудь – перед своею совестью. Человек, который вам передаст все это на словах, брат моего друга, на которого обрушился несправедливый гнев Племянника; я верю ему абсолютно, ибо он к тому же находится в положении, близком вашему, за ним постоянно следят, и жизнь его под угрозой ежеминутно, но я помогаю, покуда могу. Словом, передайте другу, что если даже Витя и Абраша откажутся от встречи до, настаивайте на гарантиях после. В случае если вдруг Орешек обнаружит вас там, куда приехал мой посланец, потребуйте права на объяснение и во время этого объяснения признайтесь в вашем намерении решить спор с Племянником осенью. Встреч со мною не ищите, я стану находить вас, чтобы не подвергать вас опасности со стороны проходимцев, для которых жизнь человеческая – ничто».
Кончив читать заученное, Асланов достал из кармана большой голубой платок и отер лоб, покрывшийся испариною.
– Пять дней зубрил… Все поняли? Могу еще раз повторить.
– Сколько времени вы здесь пробудете?
– Завтра я должен уехать.
– Когда увидите Николая Николаевича?
– Вообще-то я его и в глаза не видел…
– То есть?! – изумился Богров и резко обернулся ему показалось, что именно сейчас и бросится на него кто-то с длинным шилом, отточенным до голубого, безнадежного холода.
– Меня отправлял брат… Понимаете? Видимо, он и встречается с Ник Ником.
– Как вы узнали меня? Почему окликнули именно меня, когда я выходил из пансионата?
– Потому, что мне показали ваш фотографический портрет.
– Какой именно? Я их делал несколько.
– В студенческой тужурке, очень молодой, смеетесь…
– Кто делал портрет?
(«Если старик Ниренштейн с Горки, – подумал Богров, – то все в порядке, именно этот портрет я передал Кулябко, других более нет нигде, значит, посланец действительно из Киева».)
Асланов между тем остановился, наморщил лоб, вспоминая; Богров успокоился, убедившись, что этот чернявый письма Кулябко не читал, иначе б не удержался, мог ответить: «Вам же написали, что мне надо во всем доверять».
– Ваш портрет… Одна минуточка… Кажется, Ниренштадт… Во всяком случае, фамилия хозяина дагерротипа начинается с «нирен»… Концовка может быть другая, но принадлежит немцу или еврейчику…
«Кулябко не сказал ему, что я не русский… Никто не подозревает во мне иноплеменца, просто-таки никто… – Богров думал сейчас устало, видимо, переволновался, слушая послание Кулябко. – Надо будет попросить его прочесть еще раз».
Асланов прочитал еще раз; на этом и расстались; Богров обещал позвонить в отель, где остановился связник, и пригласить его к телефонному аппарату: «Месье Горштайна просит месье Мендель».
Звонить этому странному месье «Горштайну» Богров не стал; еще раз с удивлением пересчитал деньги, присланные Кулябко, – пять тысяч франков; что значит друг, сердце как чувствовало – в беде!
Последовавшие за этой нежданной встречей дни Богров спал мало, очень похудел, из дому не выходил, страшась звонков и стука в дверь; сказал родным, чтобы к телефону не подзывали, разыгрались нервы, хочу полежать спокойно в кровати, почитать…
Читать, понятно, не мог.
Шок, который он ощутил, выслушав послание Кулябко, не проходил; наоборот, с каждым часом он чувствовал себя все более и более ужасно; лихорадило; слышались странные голоса, будто кто идет навстречу по темному подземному коридору, говорит о нем, Богрове, обсуждая форму приведения в исполнение приговора; с детства, когда нянька уронила его с купальни в теплую озерную воду, испытывал страх перед гибелью в водорослях; живот вздует, язык вывалится, синий, словно телячий, и черви из ушей ползут, белые опарыши; а голос все ближе и ближе: «бросить с лодки»; стремительная мысль: «Я уцеплюсь за борт, пусть чем угодно бьют, не станут же они пальцы кинжалом резать?!»
Поняв, что уснуть – не уснет, попросил у тети пилюлю, забылся в тяжелом, холодном сне, но когда открыл глаза, то шума в висках не было и страшный голос из гулкого подземного коридора не мучил более словами о казни через утопление.
«Неужели все так ужасно, – услышал самого себя Богров, – что действительно игра со Столыпиным, начатая для того, дабы выйти на боевиков и подняться к вершинам сыска, по странности судьбы, делается не игрою, а работой, чтобы спасти себе жизнь от этого одержимого Орешка? Неужели возможны такие невероятные пересечения? Неужели это же необходимо Кулябко? Но почему?! Отсюда читаешь газеты – в России тишь, да гладь, да божья благодать… А выходит – нет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
– Это вы говорите, Павел Григорьевич, вы, а не я! -. улыбнулся Беляев. – Я лишь так думаю, а вот революционеры на этом строят свою пропаганду! Неужели и дальше так пойдет, неужели мы и впредь будем жить по-азиатски лениво и внутренне зло друг к другу?!
– Именно так и будем жить! Именно так!
– Тогда ждите краха! Биржа такой инструмент который не обманешь, цена – она и есть цена, приказом ее не поправишь! Объясните мне отчего все так?! Отчего?
– Будто сами не понимаете…
– Понимал бы – не спрашивал, Павел Григорьевич!
– До тех пор, – упершись взглядом в зрачки собеседника, скрипуче сказал Курлов, – пока кабинет возглавляет человек, сделавший ставку жизни на представителей одного лишь аграрного класса, до тех пор, покудова вопросы промышленности и банка видятся ему в обличий бунтаря на баррикаде или Шейлока возле банковского сейфа, не ждите никаких изменений, он выше своей головы не прыгнет… А вы – молчите, по углам шепчетесь, а мне секретная информация о вашем недовольстве приходит, и оседает эта информация в пыльных шкафах, наверх не идет, кто ж на самого себя решится бочку катить?!
Беляев невольно оглянулся; Курлов захохотал в голос:
– Соглядатаев боитесь? Пока я в лавке – не бойтесь, всем известен мой патронаж промышленному делу, пока могу – оберегаю вас, но ведь не вечен я, Дмитрий Георгиевич, не вечен, а паче того, бесправен, коли называть вещи своими именами.
– А мы? Марионетки. Задавлены министерствами, беззаконием, инерцией страха, дремучими традициями… Что мы можем, Павел Григорьевич? Что?
Курлов молчал, по-прежнему глядя в зрачки собеседника, словно бы гипнотизировал его, подсказывая: «А ты спроси совета, спроси, я – отвечу».
И тот спросил:
– Как надо поступать нам – пока еще можем, – дабы помочь делу в империи?
– Газеты в ваших руках, мощные газеты, Дмитрий Георгиевич, а сие – сила. Неужели нет у вас толковых людей, которые так же, как мы с вами, радеют о судьбе державы? Пусть бабахнут от души! Пусть по мне бабахнут, по министерству промышленности пусть ударят, по…
Беляев понял сразу, отчего Курлов оборвал себя:
– Вот-вот… Цензура не пустит. Главу трогать ни-ни!
– А ум зачем даден? У нас все между строк читать горазды, мы не Англия, где премьера допустимо в статье ослом назвать, ничего, кроме смеха читателей, от этого не станется, а посмеявшись вдостоль, осла повалят! Так ударьте ж! Иначе – вас вскорости стукнут, да так, что костей не соберете!
– Если нас начнуть бить, на ком империя стоять будет?
– А кого сие волнует, мой дорогой друг? Кого? Нас в мир пускают ненадолго, свое б отжить, а там – хоть потоп! Не вздумайте на меня ссылаться, но, сдается мне, этой осенью правительство намерено такие налоги с вас взвинтить, что не очухаетесь!
– Так ведь будем вынуждены понизить оклады рабочим, выйдет бунт!
– Во-первых, не позволят вам понижать оклады, с чернью намерены заигрывать, пугать вас ею, а потом, сейчас армия оклемалась, харчат неплохо, станет стрелять, не девятьсот пятый год, слава богу! Во-вторых, коли шелохнетесь хоть в малости, сами ж и окажетесь во всем виновными, вы знаете, как у нас умеют находить козлов отпущенья. Вы – в углу. Загнаны и заперты. Но – молчите. А впрочем, что ж это я, право?! Пока при деле, оклад содержания платят, есть ли резон вас агитировать, Дмитрий Георгиевич?
– Есть, оттого что вперед думаете, – ответил Беляев. – Только вот беда: поговорили случаем, да и разнесло разными ветрами…
– Понадобится нужда во встрече, звоните доктору Бадмаеву, я у него лечусь, поспособствует… И не ведите вы, бога ради, разговоров при секретарях, они ж на содержании у нас! Мало вам клубов, где можно обо всем перемолвиться?
– Там тоже трудно, – вздохнул Беляев. – Мне Гучков сказал, что в Английском клубе все лакеи – от вас, освещают октябристов, меня в том числе.
– Ну уж и «все»! – улыбнулся Курлов. – Вы нашу мощь не преувеличивайте, себя особенно не пугайте, мы тоже по смете живем, а она далеко не бездонна… Но вообще-то верно, освещают всех октябристов, поди, нарушь указание премьера! Составьте-ка вы, покуда еще не поздно, записку о положении в промышленности на высочайшее имя. И называйте вещи своими именами: да, именно правительство совершенно не радеет об индустриальном деле, да, именно исполнительная власть никак не думает о стратегии промышленного развития империи – до сих пор своих рельсов не хватает, станки волочем из-за моря, швейную машинку и ту не умеем произвесть; Путилов чуть не плакал, рассказывая, как сметное управление министерства режет ему оклады содержания для наиболее головастых инженеров, требует от него, чтоб он за место платил и за время, отсиженное на оном, а не за идею. А дымная англичанка платит за мысль, пусть господин инженер хоть и вовсе на фабрике не появляется! Вот вы по чем шандарахните, милый мой человек… И найдите ход в Царское Село, не вздумайте пускать через кабинет, я это ваше обращение первым же и похерю, мои службы зубасты, не я – над ними, а они надо мною, коли правде смотреть в глаза.
… Через два дня Бадмаев сообщил: зашевелились; Беляев, будучи человеком высокоторговым, никому и словом не обмолвился, от кого пришла к нему идея; начал катить бочку на кабинет министров; пошел шорох: «Столыпин засиделся, помещик, не понимает нужд промышленности, а урок японской катастрофы доказал – без чугуна, стали и железных дорог самая сытая армия обречена на разгром; пора менять; называют фамилию преемника – Александр Иванович Гучков; после столыпинского ультиматума ушел в отставку с поста председателя Государственной думы, затаил обиду на бывшего друга, а человек большой силы и мужества, этот может повести за собою кабинет… »
… Получив такого рода информацию, Курлов задействовал своего партнера по биржевым операциям, нефтяника Георгия Александровича Манташева. Вместе с Бадмаевым они думали о дальневосточном стомиллионном проекте, такой слова лишнего не скажет, ибо тот лишь болтает, у кого за душой одни эмоции и никакого реального интереса; тот, кто знает свою выгоду – близкую или дальнюю, – будет молчать, хоть пытай…
«Главное – запутать», как советовал Рачковский»
Брат Спиридона Асланова был моложе его на три года; звали его Богдан; работал в компании Манташева; поскольку прекрасно знал персидский и французский языки, часто выезжал за границу с деликатными поручениями; оплату получал штучную.
Он то и окликнул Богрова на улице, когда тот выходил из пансионата мадам Лефевр, у которой семья киевского адвоката обычно останавливалась с января по апрель.
Богров отчего-то испугался, увидав продолговатое, асимметричное, иссиня-бледное лицо с громадными, вываливающимися глазами.
– У меня письмо вам, – сказал Асланов, – от Николая Николаевича.
– От какого Николая Николаевича? – удивился Богров деланно. – Это имя мне не знакомо.
– Хорошо, хорошо, – поморщился Асланов. – Все понимаю, но вы прочтите хотя бы, как-никак полковник Кулябко…
Богров по-прежнему колебался.
– Я – брат Спиридона Асланова, это вас успокоит?
– Нет, вы явно меня с кем-то спутали. – Богров поворотился и быстро вернулся в пансионат; поднявшись в свою маленькую комнату, заперся, подкрался к окну, выглянул на улицу из-за занавески; пусто, Асланова не было.
«Видимо, Коттен не отдал Кулябко нашего пароля, – подумал Богров, успокаивая себя. – Не может быть, чтобы эсеры устроили такую страшную проверочную провокацию. Если Асланов от Кулябко, он найдет возможность прийти ко мне иначе, я поступил совершенно правильно».
Однако тревога не оставляла его, поэтому от котлет, приготовленных мамой, отказался, из дома не выходил, затаился, ногти грыз исступленно, то и дело ходил в ванную за перекисью водорода.
Асланов позвонил вечером, предложил любую форму встречи.
– В конечном счете, я могу отправить вам это письмо по почте.
– Повторяю, мне совершенно неизвестен никакой Николай Николаевич, перестаньте мистифицировать меня.
– Как вам будет угодно… Только Николай Николаевич просил передать на словах, что Женя Орешек исчез, и он очень за вас – в этой связи – волнуется.
Кличку «Женя Орешек», данную в охране младшему брату легендарного террориста Рысса, дал сам Богров, когда получил задание отыскать его накануне задуманной анархистами экспроприации филиала Московского купеческого банка; никто более, кроме него и Кулябко, этой клички не знал; «Крепок орешек, – смеялся тогда Богров, – да все равно разгрызем, не такие грызли».
– Хорошо, – сказал Богров, – сейчас выйду.
– Я буду около вас через десять минут, из отеля звоню.
– Здесь многие знают русский.
– Меня предупреждали.
… Рука действительно была Кулябко.
«Дорогой друг. Верьте человеку, которого я послал на встречу с вами. Он передаст вам средства большие, чем вы попросили телеграммой у дяди Миши. (Богров не сразу сообразил, что Кулябко таким образом назвал Коттена.) Ни в чем не отказывайте себе, когда речь идет о вашем благополучии, а паче – безопасности. Дядя Миша, думаю, не до конца понял, какую вы начали грандиозную работу против Вити и Абрама. Я получил сведения от моих братьев из Парижа, что ваше предложение принято Витей и Абрашей, этими выдающимися подвижниками святого дела. Давай-то господь! Один вам помощник в этом деле – я, дорогой друг, я, а никак не дядя Миша. Так что возвращайтесь не в Питер, а сюда, ко мне, к родному очагу, тут все и договорим. Теперь о неприятном: Орешек наш закатился куда-то, и никак я его сыскать не могу. Очень он был сердит на Диму („На какого Диму? – снова не понял Багров. – Это верно, я“), считая его виновным в неприятностях, связанных с временным прекращением работы в банке. Категорически – кто бы к вам ни пришел с этим разговором – отрицайте свою причастность к банковским аферам, у него нет никаких тому доказательств, лишь гнусные подозрения. Пожалуйста, кроме вашего нового друга, не встречайтесь ни с кем, сколько бы интересными ни были предложения, возможно всякое. („Господи, – пронеслось в мозгу, – это что ж, меня казнить намерен Рысс-младший, что ли?! Неужели провал, боже мой?! “) Письмо это сожгите в присутствии того, кто вам его передал. Потребуйте, чтобы этот человек, которому я верю безусловно, задрал рукав: вы должны увидеть татуировку, русалка, а один глаз у нее прищурен. После этого выслушайте то, что он вам скажет на словах. „Племянником“ буду называть того, кем интересуется ваш парижский друг, против кого замышлено дело, „Тетушкой“ – будет тот, кого вы ему не предложили для дела, а он вас спросил, отчего бы не начать именно с нее. Азефа я назову „Игорем“, „Друг Ник. Ника“ – это вы; „университет“ – моя контора. Ясно? Ваш Коля».
Письмо сжег в присутствии Богдана Асланова; русалка левой руке армянина щурилась сладострастно; пошли гулять по набережной; Асланов говорил заученное:
– Мне поручено передать вам дословно следующее: «Николай Николаевич сделает все, чтобы сохранить его друга от возможной мести Орешка, однако и сам друг должен предпринять определенные шаги, доказав приятелям Орешка свою нужность в ближайшем будущем, когда Племянник с Тетушкой поедут в начале сентября на каникулы в Киев. Причем, как это ни парадоксально, интересы приятелей Орешка и друга Николая Николаевича, да и ряда других близких вам по духу людей, смыкаются, ибо Племянник совершенно одержим лишь польским, финским и еврейским вопросом, ни о чем другом не думает и советы сколько-нибудь здравомыслящих людей отвергает. После того как Племянник предал не только Игоря, но и тех, кто работал вместе с ним, от него отвернулись все наши братья, он остался один, и его уход угоден. Боюсь сказать, но коли он не уйдет, ежели сможет одолеть Тетушку („Неужели Тетушка – это действительно царь? “), мне будет плохо, так плохо, что придется уйти из университета, и тогда вы останетесь один, без постоянной дружеской руки. На Дядю Мишу, как, наверное, могли убедиться, надежда плохая. Повторяю, я говорю вам все это, потому что отношения наши, смею считать, дружеские, а я несу за вас ответственность не перед кем-нибудь – перед своею совестью. Человек, который вам передаст все это на словах, брат моего друга, на которого обрушился несправедливый гнев Племянника; я верю ему абсолютно, ибо он к тому же находится в положении, близком вашему, за ним постоянно следят, и жизнь его под угрозой ежеминутно, но я помогаю, покуда могу. Словом, передайте другу, что если даже Витя и Абраша откажутся от встречи до, настаивайте на гарантиях после. В случае если вдруг Орешек обнаружит вас там, куда приехал мой посланец, потребуйте права на объяснение и во время этого объяснения признайтесь в вашем намерении решить спор с Племянником осенью. Встреч со мною не ищите, я стану находить вас, чтобы не подвергать вас опасности со стороны проходимцев, для которых жизнь человеческая – ничто».
Кончив читать заученное, Асланов достал из кармана большой голубой платок и отер лоб, покрывшийся испариною.
– Пять дней зубрил… Все поняли? Могу еще раз повторить.
– Сколько времени вы здесь пробудете?
– Завтра я должен уехать.
– Когда увидите Николая Николаевича?
– Вообще-то я его и в глаза не видел…
– То есть?! – изумился Богров и резко обернулся ему показалось, что именно сейчас и бросится на него кто-то с длинным шилом, отточенным до голубого, безнадежного холода.
– Меня отправлял брат… Понимаете? Видимо, он и встречается с Ник Ником.
– Как вы узнали меня? Почему окликнули именно меня, когда я выходил из пансионата?
– Потому, что мне показали ваш фотографический портрет.
– Какой именно? Я их делал несколько.
– В студенческой тужурке, очень молодой, смеетесь…
– Кто делал портрет?
(«Если старик Ниренштейн с Горки, – подумал Богров, – то все в порядке, именно этот портрет я передал Кулябко, других более нет нигде, значит, посланец действительно из Киева».)
Асланов между тем остановился, наморщил лоб, вспоминая; Богров успокоился, убедившись, что этот чернявый письма Кулябко не читал, иначе б не удержался, мог ответить: «Вам же написали, что мне надо во всем доверять».
– Ваш портрет… Одна минуточка… Кажется, Ниренштадт… Во всяком случае, фамилия хозяина дагерротипа начинается с «нирен»… Концовка может быть другая, но принадлежит немцу или еврейчику…
«Кулябко не сказал ему, что я не русский… Никто не подозревает во мне иноплеменца, просто-таки никто… – Богров думал сейчас устало, видимо, переволновался, слушая послание Кулябко. – Надо будет попросить его прочесть еще раз».
Асланов прочитал еще раз; на этом и расстались; Богров обещал позвонить в отель, где остановился связник, и пригласить его к телефонному аппарату: «Месье Горштайна просит месье Мендель».
Звонить этому странному месье «Горштайну» Богров не стал; еще раз с удивлением пересчитал деньги, присланные Кулябко, – пять тысяч франков; что значит друг, сердце как чувствовало – в беде!
Последовавшие за этой нежданной встречей дни Богров спал мало, очень похудел, из дому не выходил, страшась звонков и стука в дверь; сказал родным, чтобы к телефону не подзывали, разыгрались нервы, хочу полежать спокойно в кровати, почитать…
Читать, понятно, не мог.
Шок, который он ощутил, выслушав послание Кулябко, не проходил; наоборот, с каждым часом он чувствовал себя все более и более ужасно; лихорадило; слышались странные голоса, будто кто идет навстречу по темному подземному коридору, говорит о нем, Богрове, обсуждая форму приведения в исполнение приговора; с детства, когда нянька уронила его с купальни в теплую озерную воду, испытывал страх перед гибелью в водорослях; живот вздует, язык вывалится, синий, словно телячий, и черви из ушей ползут, белые опарыши; а голос все ближе и ближе: «бросить с лодки»; стремительная мысль: «Я уцеплюсь за борт, пусть чем угодно бьют, не станут же они пальцы кинжалом резать?!»
Поняв, что уснуть – не уснет, попросил у тети пилюлю, забылся в тяжелом, холодном сне, но когда открыл глаза, то шума в висках не было и страшный голос из гулкого подземного коридора не мучил более словами о казни через утопление.
«Неужели все так ужасно, – услышал самого себя Богров, – что действительно игра со Столыпиным, начатая для того, дабы выйти на боевиков и подняться к вершинам сыска, по странности судьбы, делается не игрою, а работой, чтобы спасти себе жизнь от этого одержимого Орешка? Неужели возможны такие невероятные пересечения? Неужели это же необходимо Кулябко? Но почему?! Отсюда читаешь газеты – в России тишь, да гладь, да божья благодать… А выходит – нет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24