Да, да, мертвый счастлив: ведь он больше не ведает страданий!Глаза их гневно пылают, фигуры, обернутые в черную ткань, источают энергию и силу. Пусть они заняты увлекательной беседой — от их взоров не ускользает ничего из творящегося на авеню. Они обрушивают громовые проклятия на головы шалунов-ребятишек, жадно поглощают лимонное мороженое из мятых стаканчиков, откусывают огромные куски от дымящейся пиццы, впиваясь несокрушимыми коричневыми зубами в лаву томатного соуса, перемешанного с брызжущим из глубин дрожжевого теста упоительным сыром. Они готовы растерзать любого, кто посмеет протянуть хотя бы ниточку поперек жизненного пути их детей и их самих. Они — непримиримые враги смерти, они — воплощение жизнелюбия. Величественные камни города, вся его сталь и стекло, вымощенные синей плиткой тротуары и булыжные мостовые — все обратится в прах, они же пребудут вечно.
Глава 24 Неужто даже дьявол способен обернуться ангелом? Panettiere, безумный парикмахер, доктор Барбато, даже хитроумная тетушка Терезина Коккалитти — все восхищались переменой, происшедшей с Джино Корбо. Подумать только: катастрофа превратила мальчика в мужчину, и он теперь вкалывает, как бессловесный крестьянин, на железной дороге, жадно прихватывая сверхурочные и вручая матери нераспечатанный конверт с получкой.Лючия Санта была так довольна происходящим, что выделяла Джино в два раза больше денег на карманные расходы, чем прежде Винни. Октавии она клялась, что поступает так потому, что Винни оставлял деньги за сверхурочные себе. «Вот видишь! — твердила она Октавии, когда та наведывалась по пятницам с традиционным визитом. — Джино всегда был хорошим мальчиком». Октавия была вынуждена соглашаться с ней: ведь, несмотря на работу по ночам и даже по воскресеньям, Джино не оставил школу; в январе он станет выпускником. Более того, впервые в жизни Джино попал в список лучших учеников. Это вызывало у Лючии Санты безудержное ликование. «Разве я была не права? — спрашивала она Октавию. — У ребенка устают мозги от беспрерывных игр на улице, а не от честного труда».Октавия, которой никак не удавалось окончательно оправиться после смерти Винни, была поражена, как быстро пришла в себя мать. Она стала спокойнее, разрешала Салу и Лене куда больше, чем прежде, в остальном же осталась прежней. Лишь однажды она обнаружила свои истинные чувства. Как-то раз, во время воспоминаний о том, каким был Винни в детстве, Лючия Санта горько упрекнула саму себя:— Если бы я оставила его в Джерси, у Филомены, он был бы сейчас жив.Она не пожалела самого горделивого своего воспоминания; однако она продолжала жить, всецело полагаясь на судьбу и веруя в удачу.А впрочем, так ли это удивительно? Никогда раньше жизнь не проявляла к семейству Ангелуцци-Корбо такой благосклонности: Джино огребает состояние в депо, Сал прекрасно учится и наверняка поступит в колледж, Лена — тоже прекрасная ученица, мечтающая об учительской карьере. Оба подрабатывают теперь в panetteria после школы, торгуя хлебом и неплохо зарабатывая, благодаря чему по вечерам в пятницу Лючия Санта с Октавией могут удовлетворенно рассматривать сберегательную книжку. Единственной трезвой нотой, способной умерить опасный оптимизм Лючии Санты, служило ее напоминание самой себе, что всего через несколько месяцев, перед самым Рождеством, закончится год армейской службы Гвидо, сына Panettiere, и он займет место Сала и Лены за прилавком. Она не могла рассчитывать, что поток денег будет изливаться на семью бесконечно.Даже муж Октавии теперь работал. Бедняга Норман Бергерон, презирая себя, писал памфлеты по заказам правительственных служб — а это означало, что, став государственным служащим, он получил надежное место и неплохие деньги. Октавия знала, как он страдает, но полагала, что это его личные трудности. Пусть возвращается к своим стихам, когда европейцы перестанут убивать друг друга и разразится новая депрессия.Но больше всего радовало Лючию Санту то, что Джино становится мужчиной, вливается в живую жизнь. Ей больше не придется с ним ссориться, и она почти простила ему все оскорбления, которые терпела от него раньше. Он заметно посерьезнел.Неужели ей не придется больше бороться? В это Лючия Санта ни капельки не верила, однако ни на минуту не могла допустить, чтобы кто-нибудь назвал ее безвольной тряпкой, отказывающейся воспользоваться удачей, плывущей ей в руки.Каждый вечер, приходя на службу, Джино ловил себя на том, что не верит собственным глазам и ушам. Поднимаясь на лифте, а потом вступая в круг света и слыша лязг машинок, выплевывающих накладные, он чувствовал себя как во сне. Однако мало-помалу он начинал понимать, что это и есть реальность.Его смена начиналась в полночь и длилась до восьми утра; все эти часы пыльный зал вовсе не кишел призраками, стеллажи с бумагами и черные машинки не думали покидать своих мест; в темноте становилась незаметной стальная сетка, за которой обычно прятался кассир. В этой обстановке Джино как одержимый колотил по клавишам Он прекрасно справлялся с обязанностями — сказывалась спортивная координация движений и зоркий глаз. Норма составляла триста пятьдесят счетов за ночь, но он легко перевыполнял ее. Иногда у него выдавался свободный часок, который он посвящал чтению; потом снизу, где грузились и разгружались вагоны, поступали новые счета.Он никогда не вступал в разговоры с людьми, в обществе которых работал, никогда не участвовал в их беседах. Главный по ночной смене поручал ему самые трудные счета, но он никогда не возмущался.Все это не имело для него никакого значения — слишком он ненавидел окружающее: само здание, пропахший крысами зал, грязные на ощупь стальные клавиши печатной машинки; ненавидел тот момент, когда входил в желтый круг света, где работали, согнувшись, шестеро клерков и главный по смене.Это была настоящая физическая ненависть; иногда она становилась настолько невыносимой, что по его телу пробегал холодок, волосы вставали дыбом, а во рту делалось до того кисло, что он отбрасывал стул, выходил из круга света и торопился к темному окну, за которым тянулись напоминающие тюремные коридоры узкие улицы, освещаемые фонарями со столбов, смахивающих на караульные вышки. Когда главный по смене, молодой человек по имени Чарли Ламберт, окликал его: «Займись-ка счетами, Джино!», причем в голосе его звучало нескрываемое осуждение, он никогда не отвечал, никогда не торопился назад к машинке. Даже узнав, что числится в черном списке, он не нашел в душе и отдаленного подобия ненависти к Чарли Ламберту.Он испытывал к нему такое холодное презрение, что вообще не считал его человеком и не мог поэтому питать к нему каких-либо чувств.Гнуть спину только ради того, чтобы выжить; тратить жизнь только на то, чтобы остаться живым, — это было для него ново. Не то что для матери, Октавии, разумеется, отца. Наверное, и Винни провел у этого темного окна не одну тысячу ночей, пока сам Джино прочесывал улицы города в компании дружков или безмятежно спал в своей кровати.Однако шли месяцы, и ему становилось все легче мириться с такой жизнью. Об одном он не мог думать — что такая жизнь может затянуться. Однако холодный рассудок подсказывал ему, что она может длиться бесконечно, Как и подобает матери семьи при столь благоприятных обстоятельствах, Лючия Санта правила своим домом, как истинная синьора. В квартире было неизменно тепло, независимо от того, сколько денег приходилось тратить на уголь и керосин. На плите всегда оставалось достаточно спагетти для друзей и соседей, которые заглядывали к ней поболтать. Никто из детей не мог припомнить случая, чтобы, вставая из-за стола, они не оставили на блюдах достаточно еды в дымящемся соусе. По случаю воскресной трапезы на столе раскладывалось особенно много вилок и ложек, чтобы полакомиться могли все члены семьи — и несемейные, и семейные, — хотя уговаривать никого никогда не приходилось.В первое воскресенье декабря готовилось особое peranze «Застолье (ит.)»… Старший сын Ларри дорос до первого причастия, и Лючия Санта приготовила по этому случаю ravioli. Она рано поставила тесто, и теперь они с Октавией возводили на просторной доске крепость из муки. Сперва они разбили дюжину яиц, потом еще дюжину, и еще, пока четыре белые стены не рухнули в море белка, расцвеченное желтками. Перемешав все это, они изготовили груду рыхлых золотистых шариков. Раскатывая эти шарики, Октавия и Лючия Санта кряхтели от напряжения. Сал с Леной поднесли им большой сосуд с сыром ricotta, куда они, заранее облизываясь, добавили перца, соли и яиц.Пока варились ravioli и булькал густой томатный соус, Лючия Санта перетаскивала на стол блюда с prosciutto и сыром. Затем настал черед блюд с говядиной, фаршированной яйцами и луком, и огромного куска свинины, темно-коричневого и до того размягшего от долгого кипения в соусе, что достаточно было одного прикосновения вилкой, чтобы нежнейшее мясо тотчас отделилось от кости.За едой Октавия, вопреки обыкновению, шушукалась с Ларри и с готовностью отзывалась на его рассказы и шуточки. Норман расслаблено тянул вино и беседовал с Джино о книгах. После еды Сал и Лена убрали со стола и приступили к мытью огромной груды посуды.Воскресенье выдалось чудесным для декабря; подошли и гости: Panettiere с Гвидо, наконец-то расквитавшимся с армией, неутомимый парикмахер, рассматривающий сквозь пелену красного вина головы присутствующих, ревниво отыскивая следы от чужих ножниц. Panettiere мигом умял целую тарелку горячих ravioli: он питал слабость к этому блюду, на которое его жена — почившее чудовище — вечно жалела времени, целиком уходившего у нее на подсчитывание денег.Даже тетушка Терезина Коккалитти, превратившая свою жизнь в тайну для окружающих и извлекавшая из этого немалую прибыль, преспокойно накапливая жирок и огребая семейное пособие при четырех здоровенных работящих сыновьях — никто не догадывался, как это у нее получается, — даже она отважилась на несколько стаканчиков вина, добрую порцию вкусной еды и беседу с Лючией Сантой о тех счастливых деньках, когда они девчонками разгребали в Италии навоз. Пусть правило тетушки Коккалитти состояло в том, чтобы немедленно запирать рот на замок, услыхав от кого-либо личный вопрос, — сегодня она изменила себе и благодушно улыбнулась, когда Panettiere поддел ее на предмет махинаций с пособием. Две рюмки вина сделали свое дело: раскрасневшись и расчувствовавшись, она посоветовала всем присутствующим отхватывать у государства все, что только можно, ибо, в конце концов, все равно придется отдать ему, проклятому, вдесятеро больше, независимо от прежней прыти.Джино, уставший от болтовни, уселся на пол перед фасадом собороподобного радиоприемника и включил его. Ему хотелось послушать спортивный репортаж. Лючия Санта насупилась, сочтя это грубостью, хотя радио верещало так тихо, что никто ничего не слышал. Потом она оставила его в покое.Норман Бергерон первым заметил странную перемену в поведении Джино. Тот, припав к радио ухом, внимательно смотрел на сидящих за столом. Отложив книгу, Норман понял, что Джино смотрит на мать. На его губах играла улыбка — но не радостная, а какая-то жестокая. Октавия, проследив взгляд мужа, повернулась к радио. Она так ничего и не расслышала, но в глазах Джино горело такое оживление, что она не вытерпела и спросила:— Джино, в чем дело?Джино отвернулся от них, чтобы спрятать румянец.— Японцы напали на Соединенные Штаты, — сказал он и крутанул ручку громкости. Взволнованный голос диктора заглушил все голоса в комнате.Джино ничего не предпринимал, пока не прошло Рождество. Потом ранним утром, сразу после смены, он отправился на призывной пункт. В тот же день он позвонил мужу Октавии на службу и попросил передать Лючии Санте, где он находится. Вскоре его послали в учебный лагерь в Калифорнии, откуда он регулярно писал и слал домой деньги. В первом письме он объяснял, что пошел добровольцем, чтобы спасти от призыва Сала, однако впоследствии не упоминал об этом.
Глава 25 — Aiuta mi! Aiuta mi!Надрываясь от горя, преследуемая призраками троих погибших сыновей, Терезина Коккалитти металась по кромке тротуара. Туловище ее нелепо раскачивалось, утренний ветерок трепал ее черные одежды. Добежав до угла, она развернулась и устремилась назад, восклицая:— Aiuto! Aiuto!Однако при первых же звуках ее голоса все окна на Десятой авеню мигом захлопывались.Несчастная стояла теперь на мостовой, широко расставив ноги. Задрав голову, она проклинала всех и вся. Ради этого она вспомнила вульгарный говор родной итальянской деревни. Страдание стерло с ее худого ястребиного лица все следы хитрости и алчности.— О, я знаю вас всех! — вопила она, обращаясь к закрытым окнам. — Вы хотели меня надуть — вы, шлюхи и дочери шлюх! Хотели обвести меня вокруг пальца, все хотели, но я вас перехитрила!Она раздирала себе лицо острыми, как когти, ногтями, пока кожа на щеках не повисла кровавыми клочьями. Воздев руки к небесам, она взывала:— Только бог! Он один!…Она вновь припустилась бегом, норовя лишиться своей черной шляпки, опасно вздрагивавшей у нее на голове. Тут, на счастье, из-за угла Тридцать первой стрит показался ее единственный оставшийся в живых сын, поймал ее и потащил домой.Все это происходило уже не впервые. Сначала Лючия Санта выбегала на улицу, стремясь помочь старой подруге, теперь же она только наблюдала за ней из окна, как и все остальные. Кто мог предположить, что судьба нанесет Терезине Коккалитти подобный сокрушительный удар? Всего за один год война отняла у нее троих сыновей — это у нее-то, такой хитрюги, всегда соблюдавшей крайнюю таинственность, всегда способной на любой подлог! Значит, тут уж ей ничто не смогло помочь? Значит, все обречены? Раз самое совершенное зло оказывается бессильным против рока, то откуда взяться даже слабой надежде на спасение?
Глава 26 Пока над миром свирепствовала война, итальянцы, ютившиеся вдоль западной стены города, наконец-то сумели взять осуществление великой американской мечты в свои мозолистые руки. На их убогие дома пролился золотой дождь. Мужчины работали на железной дороге сверхурочно и даже сверх того; те, чьи сыновья пали или получили ранения, работали усерднее прочих, ибо знали, что горе проходяще, бедность же может отнять всю жизнь.Для клана Ангелуцци-Корбо наступили чудодейственные времена: наконец-то был приобретен вожделенный дом на Лонг-Айленде — по дешевке, у людей, для которых война каким-то загадочным образом обернулась разорением. Дом на две семьи, чтобы Ларри с Луизой и их дети оставались под бдительным оком Лючии Санты. В этом доме для каждого будет отведена отдельная спальня со своей дверью — даже для Джино, когда он вернется с войны.В последний день Лючия Санта уже не помогала детям паковать вещи, набивая скарбом огромные дощатые ящики и оставляя сиротливо оголенными углы и стены квартиры. В последнюю ночь, лежа в одиночестве в постели, она не смогла сомкнуть глаз.Ветер тихонько посвистывал в трещинах оконных рам, которые были прежде всегда закрыты шторами.На стенах, в тех местах, где долгие годы висели картины, белели светлые пятна. Квартира полнилась странными звуками: в шкафах шла потусторонняя жизнь, словно разом ожили все призраки, побывавшие здесь за сорок лет.Глядя в потолок, Лючия Санта наконец задремала. Она протянула руку, чтобы поймать ребенка, скатывающегося к стенке. Погружаясь в сон, она слушала, как ложатся спать Джино и Винченцо, как возвращается домой Фрэнк Корбо. Куда снова задевался Лоренцо? Не бойся, сказала она маленькой Октавии, пока я жива, с моими детьми ничего не случится; еще минута — и она предстала перед собственным отцом и стала с дрожью клянчить у него белье для своей супружеской постели. Потом разразилась слезами, но отец не стал ее утешать, обрекая на вечное одиночество.Она никогда не собиралась становиться странницей, не собиралась переплывать через внушающий ужас океан.В квартире стало холодно, и Лючия Санта очнулась. Одевшись в темноте, она положила подушку на подоконник. Нависнув над Десятой, она стала ждать рассвета и впервые за многие годы услышала, как трутся друг о дружку паровозы и товарные вагоны на сортировочной станции напротив ее окна. В темноту летели искры, в воздухе стоял отчетливый металлический лязг. Вдали, на джерсийском берегу, не было света — как-никак война, — и звезды были бессильны рассеять ночную мглу.Утром они нетерпеливо ждали фургонов. Лючия Санта общалась с соседями, заходившими пожелать им счастья. Впрочем, среди них не оказалось старых друзей, ибо таковых на Десятой уже не осталось.Panettiere продал свою пекарню, когда его сын Гвидо вернулся с войны израненным и не смог работать, и забрался далеко на Лонг-Айленд — все равно что в Вавилон. Безумный парикмахер с целым выводком дочерей тоже забросил ремесло;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Глава 24 Неужто даже дьявол способен обернуться ангелом? Panettiere, безумный парикмахер, доктор Барбато, даже хитроумная тетушка Терезина Коккалитти — все восхищались переменой, происшедшей с Джино Корбо. Подумать только: катастрофа превратила мальчика в мужчину, и он теперь вкалывает, как бессловесный крестьянин, на железной дороге, жадно прихватывая сверхурочные и вручая матери нераспечатанный конверт с получкой.Лючия Санта была так довольна происходящим, что выделяла Джино в два раза больше денег на карманные расходы, чем прежде Винни. Октавии она клялась, что поступает так потому, что Винни оставлял деньги за сверхурочные себе. «Вот видишь! — твердила она Октавии, когда та наведывалась по пятницам с традиционным визитом. — Джино всегда был хорошим мальчиком». Октавия была вынуждена соглашаться с ней: ведь, несмотря на работу по ночам и даже по воскресеньям, Джино не оставил школу; в январе он станет выпускником. Более того, впервые в жизни Джино попал в список лучших учеников. Это вызывало у Лючии Санты безудержное ликование. «Разве я была не права? — спрашивала она Октавию. — У ребенка устают мозги от беспрерывных игр на улице, а не от честного труда».Октавия, которой никак не удавалось окончательно оправиться после смерти Винни, была поражена, как быстро пришла в себя мать. Она стала спокойнее, разрешала Салу и Лене куда больше, чем прежде, в остальном же осталась прежней. Лишь однажды она обнаружила свои истинные чувства. Как-то раз, во время воспоминаний о том, каким был Винни в детстве, Лючия Санта горько упрекнула саму себя:— Если бы я оставила его в Джерси, у Филомены, он был бы сейчас жив.Она не пожалела самого горделивого своего воспоминания; однако она продолжала жить, всецело полагаясь на судьбу и веруя в удачу.А впрочем, так ли это удивительно? Никогда раньше жизнь не проявляла к семейству Ангелуцци-Корбо такой благосклонности: Джино огребает состояние в депо, Сал прекрасно учится и наверняка поступит в колледж, Лена — тоже прекрасная ученица, мечтающая об учительской карьере. Оба подрабатывают теперь в panetteria после школы, торгуя хлебом и неплохо зарабатывая, благодаря чему по вечерам в пятницу Лючия Санта с Октавией могут удовлетворенно рассматривать сберегательную книжку. Единственной трезвой нотой, способной умерить опасный оптимизм Лючии Санты, служило ее напоминание самой себе, что всего через несколько месяцев, перед самым Рождеством, закончится год армейской службы Гвидо, сына Panettiere, и он займет место Сала и Лены за прилавком. Она не могла рассчитывать, что поток денег будет изливаться на семью бесконечно.Даже муж Октавии теперь работал. Бедняга Норман Бергерон, презирая себя, писал памфлеты по заказам правительственных служб — а это означало, что, став государственным служащим, он получил надежное место и неплохие деньги. Октавия знала, как он страдает, но полагала, что это его личные трудности. Пусть возвращается к своим стихам, когда европейцы перестанут убивать друг друга и разразится новая депрессия.Но больше всего радовало Лючию Санту то, что Джино становится мужчиной, вливается в живую жизнь. Ей больше не придется с ним ссориться, и она почти простила ему все оскорбления, которые терпела от него раньше. Он заметно посерьезнел.Неужели ей не придется больше бороться? В это Лючия Санта ни капельки не верила, однако ни на минуту не могла допустить, чтобы кто-нибудь назвал ее безвольной тряпкой, отказывающейся воспользоваться удачей, плывущей ей в руки.Каждый вечер, приходя на службу, Джино ловил себя на том, что не верит собственным глазам и ушам. Поднимаясь на лифте, а потом вступая в круг света и слыша лязг машинок, выплевывающих накладные, он чувствовал себя как во сне. Однако мало-помалу он начинал понимать, что это и есть реальность.Его смена начиналась в полночь и длилась до восьми утра; все эти часы пыльный зал вовсе не кишел призраками, стеллажи с бумагами и черные машинки не думали покидать своих мест; в темноте становилась незаметной стальная сетка, за которой обычно прятался кассир. В этой обстановке Джино как одержимый колотил по клавишам Он прекрасно справлялся с обязанностями — сказывалась спортивная координация движений и зоркий глаз. Норма составляла триста пятьдесят счетов за ночь, но он легко перевыполнял ее. Иногда у него выдавался свободный часок, который он посвящал чтению; потом снизу, где грузились и разгружались вагоны, поступали новые счета.Он никогда не вступал в разговоры с людьми, в обществе которых работал, никогда не участвовал в их беседах. Главный по ночной смене поручал ему самые трудные счета, но он никогда не возмущался.Все это не имело для него никакого значения — слишком он ненавидел окружающее: само здание, пропахший крысами зал, грязные на ощупь стальные клавиши печатной машинки; ненавидел тот момент, когда входил в желтый круг света, где работали, согнувшись, шестеро клерков и главный по смене.Это была настоящая физическая ненависть; иногда она становилась настолько невыносимой, что по его телу пробегал холодок, волосы вставали дыбом, а во рту делалось до того кисло, что он отбрасывал стул, выходил из круга света и торопился к темному окну, за которым тянулись напоминающие тюремные коридоры узкие улицы, освещаемые фонарями со столбов, смахивающих на караульные вышки. Когда главный по смене, молодой человек по имени Чарли Ламберт, окликал его: «Займись-ка счетами, Джино!», причем в голосе его звучало нескрываемое осуждение, он никогда не отвечал, никогда не торопился назад к машинке. Даже узнав, что числится в черном списке, он не нашел в душе и отдаленного подобия ненависти к Чарли Ламберту.Он испытывал к нему такое холодное презрение, что вообще не считал его человеком и не мог поэтому питать к нему каких-либо чувств.Гнуть спину только ради того, чтобы выжить; тратить жизнь только на то, чтобы остаться живым, — это было для него ново. Не то что для матери, Октавии, разумеется, отца. Наверное, и Винни провел у этого темного окна не одну тысячу ночей, пока сам Джино прочесывал улицы города в компании дружков или безмятежно спал в своей кровати.Однако шли месяцы, и ему становилось все легче мириться с такой жизнью. Об одном он не мог думать — что такая жизнь может затянуться. Однако холодный рассудок подсказывал ему, что она может длиться бесконечно, Как и подобает матери семьи при столь благоприятных обстоятельствах, Лючия Санта правила своим домом, как истинная синьора. В квартире было неизменно тепло, независимо от того, сколько денег приходилось тратить на уголь и керосин. На плите всегда оставалось достаточно спагетти для друзей и соседей, которые заглядывали к ней поболтать. Никто из детей не мог припомнить случая, чтобы, вставая из-за стола, они не оставили на блюдах достаточно еды в дымящемся соусе. По случаю воскресной трапезы на столе раскладывалось особенно много вилок и ложек, чтобы полакомиться могли все члены семьи — и несемейные, и семейные, — хотя уговаривать никого никогда не приходилось.В первое воскресенье декабря готовилось особое peranze «Застолье (ит.)»… Старший сын Ларри дорос до первого причастия, и Лючия Санта приготовила по этому случаю ravioli. Она рано поставила тесто, и теперь они с Октавией возводили на просторной доске крепость из муки. Сперва они разбили дюжину яиц, потом еще дюжину, и еще, пока четыре белые стены не рухнули в море белка, расцвеченное желтками. Перемешав все это, они изготовили груду рыхлых золотистых шариков. Раскатывая эти шарики, Октавия и Лючия Санта кряхтели от напряжения. Сал с Леной поднесли им большой сосуд с сыром ricotta, куда они, заранее облизываясь, добавили перца, соли и яиц.Пока варились ravioli и булькал густой томатный соус, Лючия Санта перетаскивала на стол блюда с prosciutto и сыром. Затем настал черед блюд с говядиной, фаршированной яйцами и луком, и огромного куска свинины, темно-коричневого и до того размягшего от долгого кипения в соусе, что достаточно было одного прикосновения вилкой, чтобы нежнейшее мясо тотчас отделилось от кости.За едой Октавия, вопреки обыкновению, шушукалась с Ларри и с готовностью отзывалась на его рассказы и шуточки. Норман расслаблено тянул вино и беседовал с Джино о книгах. После еды Сал и Лена убрали со стола и приступили к мытью огромной груды посуды.Воскресенье выдалось чудесным для декабря; подошли и гости: Panettiere с Гвидо, наконец-то расквитавшимся с армией, неутомимый парикмахер, рассматривающий сквозь пелену красного вина головы присутствующих, ревниво отыскивая следы от чужих ножниц. Panettiere мигом умял целую тарелку горячих ravioli: он питал слабость к этому блюду, на которое его жена — почившее чудовище — вечно жалела времени, целиком уходившего у нее на подсчитывание денег.Даже тетушка Терезина Коккалитти, превратившая свою жизнь в тайну для окружающих и извлекавшая из этого немалую прибыль, преспокойно накапливая жирок и огребая семейное пособие при четырех здоровенных работящих сыновьях — никто не догадывался, как это у нее получается, — даже она отважилась на несколько стаканчиков вина, добрую порцию вкусной еды и беседу с Лючией Сантой о тех счастливых деньках, когда они девчонками разгребали в Италии навоз. Пусть правило тетушки Коккалитти состояло в том, чтобы немедленно запирать рот на замок, услыхав от кого-либо личный вопрос, — сегодня она изменила себе и благодушно улыбнулась, когда Panettiere поддел ее на предмет махинаций с пособием. Две рюмки вина сделали свое дело: раскрасневшись и расчувствовавшись, она посоветовала всем присутствующим отхватывать у государства все, что только можно, ибо, в конце концов, все равно придется отдать ему, проклятому, вдесятеро больше, независимо от прежней прыти.Джино, уставший от болтовни, уселся на пол перед фасадом собороподобного радиоприемника и включил его. Ему хотелось послушать спортивный репортаж. Лючия Санта насупилась, сочтя это грубостью, хотя радио верещало так тихо, что никто ничего не слышал. Потом она оставила его в покое.Норман Бергерон первым заметил странную перемену в поведении Джино. Тот, припав к радио ухом, внимательно смотрел на сидящих за столом. Отложив книгу, Норман понял, что Джино смотрит на мать. На его губах играла улыбка — но не радостная, а какая-то жестокая. Октавия, проследив взгляд мужа, повернулась к радио. Она так ничего и не расслышала, но в глазах Джино горело такое оживление, что она не вытерпела и спросила:— Джино, в чем дело?Джино отвернулся от них, чтобы спрятать румянец.— Японцы напали на Соединенные Штаты, — сказал он и крутанул ручку громкости. Взволнованный голос диктора заглушил все голоса в комнате.Джино ничего не предпринимал, пока не прошло Рождество. Потом ранним утром, сразу после смены, он отправился на призывной пункт. В тот же день он позвонил мужу Октавии на службу и попросил передать Лючии Санте, где он находится. Вскоре его послали в учебный лагерь в Калифорнии, откуда он регулярно писал и слал домой деньги. В первом письме он объяснял, что пошел добровольцем, чтобы спасти от призыва Сала, однако впоследствии не упоминал об этом.
Глава 25 — Aiuta mi! Aiuta mi!Надрываясь от горя, преследуемая призраками троих погибших сыновей, Терезина Коккалитти металась по кромке тротуара. Туловище ее нелепо раскачивалось, утренний ветерок трепал ее черные одежды. Добежав до угла, она развернулась и устремилась назад, восклицая:— Aiuto! Aiuto!Однако при первых же звуках ее голоса все окна на Десятой авеню мигом захлопывались.Несчастная стояла теперь на мостовой, широко расставив ноги. Задрав голову, она проклинала всех и вся. Ради этого она вспомнила вульгарный говор родной итальянской деревни. Страдание стерло с ее худого ястребиного лица все следы хитрости и алчности.— О, я знаю вас всех! — вопила она, обращаясь к закрытым окнам. — Вы хотели меня надуть — вы, шлюхи и дочери шлюх! Хотели обвести меня вокруг пальца, все хотели, но я вас перехитрила!Она раздирала себе лицо острыми, как когти, ногтями, пока кожа на щеках не повисла кровавыми клочьями. Воздев руки к небесам, она взывала:— Только бог! Он один!…Она вновь припустилась бегом, норовя лишиться своей черной шляпки, опасно вздрагивавшей у нее на голове. Тут, на счастье, из-за угла Тридцать первой стрит показался ее единственный оставшийся в живых сын, поймал ее и потащил домой.Все это происходило уже не впервые. Сначала Лючия Санта выбегала на улицу, стремясь помочь старой подруге, теперь же она только наблюдала за ней из окна, как и все остальные. Кто мог предположить, что судьба нанесет Терезине Коккалитти подобный сокрушительный удар? Всего за один год война отняла у нее троих сыновей — это у нее-то, такой хитрюги, всегда соблюдавшей крайнюю таинственность, всегда способной на любой подлог! Значит, тут уж ей ничто не смогло помочь? Значит, все обречены? Раз самое совершенное зло оказывается бессильным против рока, то откуда взяться даже слабой надежде на спасение?
Глава 26 Пока над миром свирепствовала война, итальянцы, ютившиеся вдоль западной стены города, наконец-то сумели взять осуществление великой американской мечты в свои мозолистые руки. На их убогие дома пролился золотой дождь. Мужчины работали на железной дороге сверхурочно и даже сверх того; те, чьи сыновья пали или получили ранения, работали усерднее прочих, ибо знали, что горе проходяще, бедность же может отнять всю жизнь.Для клана Ангелуцци-Корбо наступили чудодейственные времена: наконец-то был приобретен вожделенный дом на Лонг-Айленде — по дешевке, у людей, для которых война каким-то загадочным образом обернулась разорением. Дом на две семьи, чтобы Ларри с Луизой и их дети оставались под бдительным оком Лючии Санты. В этом доме для каждого будет отведена отдельная спальня со своей дверью — даже для Джино, когда он вернется с войны.В последний день Лючия Санта уже не помогала детям паковать вещи, набивая скарбом огромные дощатые ящики и оставляя сиротливо оголенными углы и стены квартиры. В последнюю ночь, лежа в одиночестве в постели, она не смогла сомкнуть глаз.Ветер тихонько посвистывал в трещинах оконных рам, которые были прежде всегда закрыты шторами.На стенах, в тех местах, где долгие годы висели картины, белели светлые пятна. Квартира полнилась странными звуками: в шкафах шла потусторонняя жизнь, словно разом ожили все призраки, побывавшие здесь за сорок лет.Глядя в потолок, Лючия Санта наконец задремала. Она протянула руку, чтобы поймать ребенка, скатывающегося к стенке. Погружаясь в сон, она слушала, как ложатся спать Джино и Винченцо, как возвращается домой Фрэнк Корбо. Куда снова задевался Лоренцо? Не бойся, сказала она маленькой Октавии, пока я жива, с моими детьми ничего не случится; еще минута — и она предстала перед собственным отцом и стала с дрожью клянчить у него белье для своей супружеской постели. Потом разразилась слезами, но отец не стал ее утешать, обрекая на вечное одиночество.Она никогда не собиралась становиться странницей, не собиралась переплывать через внушающий ужас океан.В квартире стало холодно, и Лючия Санта очнулась. Одевшись в темноте, она положила подушку на подоконник. Нависнув над Десятой, она стала ждать рассвета и впервые за многие годы услышала, как трутся друг о дружку паровозы и товарные вагоны на сортировочной станции напротив ее окна. В темноту летели искры, в воздухе стоял отчетливый металлический лязг. Вдали, на джерсийском берегу, не было света — как-никак война, — и звезды были бессильны рассеять ночную мглу.Утром они нетерпеливо ждали фургонов. Лючия Санта общалась с соседями, заходившими пожелать им счастья. Впрочем, среди них не оказалось старых друзей, ибо таковых на Десятой уже не осталось.Panettiere продал свою пекарню, когда его сын Гвидо вернулся с войны израненным и не смог работать, и забрался далеко на Лонг-Айленд — все равно что в Вавилон. Безумный парикмахер с целым выводком дочерей тоже забросил ремесло;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33