А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В караулке от него стало совсем тоскливо, и его положили в летнюю каптерку на неструганную скамью. В каптерке пахло мышиным пометом, будто ладаном. Ефрейтор Каримов снова и снова шел туда поглядеть. Солдаты провожали его глазами и вели тихую беседу за портянки, байковые, полагавшиеся на осень.
А я жалел, что Леху в землю зароют. Зароют с небом в глазах. А оно все равно останется над ним висеть... И кто мне ответит - для чего жизнь устроена так. И знать хочу - отчего зеки пальцами тычут в небо. И еще подумал, что из земли неба не увидать. Потому что темно в ней. И глаза застит.
Короткая повесть
Рота растянулась по степи, принимая бой. Рвалась из жил. Плюхалась в грязь и ползла на брюхе, силком подымаясь в штыковую, обматерив весь свет. Сержант, Вася Савельев, Янкель и я были посланы ротным командиром к сопке, на вершине которой бушевал вражеский тот огонь. Ее рыжая изрытая маковка виднелась вдалеке. Мы бежали, а Янкель все ныл, что не может.
Потом мы упали на землю, и Янкель ныл, что не может ползти. Осерчав, сержант гнал Янкеля наперед себя прикладом, покуда ротный не прокричал, что его убило. Он обмяк и закрыл послушно глаза, а до сопки оставалось рукой подать, но все уже хотели умереть, как Янкель.
Побледнев от отчаянья, сержант и Васюха поволокли этого убитого. Потом и я волок Янкеля, так как про Васю Савельева ротный прокричал, что он теперь тяжелораненый. Янкель был толстым беспомощным человеком. И чем дольше мы его волокли, он становился все тяжелее. А мы только подлезали к сопке, с вершины которой не враги не свинцом лупили по нас и по залегшей в грязи роте.
У подножия, шатаясь от усталости, сержант закричал: "Пусть топает своим ногами, надоело тащить!" Но ротный, который и шагал за нашими спинами, подгоняя, страшно гаркнул в ответ, и мы опять сознались, что Янкель убит, что Васюха ранен, и полезли молчком вперед.
На вершине сопки было освобождающе пусто. Закладывая уши, гудел ветер. Опустела с той высоты и степь. И был ротный - с полпальца, давно отступивший и позабывший про нас, и солдаты, рассыпавшиеся по степи, как ржаное крошево, которое, накрапывая, клевал воробьиный чахлый дождь. Вася Савельев ожил. Сержант остыл и подобрел. Завалившись на бушлаты, мы отдышались, успев и закурить.
Янкель все не вставал.
Сержант окликнул его, а не утерпев, поднялся с бушлата и ткнул сапогом, нагоняя, чтобы вставал. Возился он с Янкелем без нас, которые угрелись и покуривали уже в сторонке. Только когда сержант приник к его груди и сам обмер, затих, Савельев отставил нехотя папироску и позвал: "Ты это, чего заслушался-то, на скрипалках, что ли, играют?" - "Мужики, у него в груди глухота одна." - "Там биться должно! Ты сердце слышишь? Да не там, выше возьми, а то в живот залез..."
Сержант оторвался от Янкеля и попятился на карачках, уворачивая от него глаза, не дыша. "Ты это брось! - взметнулся горячечно Савельев - Ты куда!" "Помер, браточки, еей-б-богу..."
Но Вася Савельев как всгорячился, так свое и гнул: уж больно развалился жиденок сладко. "Чего удумал, чтоб и в обратную на горбу нашем... А я говорю, встать! Нечего землю лапать, слышь, пархатый - встать, встать!" Васюха склонился над Янкелем и принялся трясти за грудки этого в глинистой шинелке человека, которого не мог больше терпеть.
"Не может он!" - вскринул сержнат и бросился куда-то, как в пропасть. Савельев вдруг отлип и вгляделся тихонько в человека, поперек которому в том миг дул застуженный ветеряка. А он лежал разметавшись, тяжелый, неживой, упершись в хмурое безмолвное небо расколотым морщинами лбом...
Рота по степи собиралась ауканьем. Земля под сапогами была тяжела. И солдаты долго шагали к сопке, оттого, что ошметья грязи спудом наваливались на керзу. Со всей степи сносили солдаты землю на сапогах к Янкелю, осиливая сопку, крутой ее и смертный подъем. А потом мы тащили его в полк, уложив на бушлат - сержант, Вася Савельев и я. Тащили как могли бережней, так как ротный не знал и трепетал: " Не тряси, не тряси - может, живой!"
Прибыв в полк, мы снесли Янкеля в лазарет. Но роту не разоружали, и на плацу не приказывали выстроиться, потому все ждали - может, живой! И лекарь чего-то не постигал и ждал, и все возился в лазарете с Янкелем.
Но вышло так, как не ждали. Янкель был толстым несильным человеком. У него сердце разорвалось.
Лепота
Не сыскать заветней земли для конвойного на карагандинке, чем Долинка! То-то и позавидовали полковые по-хорошему Саньке Стрешневу, узнав, что отправляют его туда из полка служить за невесть какие заслуги.
Прослыл тогда Санька Стрешнев средь конвойников везунчиком. И говорили о нем, что в Долинке заживет сыто, весело и не будет это счастье дармовое пота ему и крови стоить.
И кто из конвойников о жизни такой, зажмурившись, не помечтал бы, ведь в Долинке на день по кружке молока положено было, по черпаку густого творога, и хлеб белый к пайке давали - не чета полковому-то сермяжному. Ремней тугих солдаты в Долинке не носили, чтобы отъевшееся брюхо для своего удовольствия обвиснуть могло. И на вышках спали, ладони под головы заложив, чтобы сны сладкие видеть.
Счастливо конвойным в Долинке! А все потому, что зеков на эту исправиловку за тем лишь гнали, чтобы умерли от чахотки. И вся служба солдатская была - гробы ихние из кузова в кузов ворочать. Тяжесть мирскую из себя с чахоткой выхаркав, помершие были легки. Одни гробы и вышибали на солдатском лбу испарину, стерев которую, конвойник от души накуривался папиросами, валился тягуче наземь и разлеживался с ленью, покуда не отходил на больничных нарах другой зек.
Кормили солдат из больничной столовой, где чахоточным молоко с творогом полагалось. Зеки ж мерли, а кто не помер - тот с жизнью прощался и молока не пил, чтобы не тратить остаток ее на пустое. Им на небе скоро всего вдоволь будет.
Эх, подвалило счастье Саньке Стрешневу! Лепота! И гробов не таскать до ефрейторов выслужился.
Хотя с гробами управляешься без той мороки, какая случается с живыми. Тут и широту шага выбираешь по душе. И укладываешь в грузовик, как сам пожелаешь. С живыми же иначе все. И овчарки хрипатки пообрывают, покуда высыпешь из кузовов разомлевших от вольной езды зеков. А бывает, что и срыгнет, который послабже, на гимнастерку или вычищенный сапог, и чуть ли не плачет конвойник.
Потому с гробами проще. И поопрятней зеков они, и смолою пахнут, будто в лесу гуляешь. И не грустно так, как бывает, когда прибывает на больничку этап с чахоточными: плачут они и на землю от слабости падают, а на это жалко глядеть. И еще жалко зеков живыми видеть, потому что они мертвыми в гробах будут лежать. А ты же их будешь ворочать - из кузова в кузов.
Может, потому и выбился Стрешнев в ефрейторы, что грустить не любил? Он же с мертвыми теперь не знается. Он живых под заботу берет и до ворот лагерных, как старший средь солдат по чину, провожает.
Но мало зеков в Долинке осталось. И скучает Санька. И рота конвойная скучает с ним заодно. Ждут солдатики этапа. С этапом прибавится живых. И мертвых, на которых положены к пайке молоко, творог и ломоть белого хлеба.
Этапирование чахоточных в лагерь начиналось, будто половодье, весной. За зиму чахотка измучает человека, а к весне ее хватка станет как будто слабей. К тому же пригреет солнце - и потают холодные снега, потеплеют ветры. Иной и порадуется. Подумает, что выдюжил, что хвороба отступила, что вот уж и весна, что летом так и вовсе наберется силы. И только немногие, кому довелось пережить зимние холода, знают, что приговорены к смерти. Что и легче стало потому, что чахотка последнее здоровье сожрала. Что и отпустила она, потому как незачем уж дохлятину рвать и душить кашлями. А догубит и отпоет весна - без умысла, молодой и слепой своей силой. Как если бы беспечно перевязки с израненного сорвала, а кровь бы из незаживших ран вытекла.
Только потает снег, и разбухнет от влаги снеговой земля, как поднимется сырой дух. А тепло-то весеннее - нестойкое, раннее. Вот и свежо вокруг, и морочат запахи. Но если вдохнешь глубоко, то будет тебе за надежду обман. Будет вечный сон. Ведь гибельным и последним цветом своим расцветет в груди и чахотка. Ах, и легкость, паренье светлое, и свежесть, и покой... Кто бы догадался, что такой смерть и приходит.
Этапы на Долинку собирались в пересылочной тюрьме, куда зеков пересылали по больничным направлениям рабочие лагеря крагандинки. Весной, когда прорастала озимая чахотка, зеки в пересылочной долго не задерживались. До требуемых этапом сроков они собирались в три-четыре дня, то есть сразу. Тюремному конвою не было охоты оборачиваться из тюрьмы в Долинку по несколько ездок. Ведь и дорога неблизкая и хлопотная - по разбитым распутицей степям. Бывало, человек до двадцати втискивали в кузов автозака. А если зеки не ужимались, то травили ихнего брата овчарками - тогда в кузове с потом и кровью освобождалось нужное место.
О прибытии этого первого весеннего этапа долинский лагерь был предупрежден заранее. Готовилась принять чахотку санитарная зона. Готовилась и охрана. Ожидание этапа будто взбодрило солдат. То есть, была и весна, и всякое такое настроение. Но этап - это этап. Весны ведь не надобно ждать, она сама приходит, от этого иногда и скучно бывает.
А ждать автозаков, ждать чахотку, ждать знакомцев из тюремного конвоя куда веселей. В прошлый этап Санька Стрешнев наменял у зеков много разного добра. Расчески, нательные серебряные крестики. И еще фотка ему досталась красивой женщины. Домашняя. Женщина в халатике на кровати лежала. Эту фотку он из жалости взял. Сходу, за полпачки сигарет. Уж больно зек упрашивал. Хотя она Стрешневу и не была особо нужна. Так только - поглядишь, потешишься и переложишь из кармана в карман. Были зеки, что за водку и зубы золотые предлагали. Но Санька чахотки от зубов боялся и даже в руках для пробы не держал.
В этот же этап он очень хотел выменять какое-нибудь колечко. И важно было успеть к колечку прежде других. Желающих до такой тонкой вещицы средь солдат много. День, два - и зеков обберут подчистую. А потом ищи-свищи. Или у своих выменивай. А на что? Фотки и даром не надо никому. Кресты ж нательные, пускай и серебро, но кто возьмет, если зубов золотых навалом. Один Санька зубы брать боялся, тогда как остальные брали. И уж дела им нет до серебра. Так что надобно колечко нахрапом брать. Утром из полка точно сообщили, что на Долинку выслали этап. Начальник сказал Стрешневу набрать себе в помощь солдат. Стрешнев ухмыльнулся и взял четырех узбеков. Они по-нашему ведь говорят плохо, не смогут с колечком обогнать.
И с утра их освободили от общей службы. Думали, что скоро прибудет этап. Но до полудня Санька без толку шатался по караулке. А то выйдет в степь и устало на дорогу глядит: не едут ли. Снег на вершинах сопок стаял. А по склонам и ложбинам еще комкался, похожий на клочья шерсти.
Поутру солнце невысоко поднялось над землей, но вот к полудню его уж и не было видно. Будто растворилось, замутив небо. Чем ближе была степь, тем прозрачней. И всякую малость примечал глаз. И пучок сохлой травы, растрепанной ветром, и то, как по разбитой хлябью дороге от ветра ж расходится зыбь.
Исхолодавши на степном ветру, Стрешнев потом пил с узбеками горячий чай в столовом помещении караула. Этапа и ждать перестали. Но послышалось завывание моторов.
Стрешнев поглядел в оконце, там как-то быстро смерклось. Они вооружились и вышли на двор. Небо заволокло. Накрапывал дождь. Узбеки не отставали от Стрешнева ни на шаг и стояли неподвижно, когда за какой-то надобностью останавливался и он. Из собачьего сарая, расположенного в глубине двора, вывели овчарок. Покуда дожидались караульного начальника, они улеглись брюхами в холодную грязь. И задрожали, поскуливая. Ефрейтора самого зазнобило, и он закурил, пряча в кулаке сигаретку.
"Ну, чего вывалили? - ворчал, появившись, начальник, - Глядишь, шкуры не казенные. Одно, что вымокнем зря. Давай в караулку! Вон смурота какая..."
У лагерных ворот прозябали два прапорщика из больничной охраны. И несколько санитаров из расконвойных зечков. Солдаты перебрались со двора на их сторону. Ворота были распахнуты, будто их никогда не запирали. Ветер скрипуче створы качал. Дождь то был, то не был. Тошнота одна. Он как будто до земли не долетал. И у Стрешнева сигаретка сырой стала. Он ее растоптал, когда первый автозак уперся в надолбы у подъезда, а потом боком к нему притерся конвой измученных, облепленных глиной машин.
Поначалу из автозаков вылезли шоферы и прапорщики. Один из них, начальник конвоя, глядел на небо, будто отродясь не видел дождей, и матерился. Потом обматерил вместе с проклятой Долинкой караульного начальника. И Стрешнева за то, что ефрейтор не отдал чести. Шоферы были узбеками и пристали к своим землякам из охраны. Стрешнев приладился к прапорщикам и стал расспрашивать, отчего конвой так долго был в пути. Ему отвечали, что застряли в распутице, что глохли под дождем моторы и что зеков выгоняли вытаскивать машины из грязи. А чахотка дохлая пошла по этапу, так что повозились ей-ей, покуда тронулись. А на одной западине пришлось час барахтаться. Зеки и конвой вымокли насквозь. А несколько зеков ведь и с ног повалились. Может, что и живыми не довезли.
Стрешневу не верилось, что где-то близко бушевали дожди. У них-то такого дождя проливного не было. Тогда прапорщики смеялись и на глазах выжимали чахлую воду из шинелок. А еще указывали взглядами на край земли, пугая, что насилу из той пропасти выкарабкались.
Потом повалил из машин путевой конвой. Лица солдат были грязными, а сапоги залеплены по голенища, похожие уж на валенки. Нестройным рядом они растянулись подле автозаков, закуривая и дожидаясь передачи. Стрешнев же с узбеками за воротами встал, куда чужим не было ходу. Овчаркам припустили поводки, чтобы свободней им было. И ведь твари они, а встали по местам, будто солдаты - буднично, зло, неспешно.
Когда из автозаков погнали заключенных, овчарки как по команде залаяли. Стрешнев оглядывал прибывших, думал о том, что вот погода все испоганила. И хотя в подсумке был для обмена табак с чаем, но что уж с ними поделаешь. Зеки тащили машины из распутицы и до смерти уморились, так что и языка не вяжут. Еле-еле равняют их овчарками в ряды, серых и старых. Молодых, которым и было что менять, маловато в этапе. Стрешнев заприметил одного, потому что он как-то живо вокруг себя оглядывался. Сразу видно, что живой, подыхать не согласный.
Захотелось быстрее в караулку - греться и допивать чай. Этап пришел, а чего дождался? Не пришел бы, так и меньше было бы маеты.
"Запускай! - прокричал рядом начальник. - И санитаров живей с носилками. Тут лежачие."
Зеки загудели и ряд за рядом схлынули с этапного отстойника на широкую каменную дорогу, какая была оторочена кручением из колючей проволоки и вела к больничному подворью. "Ща в бане будут париться, блядюги... переговаривался конвой. - Скоро, что ль, ехать? Не дорога, а навоз, всюду вязнешь. Треба зараз з товарищем прапорщиком поразмовлять, нехай накажет, шоб швидко ихали."
Начальник путевого конвоя накрикнул на своих: "Чего, суки, бродите? Залазь по местам..."- "Там лежачие, не вынесли еще. Носилки надо."- "Ишь ты, лежачие, а ну тащи их за шиворот!"
Конвой же не хотел мараться. Ждали санитаров. И когда явились расконвойники с носилками, то уж узбеков созывать стал, чтобы восвояси побыстрей убраться. А караульный начальник, умаянный, выговаривать принялся: "Ты на службе, ефрейтор, а не на гулянке. Так и жди моего приказа..."
Носилок было двое. И двоих зеков из кузова выволокли. Солдаты из путевого конвоя гаркнули, чтоб и оставшегося тащили наружу.
"А куда его, он же на ногах не стоит?" - "На землю вали, глядишь, не растает... "
И последнего вытащили за руки да за ноги, сложили на землю. Конвой снялся с мест и пошагал в машины, прячась от ветра и холода. Стрешнев распрощался с конвойными, кого по службе помнил. А когда санитары с носилками потрусили в зону, то остался подле последнего чахоточного стоять.
И так ему чудно было, что чахоточный на земле лежит, тогда как другие по ней сапогами ходят. А начальники рядом свару затеяли, будто воробьи из-за зернышка. Прапорщик путевого конвоя требовал у начальника лагерной охраны, чтобы он тут же расписался за прибывших - что доставили до места заключения. Но тот заупрямился по пустяку. Пускай, говорит, последнего заберут. Я, говорит, в службе люблю порядок.
Так они поссорились, но вместе ушагали в караулку греться. А Стрешневу указано было дождаться санитаров и дать знать, как поволокут зека на зону.
До больнички санитарам с носилками немного было пути. Но особо не будут гнать. А Стрешнева зло взяло, что расползлись все по теплым местам, а он лишь тут над чахоткой стоит. Хотя и сам узбеков от себя не отпускал. Отпуск был дан только овчаркам. А узбеки-то подле него, как истуканы, завороженные стояли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20