Но судил начальник лагеря - это должно было считаться их, заключенных, привилегией в этой игре. В роте перед тем довели до сведения солдат без шуток, что если заключенные лагеря их обыграют, то футболу больше не бывать. Зеки носились по полю чертями, матом валило от них, что дымом от огня, но конвойные, будто как в жизни, догоняли их да дружно теснили проскочивших к воротам отчаянных одиночек, а удары по мячу шарахали что выстрелы. В лагере эта победа солдат вовсе не родила беспорядков, чего опасалось начальство. Победу краснопогонников над собой там никогда б не признали - скорей бы сдохли, чем стать у них обиженками. Кто был у них за вратаря - того, бедолагу, верно, хоть тайком, но опустили. А солдат только задирали криками, что за порцайку наняты были с ними играть активисты да суки, а всем честным в подлость с легавыми иметь дело - и клали они на этот ментовский футбол!
В тот день до обеда тоже гонялись по полю. Сказали офицеру, получили из оружейки футбольный мяч. Баня пошла на смарку - все уже были мокрые чернушным потом, купались в грязных облачках пыли. Солнце пекло шелудивые спины ровным суховатым жаром. Въевшись в кожу, горелой коричневы загар делал полуголых солдат похожими на мавров. Когда мяч мазал вникуда и сохлое поле без него вмиг вымирало, солдатня разбредалась. Всем было лень бежать за мечом. Морочила головы жара. Стоя в разных концах поля, орались друг с другом, выкрикивая что-то рваное, задохшееся, непонятное. Матерились. Кого-то заставляли бежать по его следу, и когда мяч выскакивал по полю, то вяло принимались катать его, будто б выдохся из него воздух, но вдруг зажигались, забывали обо всем - и он снова бешено метался да скакал.
Жара растеклась лениво, сладко по жилам. И в какое-то время стало казаться, что солнце поблекло, ушло глубже в потускневшее небо. Усталым людям и все почудилось уставшим, прожитым. Солдатня еще тлела разговорцами обидами да руганью. Обсуждая кто как отыграл, развалились, улеглись в траве на краю взбаламученного поля и глядели уж на него, будто б с берега на озерцо. Хотелось пить, стали грезить холодным лимонадом - всегда с поля и увиливали незаметно для офицеров в продмаг, скинувшись деньжатами. Но, чтобы сгонять на станцию, в этот раз не наскребли даже на пачку сигарет. Голодно подумали про обед, о жирных пахучих своих пайках. А до полдня надо было терпеть еще долгие часы.
Дорога, что уходила к станции, пустынно зияла невдалеке у всех на глазах. Накануне обеда лагерная округа вымирала, не было слышно даже шума рабзоны, где ковали день и ночь сеялки. Тихо доходяжничала и лечебка. Заборы из тифозных забеленных досок, на том берегу успокоенного поля, хранили унылое больное молчание.
Два человека проявились на гладкой песчаной дороге. Приближались со стороны станции, нарядно одетые, как нездешние. Но руки у них были пусты не нагружены, как у многих приезжающих на свидания родственников. Они нетвердо шагали в обнимку, но строго и как-то слепо держались посередке. Дорога на их счастье была пуста. А они, казалось, ничего вокруг себя не понимали. Ветер горбил за их спинами чистые белые рубахи, с распахнутыми воротами, и обдувал старомодные брючки - расклешенные и блестящие глажкой, как антрацит.
Завидя неожиданно солдатню, человек отцепился от другого и пошагал прямиком к футбольному полю; коренастый и бодрый, похожий на катерок. Поодиночке они обрели возраст, лица. За ним, за стариком, подался нехотя, бодливо тощий смуглый парень. Можно было подумать, что старик сорвался что-то узнать. Поэтому мало уже удивлялись, когда он подоспел. Крякнул: "Здорово сынки! Как жизнь? Закурите наших с фильтром?" Солдаты здоровались и тянулись с охотой за сигаретками. "Да все их нахрен спалите! Небось, соскучились здесь по таким. Ну, служивые, как у вас, она-то? Жизнь?" бодрился и бодрился старик. Солдаты глядели на пылающую, будто волдырь, картошину стариковского носа, чуяли хмельной кислый душок и невпопад глуховато отвечали: "живи еще", "как у всех", "охота домой"... Дедок сунул руки в карманы, крякнул, встал перед ними горделиво и затянул разговор: "А я вот, сынки, служил на Ледовитом океане, во флоте! Лодка наша называлась "Камчатка", слыхали такую? Год ходили под водой. Раз американца торпедой подбили. Ну! Американец нас вздумал к берегу своему за хвост утащить! Ну, мы и шмальнули... Потом кому трибунал, кого к наградам..." В мутных водянистых глазах вдруг крепенько сверкнула слеза. "Дайте, что ль, закурить...Эх, была жизнь!" Пачку сигарет, которой только успел одарить, неловко протянули обратно хозяину. "Да нет, сынки, палите. Я одну возьму, а больше не стану. Разрешаете?" Солдаты уже чувствовали что-то чужое. "А это сын мой! Василием звать. Сам меня отыскал. Признал, ото всех теперя защищает. Вон какой, тоже служил во флоте, - сказал торжественно старик, и крикнул нараспев, красуясь перед солдатами, - Васька, пентюх ты, швартуйся к нашему причалу! Здеся нашенские все ребята, братишки! Ишь... Ревнует, обижается, что с вами курю. Ну цыганка, а не мужик. Вот и матерь его этих была кровей. Это в нее чернявый такой. А от меня у него походка." Молодой парень стоял угрюмо в отдалении и чего-то ждал. От обиды он и вправду налился кровью, окреп, вытрезвил как железка - и бросился быстрым ходульным шагом к старику. Но у незримой черты снова встал и то ли в забытье, то ли со зла отчаянно выпалил: "Батя, с кем ты разговариваешь, они же менты!"
Через минуту до поля донесло немирный гул, раскаты криков и топот. "Держи их, хватайте этих сук!" От лечебки бежала спущенная как с цепи свора расхристанных мужиков из охраны. Вертухаи лечебно-трудового лагеря кого-то ловили, гнали, и неясно было кого, будто б друг дружку.
Старик с парнем затихли, но не двинулись с места. Они стояли как наказанные. Солдаты повскакивали, но и растерялись, потому что эти двое даже не пытались бежать. Вертухаи высыпали на поле, их было четверо. Вдруг парень дрогнул и рванулся куда-то в сторону, а на лету истошно заорал: "Батя, беги!" Старик тоже меленько задрожал и только протягивал к нему руки: "Сынок, сынок..." Тот почти удрал и выскочил на пустынную вольную дорогу. И всю злость вертухаи обрушили на старика. Его сшибли, стали лупить сапогами. Слышны были только стоны да мат. Потом его будто вздернули под локотоки и поволокли. "Бляди... Падлы... Чтоб вы сдохли..." - жалобно ныл старик, чавкая кровью. "Поговори! - рыкнул от переживаний мужик, идущий позади Тварь, алкаш проклятый!" "Баатяяя! Уубьюуу..." - раздался снова истошный вопль. На вертухаев летел взъяренный до сумасшествия парень, с булыжником в руке. Вертухаи пугливо скинули старика; они и солдаты бросились врассыпную. Парень швырнул булыжником. Бегущие опомнились, мигом повернули да покатили на него дружной радостной волной.
Старик так и валялся в пыли. Только смог перевалиться набок и, задирая башку, хрипел: "Бей, сынок! Моряки не сдаются!" Парня гоняли по пыльному махонькому полю, куда он сам себя заточил, затравливая как зверушку. Эта беготня длилась несколько кромешных минут. Он рвался на помощь к старику, не постигая, верно, что сам-то кружит и спасается от вертухаев да солдат. Кто-то сумел вцепиться ему в рубашку, она хряснула и в кулаке остался только белый рваный клок. Но уже успели - подсекли, сшибли, стали топтать. Пойманных алкашей скрутили ремнями. В драных замаранных рубахах, со скрученными за спиной руками, шатаясь от свинцовой тяжести побоев, они уже сами глухо побрели в лечебно-трудовой лагерь, понукаемые смеющимися над ними, подобревшими ни с того ни с сего мужиками.
После этой дружной работы к солдатам прилепился как к своим оставшийся перекурить вертухай. Одинокого нескладного мужика угостили из доставшейся на дармовщинку стариковской пачки. "Им бы только стакан, ничего святого у них нету... Алкаши проклятые! У нас эти свадьбы собачьи что ни день. Они ж никакие не родные, - пожаловался мужик, - Прикидываются, чтобы на радостях налили, а через неделю полаются, разбегутся. А эти как удрали, не пойму! Спасибо, увидали мы с вахты, а то ищи их потом до утра. Свинья везде грязь найдет. Бежать-то им некуда, до первой канавы. Но ты поди найди, где эта канава-то." Солдаты довольно посмеялись над жалобами мужика. Вся охрана эта была для них смешной - без вышек, без овчарок, без автоматов. Мужик заговорил про футбол, с тоской глядя на затаившийся в траве мячик. "Вот бы сыграть... А то делать нечего. Ну, чего, и у нас бы команда собралась, еще вздуем вас как щенят. Если что, мы и на деньги согласные. Червонец с проигравшего. Ну, чего жалеете? Поле ваше - деньги наши. Устроим c весны до осени свой чемпионат!"
Cлово за слово мужику разрешили испытать мяч, ударить по воротам... Футболисты снова позабыли о времени и очнулись, когда на поле прибежал запыхавшийся послушный солдатик, посланный прямиком с плаца, где ждал их уже в строю меньший остаток взвода.
В шестом часу, гремя автоматами и пуская за собой по дороге муторный пыльный дымок, отдохнувший за воскресенье взвод шагал бодро на зону. Казарма и двор осиротели без солдат. Но вскорости на той же дороге показался новый их строй - чуть озлобленных да усталых, тех, что только сменили после суток в карауле. Это воскресенье им было не в корм. Свой выходной они задарма разменяли на службе, а потому, может, и накопили злости. Так всегда бывало: повезло отдыхать в этот день первому взводу - значит, не повезло второму. Офицеры выгоняли из свежевыстланного убранства спального помещения, куда манила нетронутая чистота. От солдатского выходного на их долю осталось кино. Ленинскую комнату держали под замком и водили солдат раз в неделю, как в баню, когда крутили кино - и они сидели блаженно в темноте, в теплоте. Глядели на сверкающих актерок и миры. А сами беззвучно засыпали.
Великая степь
По правую руку от рыжего паренька шофера изнемогал от духоты пожилой офицер и пялил мучнистые от наросшей пыли глаза перед собой в степь, будто б ждал из самого ее сухого безжалостного пекла помощи. Надеялся он, что паренек справится с машиной или что должна же она завестись хоть бы и сама собой - а в то, что застрянут, так и не верил. Паренек отчаялся, и каждая неудачная попытка завестись прибавляла злости его захваченному врасплох настроению. Он выбрался из кабины, задрал пыльную покатую крышу двигателя, и скоро крикнул ждавшему начальнику, не показываясь из-под нее: "Илья Петрович, ничего не сделаешь, заморился, сжарился весь... Нету в радиаторе воды..." - "Ты, сучонок, сколько налил, что на полдороги хватило. Давай что хочешь мне залей, и поехали. А то сгорим тут заживо." - "Илья Петрович, я ж не верблюд, чтоб воду про запас возить. И здесь ее где мне взять, вы ж гляньте, это ж Африка!" - "Вот сука, угробил мне все дело! Бегом за водой, если так, лагерь близко. Ничего, добежишь..." - "Илья Петрович, да я- то побегу - у меня и канистра есть, но сжарился мотор, думаю, здесь цеплять надо, не завестись нам самим..." - "И машину угробил! Да ты чего, в морду хочешь?!"
Офицер запыхался, слез на каменистую, будто звенящую от полуденного зноя землю и приткнулся к пареньку. Он увидел черное, будто стертое насухо до черноты, нутро машины, что задохнулось в копоти, от которого еще тянуло прогорклым дымком, и обронил, уже упрашивая солдата: "Ну, никак не поправишь?" - "Руки сожгу. Здеся как печка. Сгорело все, как есть сгорело." - "Ну ты подумай, что делается... Значит, вляпались мы крепко. А до лагеря-то ехать осталась с гулькин нос!" - "Так если сбегать, Илья Петрович? Дадут нам трактор и рванем на буксире с ветерком?" - "Ишь, умник, трактор тебе. Так сразу и трактор. Это до ночи их трактора ждать, будет из нас вобла... Вляпались! Надо зека выводить и пехать до лагеря, а там уж трактор. Поведу, а ты с бабаями оставайся, будешь за главного - один я быстрей, чем этих еще за собой тащить. За час, глядишь, обернусь. Ну, а вы терпите. Бог терпел - и нам велел."
Когда солдатик согласно кивнул башкой и скрылся по другую сторону автозака, то Батюшков невольно почувствовал, будто б отпустил от себя что-то родное... Он никогда не размышлял над жизнью и все принимал как есть, сдаваясь безропотно перед тем, что было выше его понимания. Никогда не горевал, но и радовался чему-то редко. Довольствовался тем, что имел и не желал лучшего. В его комнатушке в общежитии работников режима стояла, будто б низенький нерусский столик, покрытая грубым солдатским одеялом железная койка, имевшая вид выструганных досок; на стену повешены были фотографии матери и отца в пору их молодости; имелся один платяной шкаф, сработанный тут же, лагерными умельцами; и разные вещицы помельче, которые давно вышли из надобности или приобретались бессмыслицей, по случайности, разбросанные по дому без всякого порядка. И так Батюшков обходился в быту, но не считал свой быт скудным, и полагал свое хозяйство достаточно серьезным, потому что был этим сыт, обут, одет и обустроен, чего и требовалось для земной жизни, а что-то оказывалось в его быту даже ненужным, - то, чего лишался без сожаления, приобретя по случайности или, как сам говорил, "сдуру". Жил по доброй воле так, как это заведено в казарме или в бараке для подневольных.
В лагерной роте не любили путевых конвоев - полдня в пути до Караганды и полдня в обратную, если повезло, если ничто и нигде не задержало дольше положенного. Лагерное поселение в кулундинской степи жило своей сонливой, почти мирной и нетюремной жизнью. Долгое марево степного лета и беспробудная степная зима, с ее снегами выше человеческого роста, мертвящими ледяными ветрами, близким свинцовым непроглядным небом, погружали это местечко будто б в сон. Казалось, что и зло здесь не свершится никогда, потому что круглый год живут люди по жаре или по морозу как во сне, ходят-бродят то жаркими бестелесными тенями, то окутанными паром и стужей призраками. Только командир батальона сновал туда-сюда по степи, по ротам степным, на верткой своей командирской машине, похожей на водомерку, с выгоревшим белесым верхом из брезента. Надавал выговоров, указок, поволновался - и пропал на день-другой. Толку от него не было. Но будто б надувал он своими перелетами свежий ветерок: прилетит в поселенье, поволнуется - и умахнет по степной глади.
Людей в поселенье так вот, как по воле ветра - кого заносило, кого уносило. Сроки и в лагере были строгие, сидели здесь за серьезное, по многу лет, основательный серьезный народец, а не шантрапа, кто уж знал, на что идет, и отсиживал свой срок пряменько, стойко, крепко-накрепко, будто б гвоздь, который вогнали по шляпку. Казалось, что если зека можно вытащить из лагерной барачной доски, куда его всадили, то разве клещами. И когда неожиданно требовалось вытащить кого-то из лагеря да свезти на следствие в тюрьму, в следственный изолятор - это и был путевой конвой - то фигурка этого снова подсудного человека на глазах гнулась, делая только шаг от зоны, а само то, что начинало происходить, казалось чем-то неправильным: вся эта дальняя чужеродная до тюрьмы дорога.
А без работы захирел в гараже арестантский фургон: он стоял у стены в углу, похожий угрюмостью на ископаемое. Солдаты из рембригады озверевали, когда давали им приказ поставить его на ход, барахтались с ним до ночи, а то и всю ночь напролет, чтобы поутру застывший фургон был готов тронуться с заключенным и конвоем в путь. Хоть такое дело случалось одно за год и можно было б проехаться по всей карагандинской трассе, испить, если начальник раздобрится, кваску, а то и пива в самой-то Караганде, те, кто по службе только и стояли сутками на вышках, мало радовались назначению в путевой конвой, соображая, что надо ехать тряско, много часов, в духоте, закрученным в кузове автозака, будто в консерву, - да и занятие это было для вышкарей малознакомое, чужое. Русские крик поднимали, не желая мучиться в конвое, соображая, что да по чем, а потому сажали в конвой двух солдат из нерусских, которые молчали и ничего не понимали, были как твари бессловесные - таких отчего-то рука сама тянулась у взводного не пожалеть, засадить в конвой. Эти хоть ныть не будут, будут терпеть - и вот за это терпение двужильное, почти скотское и было их не жалко. Батюшков и сам умел так вот все стерпеть, будто коняга запряженная, и к себе самому тоже не имел жалости. Жалко ему было мучить в конвое тех солдат, кто глядел на него заранее как на своего мучителя и уж готовился сдохнуть по пути, соображая, что все в этом конвое путевом будет им невыгодным - так невыгодно, будто б родиться на свет божий только для того, чтоб умереть.
Еще весной в лагере, не произведя волнений, свершилось безмолвное, не оставившее никаких следов убийство. Убили заключенного - извели свои же, а труп разнесли на куски и схоронили по зоне, так что отыскалась после чуть не одна голова. Это зверство было другим в урок. Заключенные не иначе как раскрыли между собой человека, что осведомлял оперативную часть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
В тот день до обеда тоже гонялись по полю. Сказали офицеру, получили из оружейки футбольный мяч. Баня пошла на смарку - все уже были мокрые чернушным потом, купались в грязных облачках пыли. Солнце пекло шелудивые спины ровным суховатым жаром. Въевшись в кожу, горелой коричневы загар делал полуголых солдат похожими на мавров. Когда мяч мазал вникуда и сохлое поле без него вмиг вымирало, солдатня разбредалась. Всем было лень бежать за мечом. Морочила головы жара. Стоя в разных концах поля, орались друг с другом, выкрикивая что-то рваное, задохшееся, непонятное. Матерились. Кого-то заставляли бежать по его следу, и когда мяч выскакивал по полю, то вяло принимались катать его, будто б выдохся из него воздух, но вдруг зажигались, забывали обо всем - и он снова бешено метался да скакал.
Жара растеклась лениво, сладко по жилам. И в какое-то время стало казаться, что солнце поблекло, ушло глубже в потускневшее небо. Усталым людям и все почудилось уставшим, прожитым. Солдатня еще тлела разговорцами обидами да руганью. Обсуждая кто как отыграл, развалились, улеглись в траве на краю взбаламученного поля и глядели уж на него, будто б с берега на озерцо. Хотелось пить, стали грезить холодным лимонадом - всегда с поля и увиливали незаметно для офицеров в продмаг, скинувшись деньжатами. Но, чтобы сгонять на станцию, в этот раз не наскребли даже на пачку сигарет. Голодно подумали про обед, о жирных пахучих своих пайках. А до полдня надо было терпеть еще долгие часы.
Дорога, что уходила к станции, пустынно зияла невдалеке у всех на глазах. Накануне обеда лагерная округа вымирала, не было слышно даже шума рабзоны, где ковали день и ночь сеялки. Тихо доходяжничала и лечебка. Заборы из тифозных забеленных досок, на том берегу успокоенного поля, хранили унылое больное молчание.
Два человека проявились на гладкой песчаной дороге. Приближались со стороны станции, нарядно одетые, как нездешние. Но руки у них были пусты не нагружены, как у многих приезжающих на свидания родственников. Они нетвердо шагали в обнимку, но строго и как-то слепо держались посередке. Дорога на их счастье была пуста. А они, казалось, ничего вокруг себя не понимали. Ветер горбил за их спинами чистые белые рубахи, с распахнутыми воротами, и обдувал старомодные брючки - расклешенные и блестящие глажкой, как антрацит.
Завидя неожиданно солдатню, человек отцепился от другого и пошагал прямиком к футбольному полю; коренастый и бодрый, похожий на катерок. Поодиночке они обрели возраст, лица. За ним, за стариком, подался нехотя, бодливо тощий смуглый парень. Можно было подумать, что старик сорвался что-то узнать. Поэтому мало уже удивлялись, когда он подоспел. Крякнул: "Здорово сынки! Как жизнь? Закурите наших с фильтром?" Солдаты здоровались и тянулись с охотой за сигаретками. "Да все их нахрен спалите! Небось, соскучились здесь по таким. Ну, служивые, как у вас, она-то? Жизнь?" бодрился и бодрился старик. Солдаты глядели на пылающую, будто волдырь, картошину стариковского носа, чуяли хмельной кислый душок и невпопад глуховато отвечали: "живи еще", "как у всех", "охота домой"... Дедок сунул руки в карманы, крякнул, встал перед ними горделиво и затянул разговор: "А я вот, сынки, служил на Ледовитом океане, во флоте! Лодка наша называлась "Камчатка", слыхали такую? Год ходили под водой. Раз американца торпедой подбили. Ну! Американец нас вздумал к берегу своему за хвост утащить! Ну, мы и шмальнули... Потом кому трибунал, кого к наградам..." В мутных водянистых глазах вдруг крепенько сверкнула слеза. "Дайте, что ль, закурить...Эх, была жизнь!" Пачку сигарет, которой только успел одарить, неловко протянули обратно хозяину. "Да нет, сынки, палите. Я одну возьму, а больше не стану. Разрешаете?" Солдаты уже чувствовали что-то чужое. "А это сын мой! Василием звать. Сам меня отыскал. Признал, ото всех теперя защищает. Вон какой, тоже служил во флоте, - сказал торжественно старик, и крикнул нараспев, красуясь перед солдатами, - Васька, пентюх ты, швартуйся к нашему причалу! Здеся нашенские все ребята, братишки! Ишь... Ревнует, обижается, что с вами курю. Ну цыганка, а не мужик. Вот и матерь его этих была кровей. Это в нее чернявый такой. А от меня у него походка." Молодой парень стоял угрюмо в отдалении и чего-то ждал. От обиды он и вправду налился кровью, окреп, вытрезвил как железка - и бросился быстрым ходульным шагом к старику. Но у незримой черты снова встал и то ли в забытье, то ли со зла отчаянно выпалил: "Батя, с кем ты разговариваешь, они же менты!"
Через минуту до поля донесло немирный гул, раскаты криков и топот. "Держи их, хватайте этих сук!" От лечебки бежала спущенная как с цепи свора расхристанных мужиков из охраны. Вертухаи лечебно-трудового лагеря кого-то ловили, гнали, и неясно было кого, будто б друг дружку.
Старик с парнем затихли, но не двинулись с места. Они стояли как наказанные. Солдаты повскакивали, но и растерялись, потому что эти двое даже не пытались бежать. Вертухаи высыпали на поле, их было четверо. Вдруг парень дрогнул и рванулся куда-то в сторону, а на лету истошно заорал: "Батя, беги!" Старик тоже меленько задрожал и только протягивал к нему руки: "Сынок, сынок..." Тот почти удрал и выскочил на пустынную вольную дорогу. И всю злость вертухаи обрушили на старика. Его сшибли, стали лупить сапогами. Слышны были только стоны да мат. Потом его будто вздернули под локотоки и поволокли. "Бляди... Падлы... Чтоб вы сдохли..." - жалобно ныл старик, чавкая кровью. "Поговори! - рыкнул от переживаний мужик, идущий позади Тварь, алкаш проклятый!" "Баатяяя! Уубьюуу..." - раздался снова истошный вопль. На вертухаев летел взъяренный до сумасшествия парень, с булыжником в руке. Вертухаи пугливо скинули старика; они и солдаты бросились врассыпную. Парень швырнул булыжником. Бегущие опомнились, мигом повернули да покатили на него дружной радостной волной.
Старик так и валялся в пыли. Только смог перевалиться набок и, задирая башку, хрипел: "Бей, сынок! Моряки не сдаются!" Парня гоняли по пыльному махонькому полю, куда он сам себя заточил, затравливая как зверушку. Эта беготня длилась несколько кромешных минут. Он рвался на помощь к старику, не постигая, верно, что сам-то кружит и спасается от вертухаев да солдат. Кто-то сумел вцепиться ему в рубашку, она хряснула и в кулаке остался только белый рваный клок. Но уже успели - подсекли, сшибли, стали топтать. Пойманных алкашей скрутили ремнями. В драных замаранных рубахах, со скрученными за спиной руками, шатаясь от свинцовой тяжести побоев, они уже сами глухо побрели в лечебно-трудовой лагерь, понукаемые смеющимися над ними, подобревшими ни с того ни с сего мужиками.
После этой дружной работы к солдатам прилепился как к своим оставшийся перекурить вертухай. Одинокого нескладного мужика угостили из доставшейся на дармовщинку стариковской пачки. "Им бы только стакан, ничего святого у них нету... Алкаши проклятые! У нас эти свадьбы собачьи что ни день. Они ж никакие не родные, - пожаловался мужик, - Прикидываются, чтобы на радостях налили, а через неделю полаются, разбегутся. А эти как удрали, не пойму! Спасибо, увидали мы с вахты, а то ищи их потом до утра. Свинья везде грязь найдет. Бежать-то им некуда, до первой канавы. Но ты поди найди, где эта канава-то." Солдаты довольно посмеялись над жалобами мужика. Вся охрана эта была для них смешной - без вышек, без овчарок, без автоматов. Мужик заговорил про футбол, с тоской глядя на затаившийся в траве мячик. "Вот бы сыграть... А то делать нечего. Ну, чего, и у нас бы команда собралась, еще вздуем вас как щенят. Если что, мы и на деньги согласные. Червонец с проигравшего. Ну, чего жалеете? Поле ваше - деньги наши. Устроим c весны до осени свой чемпионат!"
Cлово за слово мужику разрешили испытать мяч, ударить по воротам... Футболисты снова позабыли о времени и очнулись, когда на поле прибежал запыхавшийся послушный солдатик, посланный прямиком с плаца, где ждал их уже в строю меньший остаток взвода.
В шестом часу, гремя автоматами и пуская за собой по дороге муторный пыльный дымок, отдохнувший за воскресенье взвод шагал бодро на зону. Казарма и двор осиротели без солдат. Но вскорости на той же дороге показался новый их строй - чуть озлобленных да усталых, тех, что только сменили после суток в карауле. Это воскресенье им было не в корм. Свой выходной они задарма разменяли на службе, а потому, может, и накопили злости. Так всегда бывало: повезло отдыхать в этот день первому взводу - значит, не повезло второму. Офицеры выгоняли из свежевыстланного убранства спального помещения, куда манила нетронутая чистота. От солдатского выходного на их долю осталось кино. Ленинскую комнату держали под замком и водили солдат раз в неделю, как в баню, когда крутили кино - и они сидели блаженно в темноте, в теплоте. Глядели на сверкающих актерок и миры. А сами беззвучно засыпали.
Великая степь
По правую руку от рыжего паренька шофера изнемогал от духоты пожилой офицер и пялил мучнистые от наросшей пыли глаза перед собой в степь, будто б ждал из самого ее сухого безжалостного пекла помощи. Надеялся он, что паренек справится с машиной или что должна же она завестись хоть бы и сама собой - а в то, что застрянут, так и не верил. Паренек отчаялся, и каждая неудачная попытка завестись прибавляла злости его захваченному врасплох настроению. Он выбрался из кабины, задрал пыльную покатую крышу двигателя, и скоро крикнул ждавшему начальнику, не показываясь из-под нее: "Илья Петрович, ничего не сделаешь, заморился, сжарился весь... Нету в радиаторе воды..." - "Ты, сучонок, сколько налил, что на полдороги хватило. Давай что хочешь мне залей, и поехали. А то сгорим тут заживо." - "Илья Петрович, я ж не верблюд, чтоб воду про запас возить. И здесь ее где мне взять, вы ж гляньте, это ж Африка!" - "Вот сука, угробил мне все дело! Бегом за водой, если так, лагерь близко. Ничего, добежишь..." - "Илья Петрович, да я- то побегу - у меня и канистра есть, но сжарился мотор, думаю, здесь цеплять надо, не завестись нам самим..." - "И машину угробил! Да ты чего, в морду хочешь?!"
Офицер запыхался, слез на каменистую, будто звенящую от полуденного зноя землю и приткнулся к пареньку. Он увидел черное, будто стертое насухо до черноты, нутро машины, что задохнулось в копоти, от которого еще тянуло прогорклым дымком, и обронил, уже упрашивая солдата: "Ну, никак не поправишь?" - "Руки сожгу. Здеся как печка. Сгорело все, как есть сгорело." - "Ну ты подумай, что делается... Значит, вляпались мы крепко. А до лагеря-то ехать осталась с гулькин нос!" - "Так если сбегать, Илья Петрович? Дадут нам трактор и рванем на буксире с ветерком?" - "Ишь, умник, трактор тебе. Так сразу и трактор. Это до ночи их трактора ждать, будет из нас вобла... Вляпались! Надо зека выводить и пехать до лагеря, а там уж трактор. Поведу, а ты с бабаями оставайся, будешь за главного - один я быстрей, чем этих еще за собой тащить. За час, глядишь, обернусь. Ну, а вы терпите. Бог терпел - и нам велел."
Когда солдатик согласно кивнул башкой и скрылся по другую сторону автозака, то Батюшков невольно почувствовал, будто б отпустил от себя что-то родное... Он никогда не размышлял над жизнью и все принимал как есть, сдаваясь безропотно перед тем, что было выше его понимания. Никогда не горевал, но и радовался чему-то редко. Довольствовался тем, что имел и не желал лучшего. В его комнатушке в общежитии работников режима стояла, будто б низенький нерусский столик, покрытая грубым солдатским одеялом железная койка, имевшая вид выструганных досок; на стену повешены были фотографии матери и отца в пору их молодости; имелся один платяной шкаф, сработанный тут же, лагерными умельцами; и разные вещицы помельче, которые давно вышли из надобности или приобретались бессмыслицей, по случайности, разбросанные по дому без всякого порядка. И так Батюшков обходился в быту, но не считал свой быт скудным, и полагал свое хозяйство достаточно серьезным, потому что был этим сыт, обут, одет и обустроен, чего и требовалось для земной жизни, а что-то оказывалось в его быту даже ненужным, - то, чего лишался без сожаления, приобретя по случайности или, как сам говорил, "сдуру". Жил по доброй воле так, как это заведено в казарме или в бараке для подневольных.
В лагерной роте не любили путевых конвоев - полдня в пути до Караганды и полдня в обратную, если повезло, если ничто и нигде не задержало дольше положенного. Лагерное поселение в кулундинской степи жило своей сонливой, почти мирной и нетюремной жизнью. Долгое марево степного лета и беспробудная степная зима, с ее снегами выше человеческого роста, мертвящими ледяными ветрами, близким свинцовым непроглядным небом, погружали это местечко будто б в сон. Казалось, что и зло здесь не свершится никогда, потому что круглый год живут люди по жаре или по морозу как во сне, ходят-бродят то жаркими бестелесными тенями, то окутанными паром и стужей призраками. Только командир батальона сновал туда-сюда по степи, по ротам степным, на верткой своей командирской машине, похожей на водомерку, с выгоревшим белесым верхом из брезента. Надавал выговоров, указок, поволновался - и пропал на день-другой. Толку от него не было. Но будто б надувал он своими перелетами свежий ветерок: прилетит в поселенье, поволнуется - и умахнет по степной глади.
Людей в поселенье так вот, как по воле ветра - кого заносило, кого уносило. Сроки и в лагере были строгие, сидели здесь за серьезное, по многу лет, основательный серьезный народец, а не шантрапа, кто уж знал, на что идет, и отсиживал свой срок пряменько, стойко, крепко-накрепко, будто б гвоздь, который вогнали по шляпку. Казалось, что если зека можно вытащить из лагерной барачной доски, куда его всадили, то разве клещами. И когда неожиданно требовалось вытащить кого-то из лагеря да свезти на следствие в тюрьму, в следственный изолятор - это и был путевой конвой - то фигурка этого снова подсудного человека на глазах гнулась, делая только шаг от зоны, а само то, что начинало происходить, казалось чем-то неправильным: вся эта дальняя чужеродная до тюрьмы дорога.
А без работы захирел в гараже арестантский фургон: он стоял у стены в углу, похожий угрюмостью на ископаемое. Солдаты из рембригады озверевали, когда давали им приказ поставить его на ход, барахтались с ним до ночи, а то и всю ночь напролет, чтобы поутру застывший фургон был готов тронуться с заключенным и конвоем в путь. Хоть такое дело случалось одно за год и можно было б проехаться по всей карагандинской трассе, испить, если начальник раздобрится, кваску, а то и пива в самой-то Караганде, те, кто по службе только и стояли сутками на вышках, мало радовались назначению в путевой конвой, соображая, что надо ехать тряско, много часов, в духоте, закрученным в кузове автозака, будто в консерву, - да и занятие это было для вышкарей малознакомое, чужое. Русские крик поднимали, не желая мучиться в конвое, соображая, что да по чем, а потому сажали в конвой двух солдат из нерусских, которые молчали и ничего не понимали, были как твари бессловесные - таких отчего-то рука сама тянулась у взводного не пожалеть, засадить в конвой. Эти хоть ныть не будут, будут терпеть - и вот за это терпение двужильное, почти скотское и было их не жалко. Батюшков и сам умел так вот все стерпеть, будто коняга запряженная, и к себе самому тоже не имел жалости. Жалко ему было мучить в конвое тех солдат, кто глядел на него заранее как на своего мучителя и уж готовился сдохнуть по пути, соображая, что все в этом конвое путевом будет им невыгодным - так невыгодно, будто б родиться на свет божий только для того, чтоб умереть.
Еще весной в лагере, не произведя волнений, свершилось безмолвное, не оставившее никаких следов убийство. Убили заключенного - извели свои же, а труп разнесли на куски и схоронили по зоне, так что отыскалась после чуть не одна голова. Это зверство было другим в урок. Заключенные не иначе как раскрыли между собой человека, что осведомлял оперативную часть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20