Она никогда не была здесь в молодости, не знала, как выглядели его зеленые улицы в грозные военные годы. Они впервые встретились теперь, на склоне ее жизни, лицом к лицу, и она приняла этот город таким, каким он предстал ее глазам, с его белыми домиками, зелеными прямыми улицами, с его ослепительной жаркой весной и запахом невидимого моря. Эта встреча была похожа на встречу ее со Степаном, которого она тоже не знала молодым, без которого прожила полвека своей отдельной жизни, а, встретив, приняла таким, каков он есть. И все же эти длинные южные улицы были ей как будто обещаны и ждали ее, чтобы помочь в минуту раздумий шелестом светло-зеленой листвы. И Степан терпеливо ждал ее на пути и, может быть, знал, что она придет. И Анна ждала его. Иначе где же брала она силы двадцать лет возвращаться в свой пустой дом, отмыкать неподатливую дверь, топить печку, ставить чайник... И все — для себя одной.
Гуляя по городу, она не разглядывала молодые пары, зато замечала стариков. Ей запомнился один, в выцветшей стиляжьей рубашке под распахнутым ватником. Наверно, сыну стала тесна и подарил батьке. Нет, Степану она не позволит носить такую, перед людьми срамиться...
Увидела седого казака с вислыми усами, из кармана галифе торчало горлышко поллитровки. И тут же подумала — Степан, слава богу, не охотник. Конечно, вино они будут покупать, но только по праздникам..
И вдруг — снова сомнения. На этот раз из-за Веры. Где ее ветер носит? Дитё одно, Дима где-то стал загуливать. Говоре — на работе, а не похоже. Приде домой и ести не хоче, а сразу спать... При Вере она такого не замечала. И как это держится еще семья непутевая? На каком клею?
Решила порядок навести, поговорить с Димой строго. В тот день он рано вернулся. Она ему щей налила. Он в кухню вошел, глянул на нее и за стол не садится. Бумажку ей протягивает.
— Извините, Устиновна. Я раскрыл, думал, от Веры. Телеграмма вам...
У нее ноги отмерли. С телеграммой у нее всегда вяза лось что-то пугающее, тревожное. Где-то в глубине сердца она считала, что в покое и радости люди пишут друг другу письма, а в горе и беде шлют телеграммы. Неверными пальцами взяла бумажку и прочла, отведя подальше от глаз — она была дальнозорка: «Сообщи когда приедешь вагон поезд буду встречать у нас все зеленеет Степан».
Поезда с севера приходили в К. ночью и уходили из К. тоже за полночь. В одну из теплых, свежих от прошедшего дождя ночей они проводили мать.
С утра лил дождь, настоящий весенний ливень с коротким мощным, как пушечные залпы, громом. Когда он стихал ненадолго, в окно было видно, как жадно пьет дождевую влагу густая, уже пышная зелень, пронзительно яркая в сером полумраке.
За прощальным обедом мать была весела, смеялась, шутливо перебранивалась с Димой, покрикивала на Таньку.
— А ну доешь, что в тарелке! Уедет бабушка, кто тебе таких щей наварит? Белорусская наша еда простая, грубая, но здоровая, калорыйная — щи с мясом, бульба, курица, яичница... Нияких там ласиков!..
— Мама,— сказала Танька,— а правда, бабушка была ворошиловским всадником?
— Была,— сказала Вера.
— И верхом ездила?
— Пеших всадников не бывает.
Она хорошо помнила мать в сером казакине и синих брюках, в хромовых сапожках, прямую, стройную, красиво державшуюся в седле. За мужьями вслед выезжали на первомайский парад жены командиров — ворошиловские всадники. Кони держали строй, нетерпеливо перебирая тонкими ногами. После парада — джигитовка. Мать на своем Зяблике легко брала стеночку, прыгала через ров с водой...
— А ты бабушке не веришь? Разве хорошо это, бабушке не верить? Когда я тебя обманывала?..
- Вера смотрела, как мать — ловкая, румяная от плиты, с косой, уложенной киксой на затылке, в зеленой вязаной кофте — хлопочет у стола. Наверно, нет ничего удивительного, что кто-то встретился ей сейчас, на закате жизни. Дима сказал Вере о телеграмме, пришедшей из Минска в ее отсутствие, и Вера подумала: значит, тогда, гуляя, мать пыталась перешагнуть границу скрытности. Пыталась и не смогла. Возможно, Вера сама отпугнула ее неосторожным словом. Теперь мать молчала. Пусть молчит, если ей так нравится. Вере тоже так легче. К этой мысли надо привыкнуть, сжиться с нею. К мысли о том, что в судьбу матери, а значит, и в твою судьбу войдет новый, совсем чужой человек.
К вечеру внезапно дождь кончился, и на горизонте, над неразличимыми горами, протянулась оранжевая полоска вечерней зари. К последнему троллейбусу они шли под мокрыми деревьями. С листвы время от времени скатывались и падали крупные тяжелые капли. Желтый свет фар и красные тормозные огни растекались, дрожали на влажной мостовой.
Дима нес чемодан. Он шел впереди, Вера с матерью отстали. Мать все оглядывалась на темные окна дома, где уже крепким сном спала Танька.
— Ты с ней больше разговаривай, дочушка,— сказала мать.— Твое же дитё. Растет она. Детская душа как грядка. Что посеешь на ней, то и вырастет.
— А ты со мной много разговаривала, когда я росла?
— Тады война была, дочушка,— сказала мать.— А те-пер войны, слава богу, нема. Как-то уже найди время. Конечно, она пионерка, в школе ее учат. А только школа мать не замене..
— Ладно,— соглашается Вера. Выделю ей родительский час...
— Так-так,— приговаривает мать и смотрит на Веру близко, сощурясь.— Таньке час, Димке час... Такой был и батька твой. Час дома, а сутки где-то.
Троллейбус, почти пустой, покачиваясь, скользит вдоль темных улиц, оставляя позади белые дома за белыми каменными оградами, дворики, усыпанные облетевшим цветом яблонь и урюка. Мать думает о чем-то, смотрит в темное стекло. В темном стекле, как в зеркале, видны ее прищуренные глаза с тем знакомым мгновенным напряжением в зрачках, возникающим, когда мать силится что-то понять. Высокий крутой лоб, упрямый подбородок. Вот мать поправила косу и чуть заметно улыбнулась в темное стекло... Чему улыбнулась она? Кому?
Не осталось даже молодых фотографий, которыми можно похвастать,— все пропали в войну. А зеркало — жестокая штука, лишенная памяти. Оно признает лишь настоящее...
«У меня было два отца,— думает Вера.— Третьего мне не надо...»
Вот Яким Межонок вернулся с боевого задания, чудом уйдя от бандитского топора, брошенного в возок. Молодой, отчаянный начальник угрозыска. Он вернулся и лежит на кровати поверх байкового одеяла, спустив на пол ногу в сапоге. А она, его маленькая дочка, ползает по нему, тянет за волосы, хлопает ладошкой по носу, по лбу,— так рассказывала мать. И он хохочет, подняв ее над собой, как куклу, и глядя, как она сучит толстыми ножонками, еще ни разу не стесненными обувью.
А вот ее второй отец, Борис Петрович, забежав домой с учений на полчаса, просит: «Верка, а ну почитай мне чего-нибудь». И она, уже третьеклассница, берет своего «Робинзона» и начинает читать вслух, с выражением, а он, большой, грузный, сидит на диване и слушает, а потом вдруг засыпает посреди чтения. Кажется, до конца они так и не дошли...
Борис Петрович был ей вторым отцом. Этот же будет только мужем ее матери. Новым человеком в ее судьбе.
Тогда, на Старой Кубани, мать рассказала ей про Асьму, свою сополчанку. Асьма вышла не по любви, говорила мать, просто чтобы не быть одинокой. «Какая может быть любовь в наши годы?»
«Не знаю, как Асьма,— думала Вера,— мать если выйдет, то по любви...»
Мысль о том, что мать выходит замуж по любви, причиняла Вере неясную боль, поселяла в душе чувство сиротства. Как будто ее, тридцатилетнюю девочку, бросили одну в толпе, на вокзале.
Вокруг кипела вокзальная суета. Носильщики, связывали и вскидывали на плечи чемоданы. Белели в темноте бескозырки моряков-транзитников. Подкатывали такси. Низко, над самой вокзальной площадью, висел желтый фонарь луны.
До поезда еще оставалось время. Под навесом нашлась сухая скамейка, и они сели. Дима поставил чемодан. Вера скорее почувствовала, чем увидела, как он разглядывает ее в темноте. Словно сравнивает с кем-то.
— Ты чего? — спросила она.— Своих не узнаешь?
— Узнаю,— сказал он и выпустил колечко дыма.— Пока что...
Что-то появилось в его тоне новое, непривычное для ее слуха. Интересно, как он тут жил без нее?.. На виноватого не похож.
— Смотри у меня! — сказала Вера на всякий случай.
Длинный поезд обдал их грохотом и свистом. Они протиснулись в душный, нагретый еще новороссийским солнцем вагон. Морской капитан лет сорока учтиво поднялся. Он с удовольствием посматривал на Веру, ожидая, что его спутницей будет она. Она и правда была хороша. В редакции все ахнули, когда Вера вошла,— такая она стала черная и так блестели ее синие глаза на загорелом лице, оттенявшем пшеничную желтизну ее, волос. Иных дорога изматывает, утомляет, а ее всегда красит. И, глядя на нее, люди невольно начинают ей завидовать. Те, что отнюдь не завидовали ей, когда она уезжала. Нет, они не хотели уезжать. Они хотели возвращаться...
Морского капитана ждало разочарование.
— Ну, Дима,— сказала мать,— ты уже как-то смотри за ней... Такая уже твоя женка. Небитая выросла. Яким погиб молодой, Борис бить не смел, а я жалела...— Повернулась к Вере: — Ну, дочушка...— И вдруг заплакала, припав к ее плечу.
Мать не выглядела сейчас ни молодой, ни сильной. Она плакала, потому что прощалась на этом южном вокзале со своим прошлым. Прощалась вновь с Якимом, с его синими глазами, перешедшими, как с переводной картинки, на лицо дочери. Прощалась с Борисом, звавшим ее во сне в час своей кончины. Прощалась с их тенями и воспоминаниями, которыми жила до сих пор. И этими слезами просила прощения у их теней и у воспоминаний за то, что оставляет их у порога будущего, который в силах перешагнуть только живые.
С жалостью и острой любовью Вера подумала: «Пусть мать будет счастлива. Хоть на этот раз!»
Их разделяло уже вагонное стекло. Морской капитан услужливо опустил верхнюю часть окна. Мать поблагодарила его. Она стояла, улыбаясь виновато, слегка растерянно. Тянулись бесконечные секунды.
— Напиши нам,— сказала Вера,— как доехала...
— Напишу. Может, пойдете уже?
— Подождем. Две минуты осталось...
— За Танькой смотрите... За Танечкой, гавару, смотрите как следует...
Поезд тронулся. Они пошли за вагоном, но вскоре отстали и махали уже не матери, а каким-то чужим уезжающим людям, прилипшим к окнам. Вдали состав погромыхивал неторопливо, даже как-то беспечно. Как бы желая показать, что для него ничего не стоит пересечь страну из одного конца в другой.
На платформе сразу стало тихо и пусто.
Они вышли на вокзальную площадь. Троллейбусы уже не ходили.
К такси выстроилась очередь прибывших из Новороссийска.
— Пошли пешком,— сказал Дима.
Вера обрадовалась. Она знала: ничто так не рассеивает грусть, как движение. А ей было грустно. Чувство сиротства не проходило. Мотаясь по полям, из колхоза в колхоз, кочуя из одного стана в другой, она в этот раз больше обычного скучала по дому. Может быть, потому, что дома ее ждала мать. Где мать — там всегда дом, думала она теперь. В Рогачеве, в Слуцке, в Лапичах под Осиповичами. В чистом поле под звездами, в вагоне теплушки, в Юрге — всюду была дома, потому что мама была со мной. Интересно, чувствует ли Танька так же?..
Стоило ей подумать о Таньке, как на душе стало легче.
— Давно мы с тобой не гуляли по ночам.
Дима вел ее за руку, и они шли не спеша и действительно походили на влюбленную пару. Их шаги были единственным звуком на притихшей ночной улице. Что-то капало сверху — не то с деревьев, не то начинался новый дождь.
-— Знаешь, как меня называют наши? — спросил он.— Жена моряка.
Это ее рассмешило. Отсмеявшись, она спросила:
— Кто же тебя так называет?
— Кто? — Он помолчал.— Семейные...
А где-то, набрав скорость, постукивал на стыках поезд, увозивший Анну Межонок. Что сейчас делает мать? Спит? Или смотрит в темноту на синюю лампочку в потолке и думает о прожитой жизни. Или рассказывает своему соседу по купе, морскому капитану, о человеке по имени Степан. О его телеграмме, где о любви сказано всего четыре негромких слова — «У нас все зеленеет».
В дороге порой не спится, и чего только не наслушаешься под мерный стук колес! Сколько сокровенных тайн доверено недолгим соседям, дорожным спутникам,— тайн, которых не суждено узнать за долгую прожитую вместе жизнь самым близким людям.
Должно быть, и у морского капитана есть какая-нибудь своя удивительная история...
1 2 3 4 5 6 7 8
Гуляя по городу, она не разглядывала молодые пары, зато замечала стариков. Ей запомнился один, в выцветшей стиляжьей рубашке под распахнутым ватником. Наверно, сыну стала тесна и подарил батьке. Нет, Степану она не позволит носить такую, перед людьми срамиться...
Увидела седого казака с вислыми усами, из кармана галифе торчало горлышко поллитровки. И тут же подумала — Степан, слава богу, не охотник. Конечно, вино они будут покупать, но только по праздникам..
И вдруг — снова сомнения. На этот раз из-за Веры. Где ее ветер носит? Дитё одно, Дима где-то стал загуливать. Говоре — на работе, а не похоже. Приде домой и ести не хоче, а сразу спать... При Вере она такого не замечала. И как это держится еще семья непутевая? На каком клею?
Решила порядок навести, поговорить с Димой строго. В тот день он рано вернулся. Она ему щей налила. Он в кухню вошел, глянул на нее и за стол не садится. Бумажку ей протягивает.
— Извините, Устиновна. Я раскрыл, думал, от Веры. Телеграмма вам...
У нее ноги отмерли. С телеграммой у нее всегда вяза лось что-то пугающее, тревожное. Где-то в глубине сердца она считала, что в покое и радости люди пишут друг другу письма, а в горе и беде шлют телеграммы. Неверными пальцами взяла бумажку и прочла, отведя подальше от глаз — она была дальнозорка: «Сообщи когда приедешь вагон поезд буду встречать у нас все зеленеет Степан».
Поезда с севера приходили в К. ночью и уходили из К. тоже за полночь. В одну из теплых, свежих от прошедшего дождя ночей они проводили мать.
С утра лил дождь, настоящий весенний ливень с коротким мощным, как пушечные залпы, громом. Когда он стихал ненадолго, в окно было видно, как жадно пьет дождевую влагу густая, уже пышная зелень, пронзительно яркая в сером полумраке.
За прощальным обедом мать была весела, смеялась, шутливо перебранивалась с Димой, покрикивала на Таньку.
— А ну доешь, что в тарелке! Уедет бабушка, кто тебе таких щей наварит? Белорусская наша еда простая, грубая, но здоровая, калорыйная — щи с мясом, бульба, курица, яичница... Нияких там ласиков!..
— Мама,— сказала Танька,— а правда, бабушка была ворошиловским всадником?
— Была,— сказала Вера.
— И верхом ездила?
— Пеших всадников не бывает.
Она хорошо помнила мать в сером казакине и синих брюках, в хромовых сапожках, прямую, стройную, красиво державшуюся в седле. За мужьями вслед выезжали на первомайский парад жены командиров — ворошиловские всадники. Кони держали строй, нетерпеливо перебирая тонкими ногами. После парада — джигитовка. Мать на своем Зяблике легко брала стеночку, прыгала через ров с водой...
— А ты бабушке не веришь? Разве хорошо это, бабушке не верить? Когда я тебя обманывала?..
- Вера смотрела, как мать — ловкая, румяная от плиты, с косой, уложенной киксой на затылке, в зеленой вязаной кофте — хлопочет у стола. Наверно, нет ничего удивительного, что кто-то встретился ей сейчас, на закате жизни. Дима сказал Вере о телеграмме, пришедшей из Минска в ее отсутствие, и Вера подумала: значит, тогда, гуляя, мать пыталась перешагнуть границу скрытности. Пыталась и не смогла. Возможно, Вера сама отпугнула ее неосторожным словом. Теперь мать молчала. Пусть молчит, если ей так нравится. Вере тоже так легче. К этой мысли надо привыкнуть, сжиться с нею. К мысли о том, что в судьбу матери, а значит, и в твою судьбу войдет новый, совсем чужой человек.
К вечеру внезапно дождь кончился, и на горизонте, над неразличимыми горами, протянулась оранжевая полоска вечерней зари. К последнему троллейбусу они шли под мокрыми деревьями. С листвы время от времени скатывались и падали крупные тяжелые капли. Желтый свет фар и красные тормозные огни растекались, дрожали на влажной мостовой.
Дима нес чемодан. Он шел впереди, Вера с матерью отстали. Мать все оглядывалась на темные окна дома, где уже крепким сном спала Танька.
— Ты с ней больше разговаривай, дочушка,— сказала мать.— Твое же дитё. Растет она. Детская душа как грядка. Что посеешь на ней, то и вырастет.
— А ты со мной много разговаривала, когда я росла?
— Тады война была, дочушка,— сказала мать.— А те-пер войны, слава богу, нема. Как-то уже найди время. Конечно, она пионерка, в школе ее учат. А только школа мать не замене..
— Ладно,— соглашается Вера. Выделю ей родительский час...
— Так-так,— приговаривает мать и смотрит на Веру близко, сощурясь.— Таньке час, Димке час... Такой был и батька твой. Час дома, а сутки где-то.
Троллейбус, почти пустой, покачиваясь, скользит вдоль темных улиц, оставляя позади белые дома за белыми каменными оградами, дворики, усыпанные облетевшим цветом яблонь и урюка. Мать думает о чем-то, смотрит в темное стекло. В темном стекле, как в зеркале, видны ее прищуренные глаза с тем знакомым мгновенным напряжением в зрачках, возникающим, когда мать силится что-то понять. Высокий крутой лоб, упрямый подбородок. Вот мать поправила косу и чуть заметно улыбнулась в темное стекло... Чему улыбнулась она? Кому?
Не осталось даже молодых фотографий, которыми можно похвастать,— все пропали в войну. А зеркало — жестокая штука, лишенная памяти. Оно признает лишь настоящее...
«У меня было два отца,— думает Вера.— Третьего мне не надо...»
Вот Яким Межонок вернулся с боевого задания, чудом уйдя от бандитского топора, брошенного в возок. Молодой, отчаянный начальник угрозыска. Он вернулся и лежит на кровати поверх байкового одеяла, спустив на пол ногу в сапоге. А она, его маленькая дочка, ползает по нему, тянет за волосы, хлопает ладошкой по носу, по лбу,— так рассказывала мать. И он хохочет, подняв ее над собой, как куклу, и глядя, как она сучит толстыми ножонками, еще ни разу не стесненными обувью.
А вот ее второй отец, Борис Петрович, забежав домой с учений на полчаса, просит: «Верка, а ну почитай мне чего-нибудь». И она, уже третьеклассница, берет своего «Робинзона» и начинает читать вслух, с выражением, а он, большой, грузный, сидит на диване и слушает, а потом вдруг засыпает посреди чтения. Кажется, до конца они так и не дошли...
Борис Петрович был ей вторым отцом. Этот же будет только мужем ее матери. Новым человеком в ее судьбе.
Тогда, на Старой Кубани, мать рассказала ей про Асьму, свою сополчанку. Асьма вышла не по любви, говорила мать, просто чтобы не быть одинокой. «Какая может быть любовь в наши годы?»
«Не знаю, как Асьма,— думала Вера,— мать если выйдет, то по любви...»
Мысль о том, что мать выходит замуж по любви, причиняла Вере неясную боль, поселяла в душе чувство сиротства. Как будто ее, тридцатилетнюю девочку, бросили одну в толпе, на вокзале.
Вокруг кипела вокзальная суета. Носильщики, связывали и вскидывали на плечи чемоданы. Белели в темноте бескозырки моряков-транзитников. Подкатывали такси. Низко, над самой вокзальной площадью, висел желтый фонарь луны.
До поезда еще оставалось время. Под навесом нашлась сухая скамейка, и они сели. Дима поставил чемодан. Вера скорее почувствовала, чем увидела, как он разглядывает ее в темноте. Словно сравнивает с кем-то.
— Ты чего? — спросила она.— Своих не узнаешь?
— Узнаю,— сказал он и выпустил колечко дыма.— Пока что...
Что-то появилось в его тоне новое, непривычное для ее слуха. Интересно, как он тут жил без нее?.. На виноватого не похож.
— Смотри у меня! — сказала Вера на всякий случай.
Длинный поезд обдал их грохотом и свистом. Они протиснулись в душный, нагретый еще новороссийским солнцем вагон. Морской капитан лет сорока учтиво поднялся. Он с удовольствием посматривал на Веру, ожидая, что его спутницей будет она. Она и правда была хороша. В редакции все ахнули, когда Вера вошла,— такая она стала черная и так блестели ее синие глаза на загорелом лице, оттенявшем пшеничную желтизну ее, волос. Иных дорога изматывает, утомляет, а ее всегда красит. И, глядя на нее, люди невольно начинают ей завидовать. Те, что отнюдь не завидовали ей, когда она уезжала. Нет, они не хотели уезжать. Они хотели возвращаться...
Морского капитана ждало разочарование.
— Ну, Дима,— сказала мать,— ты уже как-то смотри за ней... Такая уже твоя женка. Небитая выросла. Яким погиб молодой, Борис бить не смел, а я жалела...— Повернулась к Вере: — Ну, дочушка...— И вдруг заплакала, припав к ее плечу.
Мать не выглядела сейчас ни молодой, ни сильной. Она плакала, потому что прощалась на этом южном вокзале со своим прошлым. Прощалась вновь с Якимом, с его синими глазами, перешедшими, как с переводной картинки, на лицо дочери. Прощалась с Борисом, звавшим ее во сне в час своей кончины. Прощалась с их тенями и воспоминаниями, которыми жила до сих пор. И этими слезами просила прощения у их теней и у воспоминаний за то, что оставляет их у порога будущего, который в силах перешагнуть только живые.
С жалостью и острой любовью Вера подумала: «Пусть мать будет счастлива. Хоть на этот раз!»
Их разделяло уже вагонное стекло. Морской капитан услужливо опустил верхнюю часть окна. Мать поблагодарила его. Она стояла, улыбаясь виновато, слегка растерянно. Тянулись бесконечные секунды.
— Напиши нам,— сказала Вера,— как доехала...
— Напишу. Может, пойдете уже?
— Подождем. Две минуты осталось...
— За Танькой смотрите... За Танечкой, гавару, смотрите как следует...
Поезд тронулся. Они пошли за вагоном, но вскоре отстали и махали уже не матери, а каким-то чужим уезжающим людям, прилипшим к окнам. Вдали состав погромыхивал неторопливо, даже как-то беспечно. Как бы желая показать, что для него ничего не стоит пересечь страну из одного конца в другой.
На платформе сразу стало тихо и пусто.
Они вышли на вокзальную площадь. Троллейбусы уже не ходили.
К такси выстроилась очередь прибывших из Новороссийска.
— Пошли пешком,— сказал Дима.
Вера обрадовалась. Она знала: ничто так не рассеивает грусть, как движение. А ей было грустно. Чувство сиротства не проходило. Мотаясь по полям, из колхоза в колхоз, кочуя из одного стана в другой, она в этот раз больше обычного скучала по дому. Может быть, потому, что дома ее ждала мать. Где мать — там всегда дом, думала она теперь. В Рогачеве, в Слуцке, в Лапичах под Осиповичами. В чистом поле под звездами, в вагоне теплушки, в Юрге — всюду была дома, потому что мама была со мной. Интересно, чувствует ли Танька так же?..
Стоило ей подумать о Таньке, как на душе стало легче.
— Давно мы с тобой не гуляли по ночам.
Дима вел ее за руку, и они шли не спеша и действительно походили на влюбленную пару. Их шаги были единственным звуком на притихшей ночной улице. Что-то капало сверху — не то с деревьев, не то начинался новый дождь.
-— Знаешь, как меня называют наши? — спросил он.— Жена моряка.
Это ее рассмешило. Отсмеявшись, она спросила:
— Кто же тебя так называет?
— Кто? — Он помолчал.— Семейные...
А где-то, набрав скорость, постукивал на стыках поезд, увозивший Анну Межонок. Что сейчас делает мать? Спит? Или смотрит в темноту на синюю лампочку в потолке и думает о прожитой жизни. Или рассказывает своему соседу по купе, морскому капитану, о человеке по имени Степан. О его телеграмме, где о любви сказано всего четыре негромких слова — «У нас все зеленеет».
В дороге порой не спится, и чего только не наслушаешься под мерный стук колес! Сколько сокровенных тайн доверено недолгим соседям, дорожным спутникам,— тайн, которых не суждено узнать за долгую прожитую вместе жизнь самым близким людям.
Должно быть, и у морского капитана есть какая-нибудь своя удивительная история...
1 2 3 4 5 6 7 8