А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Усть-лабинцы обещали стране собрать по сорок центнеров пшеницы с гектара. И зачастили сюда представители из ближних и дальних областей, работники радио и печати.
«Газик» свернул с асфальтированного шоссе и выехал на полевую дорогу, ведущую в шестую бригаду колхоза «Поля Кубани». Красный флаг, поднятый на мачте, реял в синеве. Вера знала — флаг, поднятый над станом, означает, что все идет как положено, бригада работает, все тракторы на полях. Придется ждать до обеда, когда все соберутся и можно будет записать репортаж.
На стане действительно было пусто. Солнце жгло не по-апрельски. Под крышу дома, где сейчас, в дни посевной, жили трактористы, залетали ласточки, кружили под потолком и вылетали на волю. Тянуло дымком из кухни и пыльной свежестью с полей. Вера села в холодке, под яблоней,— их было две на стане. Над белыми сладко пахнущими цветами густо вились пчелы, и все дерево от них гудело, как самолет перед взлетом. Ее охватило чувство покоя, которое всегда приходило к ней вместе с чувством свободы. Потому что нигде человек не свободен так, как в дороге... Димка не любит, когда она уезжает, говорит, она всякий раз возвращается немножко чужой.
Она вынула свой блокнот, перелистала. Он был почти заполнен, а ведь служил ей всего неделю. Сколько поездок, встреч, людских судеб. Пусть в ее блокноте нет автографа Павла Поповича. Не в этом суть. Суть в том, чтобы поведать миру о незаметной доселе прекрасной судьбе. Сделать сто репортажей — это сто раз влюбиться, сто раз зажечься чьей-то мечтой, сто раз задуматься о жизни... Может быть, поэтому и приезжаешь домой немножко чужой, во всяком случае — новой.
Близился полдень. В красном уголке звукооператор Петя уже приготовился к записи. Стан оживал. Наконец появился тот, кого ждали, бригадир шестой бригады Залужный, рослый мужчина с тяжеловатыми, красными от работы на ветру и недосыпа глазами. Первый завладел им Кругликов. Вопросы Кругликова были трафаретны, они вызывали такие же трафаретные ответы. Впрочем, орешек попался не из легких. Бригада Залужного уже второй год держала знамя по району, и бригадир, герой многочисленных репортажей, в бумажку не глядел, но говорил как по писаному.
Вера разглядывала плакат на стене красного уголка — «Могучее зернышко» — гигантский пшеничный колос, составленный из мешков. Каждое зерно — мешок.
Залужный кончил говорить, Петя включил воспроизведение. Заметно было, что бригадир слушает свою речь в записи с удовольствием. Голос Залужного звучал монотонно, чуть простуженно. Он рассказывал о том, что механизаторы шестой бригады ведут сев кукурузы, кончают свеклу. Он говорил «в эту весну», делая ударение на первом слоге, и эта единственная неправильность в записи тревожила Кругликова — Вера увидела это по его бегающим глазам,— но поправить героя бригадира он не решался.
Вера смотрела на бригадира, на его большие руки в солярке, въевшейся в трещинки, и думала — женат ли он, есть ли у него детишки? Наверно, есть. Двое. Или трое. Такие же белоголовые, мал мала... И жена-казачка небось красавица, в ушах — сережки-бубенчики... Каков он с ней? Такой же степенный, медлительный?.. А в ревности, должно быть, крут... Многое хотелось ей знать о человеке. О каждом. В этом и был секрет Веры Межонок, «мастера солнечных репортажей», как называли ее у них в редакции.
Бабушка любит смотреть, как Танька ест. Подаст на стол, а сама сядет сбоку, подопрет голову и приговаривает:
— Моя ты рыбочка! Ешь, поправляйся... Ешчо налью. Ты ж растешь, тебе питаться надо как следует... Вон лазиночка какая вытянулась. И куда твоя дорогая мамочка глядит? И чего это, скажи, ее по свету мотает?
— Профессия такая,— говорит Танька.— Она же по делу ездит, а не так просто... Значит, послали.
— А где же ты обедаешь, когда бабушки нет?
— В школьном буфете.
— Моя ты рыбочка!
— У нас хороший буфет. Можно взять яйца крутые или сосиски с пюре. Только борщ невкусный. Я вместо борща лимонад беру. Два стакана.
— Так-так,— приговаривает бабушка, глядя на Таньку светлыми, непонятными глазами.— А батька где обедает?
— На заводе. Там у них столовая.
— Тоже лимонад пьет? И нравится ему такая жизнь, твоему батьке? Наверно, нравится. Другой бы давно вас кинул, и тебя и матку твою...
Танька внутри вся сжимается. Так и хочется сказать: «Это мы от папы уходим к тете Людмиле». Но Танька уже не маленькая. Она даже обиделась, когда мама, уезжая в Усть-Лабинскую, отозвала ее и сказала:
— Если бабушка спросит, как мы с папой живем, скажи «хорошо». Мы ведь и в самом деле живем хорошо, правда?
— Правда,— сказала Танька. Она сердилась на нее за этот разговор. Неужели Танька такая дурочка? Станет рассказывать бабушке.— Только больше я к тете Людмиле не пойду,— строго сказала Танька маме.— Так и знай. Если захочешь опять убежать, беги одна. Я останусь с папой.
— Ладно,— сказала мама.— Договорились... Они друзья, а друзей не выдают.
— Мы живем хорошо,— говорит Танька, кладя ложку.— Не хуже людей.— Она где-то слышала это выражение, и оно ей понравилось.— Папа нас любит, и мы его тоже...
— Так-так,— приговаривает бабушка.— И не спорите никогда?
— Нет.
— Ну и слава богу!
Танька вырывается наконец на волю, во двор. Здесь солнце и ветер. Ах, какой ветер! Он пахнет морем. Если б не горы, Танька бы увидела море. Она глазастая. Но море скрыто за горами, и только ветер, перевалив через них, приносит сюда его солоноватый запах. Каждым листочком звенят на ветру тополя. Хлопают листы жести на крыше. Но всего интереснее наблюдать за бельем, что сушится на веревке, протянутой через двор. Ветер раздувает детские платьица, как будто в танце. А рукава мужских рубах наливаются ветром; как мускулами. Вчера Сашка Петров из первого подъезда показывал ей свои мускулы, а она ему свои. Конечно, у Сашки мускулы больше. Во-первых, он в шестом классе, и, во-вторых, он мальчик. Кроме того, он занимается в спортивной школе, и ему ничего не стоит перевернуться на турнике подряд два раза. Турник во дворе есть. А рядом качели. Обычно они с Сашкой беседуют так: Сашка болтается на турнике, а Танька качается на качелях. И сейчас Танька раскачивается на качелях и поет на манер Робертино Лоретти:
— Шамай-ка! Шама-а-ай-ка!
Шамайка — это такая рыба. Есть рыбец, и есть шамай-ка. К приезду бабушки папа достал шамайку, и мама его даже поцеловала за это.
— Шамай-ка! — поет Танька, все выше подлетая на качелях.— Шама-а-айка!
Хорошо, когда солнце и ветер! И море за горами, пусть даже его не видно. Главное, знать, что оно есть.
— Шамай-ка! — поет Танька и поглядывает на Сашки-ны окна — он живет на третьем этаже.— Шама-а-айка!..
Сашка не заставляет себя ждать. Вот мелькает в окне за тонкой занавеской его курчавая голова, а спустя минуту Сашка выходит во двор. Он стоит у подъезда, насвистывая и спрятав руки в карманы, а потом ленивой походкой направляется к турнику.
— Привет! — говорит он и повисает на турнике.
— Привет,— отвечает Танька и раскачивается так, словно хочет достать до неба.
Они не виделись целых четыре дня. На Сашке новая голубая тенниска с белым воротником.
— Где пропадала? — спрашивает Сашка и выжимается на руках.
Руки у него уже успели загореть. Сашка быстро загорает. Летом он совсем черный. Танька раскачивается, придумывая, что бы соврать. Не скажешь ведь: «Мы уходили от папы».
— Я с мамой ездила. В командировку,— говорит она.
— Зачем? — спрашивает Сашка и опрокидывается вниз головой на вывернутых руках.
— Надо было,— говорит Танька, подлетая в небо. Она думает, что бы такое сочинить, если Сашка станет
расспрашивать. В командировках с мамой Танька действительно бывала, но давно. Когда была маленькая. Мама уходила по делам, а Танька оставалась в приемных учреждений, с красивыми секретаршами, и в заводских проходных, со стариками вахтерами в телогрейках или гимнастерках, смотря по времени года. Секретарши рассказывали ей сказки, вахтеры делали кораблики из газетной бумаги. От секретарш хорошо пахло духами, от вахтеров — табаком. Вот и все Танькины воспоминания о ее ранних командировках. С тех пор как Танька выросла, мама в командировки ее не берет.
— А еще мы встречали бабушку, из Минска,— говорит Танька.— Она у нас гостит. Сегодня мы с ней пойдем в парк...
— Старенькая бабушка? — интересуется Сашка, выворачиваясь на турнике.— Лет сто?
— Сам ты старенький,— возмущается Танька.— Вон погляди, она на балкон вышла...
Сашка выжимается на руках и разглядывает Танькину бабушку. Бабушка стоит на балконе, как на капитанском мостике. Прямая, высокая, с гордо поднятой головой и золотой косой, свернутой на затылке.
— Законная бабка,— оценивает Сашка.
— Она начальник цеха,— говорит Танька.— У себя на бисквитной фабрике.
— На бисквитной? — Сашка перебирает руками, передвигаясь на турнике от одного столба к другому и подергиваясь, как лягушка.— Вот небось поела за свою жизнь бисквитов...
— Она их не любит,— раскачиваясь, говорит Танька и машет бабушке.
Сашка выжимается на руках и ныряет вниз головой. Руки у Сашки худенькие, но сильные, тело легкое. Таньке приятно, что бабушка смотрит с балкона.
Потом, когда они обе принаряженные — бабушка в новом лиловом платье и шерстяном жакете, а Танька в белой кофточке и синей плиссированной юбке, из которой давно выросла,— шли к остановке троллейбуса, Танька все ждала, что бабушка спросит о Сашке, но бабушка молчала, только улыбалась, щуря на солнце серые глаза. Или говорила совсем не про то — про город, что ей здесь очень нравится, и про погоду — прямо лето, подумайте, в жакете жарко. В троллейбусе люди оглядывались на бабушкин белорусский говор, и Танька немножко стеснялась, пока какой-то дяденька не обратился к бабушке: «Вы, гражданочка, часом, не из Беларуси? Я гавару, моя землячка!»
Дяденька говорил так же, как бабушка,— «часом», «гавару». Они оба обрадовались и стали вспоминать свои края, бульбочку и липничек, и все в троллейбусе слушали и смеялись. Наконец земляк сошел, чуть не проехав свою остановку, а вскоре и они с бабушкой вышли. Бабушка была веселая и все приговаривала:
— Ты подумай, земляка встретила! И как это люди со своей земли уезжают? Конечно, ты еще малая это все понять. Что для человека значит родина... Ты с мое поживи на свете, испытай, сколько я испытала...
В парке пахло прелым прошлогодним листом и молодой травой. Каменные львы улыбались своим тайным мыслям. Доцветали, осыпаясь, кусты черемухи. Белый цвет ее ложился на воду небольшого пруда. В пруду плавали утки и лебеди, а по берегу, на другой стороне, разгуливали павлины. Вокруг пруда стояли скамейки. Они с бабушкой сели на одну из них и стали ждать, пока павлин распустит свой зеленый веер.
— Бабушка, тебе Сашка понравился? — спросила Танька.
— А что за Сашка?
— Ну, Сашка. Тот, что на турнике занимался. Ты же с балкона видела.
— Крутился там хулиган какой-то... Ты о них не думай, о хулиганах этих. Ты учись.
— Он не хулиган, бабушка.
— Все равно. Ты об этом не думай. Ты об уроках думай. Тебе ешчо рано думать про такие вешчи.
— Про какие, бабушка?
— Про хулиганов. Босяков этих. Сколько я их из дому гоняла, босяков этих, пока твоя мамочка выросла.
Бабушка только с виду строгая. А у самой глаза смеются, и лучики из глаз — веселые, озорные.
— Бабушка, расскажи про маму,— просит Танька.— Какая она была?
— Ой, внучушка, твоя мама таких мне коников выкидывала, что если все их рассказать...
Бабушка качает головой и смеется.
— Про войну расскажи,— просит Танька.— Как мама по вагонам ходила...
— Про войну? — говорит бабушка и замолкает. Солнце светит ярко. Золотые блики на пруду качаются,
плещут рыбками. Медленно, важно плавают лебеди — два белых и черный.
— Ну, посадили нас, значит, в машину, шестнадцать женщин с детьми, полный кузов. Второй день, как война идет, а тут граница. Шоферу велели, чтобы вез нас на Минск, на Могилевское шоссе, через Быхов. Едем, значит. А вокруг земля горит, пулеметы стреляют. Самолеты немецкие десантников бросают — в милицейской форме новенькой, а наши их расстреливают, не дают на землю спуститься... И мы, командирские жены и дети, через этот ад едем. Две с нами молоденькие ехали, Марыйка и Раечка, бездетные. Повыкидали они чемоданы свои и в санитарки ушли. Я б и сама пошла. А на Веру свою гляну — не могу дитё одно кинуть. Было ей, как тебе сейчас... Да... Едем, значит, дальше. Навстречу военные. «Куда вы?» — «На Могилев».— «Горит Могилев. Вы на Быховский мост поспешайте, а то в мешке останетесь. Немцы кругом». Шофер посмотрел, что такое дело, и решил от нас утекать. Ну, бежать, одним словом... Тады одна женщина, комиссара полкового жена, достает наган — муж ей, догадался, дал с собой — и говорит шоферу: «Вези, а то застрелю». Испугался шофер, дальше повез, а мы его с тем наганом по очереди караулили.
А тут стали нас бомбить. Едем полем, деться нема куда. Як почнуть бомбить, машину кидаем — и в жито. Осколки по житу чиркают. А Вера, мамочка твоя, хохочет: «Ой, как весело! Опять в нас не попало». Нашла-таки себе веселье! Все ховаются и назад вертаются, к машине. А потом машину разбило, и Олю, подружку Верину, осколком в плечо ранило. Увидела Вера на Оле кровь — заплакала. Пошли мы по шляху...
— А шофер, бабушка? — спрашивает Танька.
— Шофер утек. Его тады не стерег никто. Зачем он нам, гадость такая, когда машину разбило!.. Ехать нема на чьим. Идем, значит, по шляху. Подбирает нас военная машина — нас с Верой, и Олечку с мамой ее, и бабашку их старенькую... Тесно было у них, но все же взяли нас. «Як-нибудь, кажут, доедем на тую сторону...»
Бабушка сняла жакет, сложила на коленях. А у Таньки в глазах дорога, военная машина и в ней бабушка и мама. У мамы косички тонкие, белые. И сарафанчик на ней маками — все это бабушка уже рассказывала. Но каждый раз, как дойдет до этого Быхова моста, у Таньки по коже мурашки. Как будто не знает, чем там кончилось,— не погибла ли на переправе девочка в сарафанчике? Успела перебраться или осталась у немцев, в неволе?
— Выехали, значит, на Быхов мост. Машин на нем — лава, а над мостом наши самолеты кружат — не допускают мост бомбить. Кругом бьют, а на мосту не бьют. Переехали Днепр, тут военные говорят: «Слезайте, Днепр будет укрепляться. Его немец не пройде». Добралися мы до Рославля, сели на камни, угли, на бревна — товарняк, одним словом,— и едем. День едем, день стоим. Ести нема чего. Ну, тады Верка моя, гляжу, детей с нашего товарняка собрала — и к военному эшелону... Пела она там, плясала, верши рассказывала...
— Не плачь, бабушка,— говорит Танька.
— А я не плачу, что-то с дерева летело, попало у глаз... Ну, пела, значит, плясала, а потом подол сарафанчика собрала: «Товарищи бойцы, помогайте, есть нечего». Накидали ей усего — и булки, и колбасы, и сахару...— Бабушка и смеется и плачет.— Такое детство было у твоей мамочки. Чего только не пришлось пережить!
Ветер обдувает лепестки черемухи, они тихо ложатся на воду, и черный лебедь по кличке Отелло клюет их своим красным клювом.
— А про мальчиков? — говорит Танька.— Как ты их гоняла?
Бабушка не слышит ее. Она смотрит на павлина. Он распустил наконец свой веер, но при этом повернулся к ним задом, некрасивой стороной.
— Ну, не гадость? — смеется бабушка. Это ее словечко, и произносит она его на всякий лад.
У него привычка — стоять у окна. Он не помнит сам, когда это началось. Наверно, с тех пор, как она стала его женой. Она заставляла себя ждать подолгу, и это сделалось привычкой. Теперь он продолжает стоять у окна и в те немногие часы, когда Вера дома. Ее это сердит.
— Ну и что ты там увидел интересного? — говорит она и смотрит на него подозрительными глазами. В такие минуты она становится похожа на свою мать.— Кого ты высматриваешь?
Ему бы надо сказать — «тебя». Но он ничего не отвечает, просто отходит в сторону. Но ненадолго. Вскоре он опять стоит у окна. Как будто все еще ждет кого-то, кто вот-вот появится там, в конце улицы.
Сколько долгих часов одиночества он провел, ожидая Веру из командировок или от Людмилы, где она отсиживалась, уходя от него «навсегда». Или просто из компании друзей.
В этих компаниях — у Веры их было несколько — он чувствовал себя не в своей тарелке. Он не был говоруном и всегда предпочитал слушать. Но и слушать людей, которые говорят одновременно, перекидываясь обрывками фраз, полунамеками, понятными лишь избранным, своим,— таких людей слушать утомительно. Постепенно он откололся от ее компаний. Его перестали приглашать. И ему казалось, что Вера в душе этому рада. Ведь ей приходилось объяснять ему шутки, намеки, выполняя роль переводчика. Ее друзья так и говорили: «Вера, переведи ему!»
А она не любила его заводские вечеринки. Говорила чуть презрительно: «Опять одно и то же — сделают салат и будут петь по песеннику, а потом кто-нибудь напьется...» В общем, она бывала права — вечеринки по случаю праздников походили одна на другую.
1 2 3 4 5 6 7 8