— Здорово ты подсек попа.
Ивась, который вовсе не собирался «подсекать» отца Виктора, а только хотел утвердиться во взглядах, не
нашел в себе сил возразить Аверкову и сказал уверенно:
— А что, правильно ведь я сказал?
— Правильно или нет — это неважно, дело не в царстве небесном. Кто твой отец?
— Учитель.
— А мой — земский врач.
Аверков был на два года старше Ивася и обладал твердым характером, и Карабутча сразу отнесся к нему как к старшему.
— Сколько детей из вашего села учится в гимназии?
— Я один.
— И из нашего — я один. А остальные дети? Что они — не хотят или такие глупые, что не могут учиться?
Его слова отвечали направлению мыслей Ивася, и тот утвердительно кивнул.
— Вот в чем дело, а не в царстве небесном.
— А если попадешь в ад?
Аверков засмеялся:
— Ты веришь?
Вера была уже разъедена сомнениями, и Карабутча ждал, что новый приятель скажет еще.
— Если бы ад существовал, о нем говорилось бы в научной литературе.
Это был серьезный довод, и Карабутча почувствовал облегчение: а что, если и в самом деле обещание божьей кары за грехи останется только обещанием..,
Прозвонил звонок, гимназисты побежали в класс. В следующие дни мальчики не принимали участия в играх, а, взявшись за руки, ходили по гимназическому двору, и Карабутча услышал от Аверкова много такого, о чем запрещалось знать и говорить.
На рождественских праздниках Юхим Мусиевич давал в селе концерты Мамаевского церковного хора. Составив программу из украинских народных песен и песен на слова Тараса Шевченко, он, зная, что такую программу не разрешат, включил в нее и церковные хоры. Программу послали екатеринославскому губернатору, а через две недели Мамаевку посетил становой пристав — полицейское начальство над несколькими волостями.
Поскольку Юхим Мусиевич не был теперь просто регентом церковного хора и учителем церковноприходской
школы, а служил в уездной кооперации, становой пытался быть вежливым.
— Как вы могли включить в программу концерта «Завет» Шевченко?
— Я считал, что это народная песня,— прикинулся дураком Юхим Мусиевич.— Народ поет...
— Кто поет? — вдруг оживился становой.— Где вы слышали? Кто именно пел?
Юхим Мусиевич понял, что сделал ошибку, но быстро вывернулся:
— Давно слышал... Еще в детстве...
Становой ^же позабыл, что надо быть вежливым.
— А ты знаешь слова «Завета»?
— Знаю.
— А эти слова знаешь: «Погребайте и вставайте, оковы порвите, злою вражескою кровью волю окропите»?
— Я понимаю эти слова как призыв к борьбе с темнотой, призыв разбить оковы темноты. Я понимаю оковы не в прямом смысле, а в переносном,— глядя прямо в глаза становому, твердо сказал учитель.
— А вот как посадят тебя в тюрьму не в переносном, а в прямом смысле, тогда и поймешь, что это за слова.
— Но позвольте! — возмутился Юхим Мусиевич.— Я же не пел «Завет»! Я же только просил разрешения. Нельзя так нельзя.
Становой сердито помолчал, потом подал Юхиму Мусиевичу программу с резолюцией начальства. Кроме «Завета» вычеркнули еще несколько украинских песен и добавили «Боже, царя храни», «Коль славен наш господь в Сионе», «Славься, славься, наш русский царь, господом данный нам царь-государь».
— Желаю успеха! — вспомнив, что надо быть вежливым, хмуро проговорил становой.
— Благодарю вас,— изо всех сил стараясь не улыбнуться, ответил учитель.
Концерты пользовались колоссальным успехом и длились две недели, потому что помещение, где они проходили, не могло вместить больше сотни-двух желающих послушать пение. Очевидно, в связи с этим успехом к Юхиму Мусиевичу, когда у него собралось десятка два гостей — учителя, попы, фельдшер, начальник почты,— неожиданно явился урядник и, переписав всех присутствующих, уехал.
Перепуганные гости тут же разошлись, а Карабутча расширил свой политический кругозор. Он узнал, что язык, на котором разговаривают дома, не малороссийский, а украинский, что этот язык запрещен в школе, что запрещено печатать книги и газеты на украинском языке и что тех, кто служит в полиции, нельзя пускать в порядочное общество.
Положение ученика привилегированного учебного заведения не улучшило Ивасю условий дома. По окончании первого класса его тотчас же запрягли в обычную работу. Лиза немного подросла, но на свет появилось новое Карабутеня. Так же надоедало погонять лошадей на пахоте, возить снопы с поля домой, отгребать от веялки, так же не хотелось вставать вместе с солнцем и босиком гнать по холодной росе корову на пастбище. Правда, были и кое-какие улучшения. Одиннадцатилетний Ивась уже не боялся пастухов, а истории не только охотно слушал, но и сам мог рассказывать...
Это лето внесло еще кое-что в формирование его взглядов. Однажды, укачав маленького Андрийка, Ивась взял с этажерки том Льва Толстого и тут же, возле колыбельки, усевшись прямо на полу, стал читать «Детство». Когда Андрийко, проспав часа три, подал голос, Ивась оторвался от книги и заметил, что его собственная рубашка мокра от слез. Мальчик вздохнул полной грудью и улыбнулся самому себе,— это ведь он плакал, переживая с Николенькой все его неприятности. ..
После этого Ивась стал читать подряд все романы Льва Толстого, используя для этого каждую свободную минуту.
Тем же летом он познакомился еще с одним писателем, произведение которого намного расширило его представления в другой области. Как-то он увидел на столе «Дневник горничной» Октава Мирбо, раскрыл и стал читать.
Отец, заметив это, улыбнулся:
— Что, интересно?
Ивась пожал плечами, поскольку прочитал только первую страницу, но самый старший брат, Микола, вырвал у него книжку из рук и строго сказал:
— Рано тебе еще!
Когда старшие ушли из дому, Ивась тщательно обследовал этажерку и, найдя засунутый под книжки томик, взялся за чтение. За неделю (читать приходилось урывками, пряча книжку всякий раз, когда хлопала дверь) Карабутча полностью просветился в сексуальном вопросе.
Учился Ивась без большой охоты, вернее — безо всякой охоты.
«На тебя тратят деньги!» — слышался ему строгий голос отца, когда не хотелось учить уроки.
«На тебя тратят деньги...» — вспоминал он ласковый укор матери и, вздохнув, раскрывал учебник.
Особенно трудно приходилось весной, когда над землей подымался пар, проклевывалась травка, а почки на вербе лопались и выбрасывали душистую кашку, которую в деревне ели, а здесь, в городе, Ивась есть стыдился. В это время всегда почему-то приходилось писать домашнее сочинение, и Карабутча, сидя над чистой страничкой тетради, видел родное село, хату, степь и перебирал в памяти самые скучные домашние занятия— от возни с малышами до обязанностей погонщика на пахоте, когда, размахивая кнутом и новая, день-деньской ходишь туда и сюда по однообразной, скучной, длинной, без конца и края борозде. Писать так не хотелось, что работа погонщика казалась ему в этот час наслаждением, а обязанности няньки — забавой. Но в ушах стояло: «На тебя тратят деньги!» — и мальчик с отвращением брался за перо.
Домой на каникулы Ивась всякий раз ехал с большим душевным волнением, и, когда подъезжали к селу, у него чаще билось сердце и просто не верилось, что вот сейчас он увидит маму, братьев, родной дом. Но уже через полдня ощущение счастья испарялось, а на другой день начиналась скучная работа, и теперь казалось, что куда приятнее было бы учить уроки.
В книгах Ивась читал, что ученики летом отдыхают — ходят по грибы, по ягоды, купаются, ловят рыбу и катаются на лодках. Он завидовал даже крестьянским ребятишкам, конечно не своим соседям, которые тоже работали, а тем, о которых писал Некрасов:
Счастливый народ! Ни науки, ни неги Не ведают в детстве они. Я делывал с ними лесные набеги, Раскапывал листья, обшаривал пни.,,
Есть же где-то такие счастливые дети?
Правда, бывали и у него счастливые минуты, например появление в селе тряпичника, но это только подчеркивало серую, тяжелую повседневность.
Тряпичник! Сколько было радости, когда с улицы доносился выкрик:
— Тря-а-а-пок! Тря-а-по-пок!
Детвора бросалась собирать тряпки, на которые можно было выменять разные необыкновенные вещи, даже игрушечный пистолет. В лихорадочном восторге Ивась с младшим братом носился по двору, заглядывал в чулан и в сарай, лазил под лавки и под кровати, шарил под шестком и на печи и наконец с охапкой тряпок становился у ворот, ожидая, когда подъедет долгожданный возок, останавливавшийся возле каждого двора. В надежде выменять пистолет он, охваченный волнением, топтался на месте.
Надежда почти никогда не сбывалась. Тряпок было мало, и тряпичник не спрашивал, чего мальчик хочет, а давал медное колечко или крестик, а то и просто конфетку, каких на ярмарке можно было купить на копейку семь.
И хотя пистолет, стоивший пятак, оставался мечтой, Карабутча радовался: за никому не нужную тряпку, за ничто, ему дали медное колечко — вещь, которая на дороге не валяется...
Протяжное «тря-а-по-ок» затихало вдали, радость постепенно спадала, снова катились серые дни, а тем временем где-то жил «счастливый народ», с которым поэт делал «лесные набеги, обшаривал пни...».
Да! Счастливый народ!
А у него? И наука скучная, и работа, и природа — скучная, однообразная степь...
Особенно ясно рисовались ему лес и река в страду. Карабуты выезжали в степь до восхода солнца и после трехчасовой тряски в арбе начинали косить. Ивасю доставалось либо сгребать, либо подбирать колоски, а иногда и вязать снопы. Хотя последнее было тяжеловато для одиннадцатилетнего мальчика, но зато куда интереснее, чем однообразно дергать грабли,— тут надо было сообразить, как скрутить свясло и как закрепить его, чтобы сноп держался. Кроме того, связать сноп — это определенная операция, у которой есть начало и конец, и завершение ее всякий раз приносило Ивасю хоть какое-то, пусть маленькое, удовлетворение. А сгребать
или собирать колоски — работа, которая кончалась только с концом рабочего дня.
В обед, когда взрослые ложились отдохнуть, Ивася с кем-нибудь из старших братьев отряжали поить лошадей. На всю степь был только один колодец, такой глубокий, что заглянешь в него — и воды не видать, просто черная дыра, из которой тянуло холодом. Ребята связывали по двое вожжей, и, пока вытягивали ведро, половина воды из него выплескивалась, поэтому водопой длился долго. Когда вытаскивали последнее ведро, Ивась со страхом заглядывал в черную бездну, и ему казалось, что оттуда вот-вот покажется какое-нибудь страшилище...
А после обеда снова босиком по колючей стерне... И только когда заканчивали делянку, начиналось интересное: из последней борозды выпархивали перепелки. Отец сразу бросал косу и швырял вверх картуз или соломенный рыл, и перепелки, не разглядев, что это вовсе не коршун, камнем падали на стерню, прячась под сноп или под копенку. Юхим Мусиевич бежал к дичи, а Ивась с замирающим сердцем следил, как отец приседает и засовывает руку под сноп. Чаще бывало, что перепелка вспархивала с другой стороны снопа, но иногда отец поднимался с земли, держа в руке добычу.
Ивась, когда взлетала перепелка, тоже кидал картуз вверх, но поймать птицу ему не удалось ни разу. Только когда косили ранние озимые и выкашивали гнездо с перепелятами, ему случалось поймать этих маленьких желтых птенцов с расписными лобиками и спинками. Всякий раз, поймав перепеленка, Ивась мечтал, как он его выкормит, но птички ничего не ели и всегда погибали.
В начале 1914 года в Мамаевку провели из уездного города телефон. Эта новость вызвала множество пересудов.
— Добром не кончится! — сказал старый Каленик.— Раз уж стали землю проволокой обматывать — добра не жди!
Но исчерпывающее объяснение того, что означает факт проведения в Мамаевку телефона, дал дед Олексий во время очередного визита к Карабутам. У деда не было ни малейшего сомнения, что это означает близость
конца света. Следующим этапом после опутывания земли проволокой будет война, потом придет антихрист, начнутся «глад и мор», восстанет брат на брата и сын на отца,— тут в голосе старика послышались грозные ноты, и он стал похож, как показалось Ивасю, на голос самого пророка Иеремии, которого дед цитировал:
— «И будут установить закон и порядок и не установят!»
Когда вся эта катавасия дойдет до апогея, вылетит архангел с трубой и возгласит о начале Страшного суда. В то же мгновение разверзнутся могилы, из них появятся мертвецы и предстанут пред всевышним судиею.
Ивась и без деда Олексия знал, что конец света наступит именно так, но не считал, что появление телефонной связи в Мамаевке предвещает недалекую войну, а тем более светопреставление.
И даже когда вскоре и правда началась война, Карабутча, несмотря на все доводы деда Олексия, все-таки не поверил, что телефон в Мамаевке и война России с Германией и Австро-Венгрией — звенья одной цепи.
Для Ивася объявление войны прозвучало как известие о великом радостном празднике, когда человек получил наконец возможность показать все величие своей души, положив «живот свой» за веру, царя и отечество.
Услышал Ивась о войне во время возки хлеба — бесконечно скучного занятия, в основном состоящего в том, чтобы сидеть, ничего не делая, на возу со снопами. Степь от Мамаевки была далеко, верст за двадцать, и просидеть неподвижно четыре часа было для мальца мукой. Война облегчила эту муку,— сидя на снопах, Карабутча мечтал.
Мечтал о том, как он, убежав на фронт, совершает подвиги, как сам главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, а потом и сам царь Николай Второй награждают его Георгиевским крестом и как с восторгом встречают юного героя родичи и соседи. Дорога длинная, лошади идут медленно, и у Ивася хватает времени перебрать десяток разных вариантов героических поступков, правда очень смахивающих один на другой, но зато и равно сладостно-приятных.
У Ивася не было сомнений в том, что у него хватило бы мужества броситься первым в атаку, пойти под пули, но для этого сперва надо было убежать из дома. И когда Ивась представлял себе скорбное лицо матери — а оно вставало перед глазами так явственно, что сжималось сердце,— он горестно вздыхал: нет, не убежать ему на фронт... Броситься в атаку, переступить через труп врага сможет, а переступить через материнские слезы — нет.
Но мечта, не имеющая под собой почвы, наполовину теряет привлекательность... И тогда появлялся новый вариант: папа и мама умирают, Ивась — свободен. Конечно, жаль родителей, зато какая счастливая жизнь пойдет — мечта станет действительностью!
Старший брат Хома тоже мечтал о подвигах, и эти мечты в сочетании с его решительной натурой и откровенно негативным отношением к учению дали ему силу не считаться с родительскими слезами. Подождав несколько месяцев после начала войны, Хома, как только ему -исполнилось семнадцать лет, воспользовался тем, что отец уехал по делам в уезд, и пошел в армию добровольцем.
Материнских слез Ивась не видал, но отцовское горе, когда тот, вернувшись, нашел только младшего сына,— отцовское горе он увидел. Слез у отца не было, он не плакал, но смотреть на него было труднее, чем если бы плакал. Юхим Мусиевич, не говоря ни слова, долго сидел, как-то странно согнувшись, и Ивась впервые по- настоящему почувствовал смысл фразы «убитый горем».
На следующий день Карабут, посоветовавшись с уездным инспектором народных училищ, подал прошение на имя председателя Государственной думы Родзянко — крупнейшего помещика Екатеринославской губернии, в которую входила Мамаевка,— нижайше прося его порекомендовать командиру полка, в котором служил теперь Хома Карабут, отрядить последнего в школу прапорщиков. Вскоре секретарь председателя Государственной думы известил Юхима Мусиевича, что такая рекомендация командиру полка дана, и Карабут успокоился: таким образом, по крайней мере на полгода, фронт для Хомы отсрочивался.
Но и Хома не дремал. Узнав, что ему снова грозит ученье, он быстренько «пристроился» в маршевую роту и через несколько дней попал на передовую, в окопы.
Ивась, волнуясь, ждал сообщений о подвигах старшего брата.
Летом, в дни, когда в Мамаевку приходила почта, он бегал «в село», то есть к волостному правлению, где
собиралась толпа женщин, стариков и подростков в
ожидании, когда почтарь начнет «вычитывать», кому письма, а также раздавать «телеграммы» — сводки с фронта.
Ивась, читая эти телеграммы, всякий раз ждал, что будет написано о Хоме, но большей частью сообщалось, что «на фронте без перемен» или что «наши войска отошли на заранее подготовленные позиции». Не было и писем от Хомы. Ивась был уверен, что брат молчит потому, что еще не довелось ему показать свою храбрость и отвагу. Отец придерживался другого мнения и был прав:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20