Старослужащие старше нас на три — четыре года, но мы считали их людьми другого поколения.
Солдатскую науку каждый из нас усваивал довольно быстро. Одно из правил этой науки — умей смеяться не только над другим, но и над собой — я усвоил в первые же дни. Если окружающие, не дай бог, поймут, что ты обижаешься, «заводишься», когда над тобой шутят, то тебя засмеют вконец.
Служил с нами боец, здоровенный детина. Поначалу из — за огромного роста и силы его назначили заряжающим. Но после того, как он на первом же занятии попытался зарядить пушку с дула, его моментально с заряжающего сняли. Все, конечно, над ним долго смеялись. А он страшно обиделся и переживал. И над ним начали еще больше смеяться и разыгрывать: то портянки ему узлом завяжут, то вместо мыла камешек подложат… Любил этот боец играть на мандолине. Сядет где — нибудь в углу и тренькает одну и ту же мелодию — «Светит месяц». Надоел всем безумно. Однажды сел он, как обычно, в свой уголок, взял мандолину, провел по струнам… А вместо струн оказались нитки. В землянке все засмеялись, а он со злости взял да шарахнул мандолину о печку.
Ко мне поначалу некоторые относились с иронией. Больше всего доставалось во время строевой подготовки. Когда я маршировал отдельно, все со смеху покатывались. На моей нескладной фигуре шинель висела нелепо, сапоги смешно болтались на тонких ногах. Про себя я злился, но в то же время смеялся вместе со всеми. Что меня и спасало от дальнейших насмешек.
На батарее не было водопровода, за водой ездили на машине. Когда подъезжали к колодцу на окраине Сестрорецка, старослужащие уходили к знакомым женщинам, а нас, новичков, заставляли таскать воду. Им хорошо в теплом доме, а нам на холоде тяжко. И мы старослужащим завидовали, но на них не обижались. Старослужащий есть старослужащий, а новичок должен его уважать.
Получали мы и «зарплату» — денежное довольствие. Как только появлялись деньги, сразу покупали булочки, повидло, сахар, печенье. Больше всего скучали именно по сладостям и белому хлебу.
После того как на батарее под Сестрорецком в торжественной обстановке приняли присягу, мы стали полноправными бойцами. Не верилось, что теперь нам доверят оружие. А ведь, казалось бы, недавно завидовали мне ребята нашего двора, когда я, десятилетний мальчишка, вышел к ним с настоящим ружьем.
Во дворе мы часто играли в войну, пользовались пистолетами, выпиленными из дерева, пугачами, игрушечными саблями. Моя тетка в то время работала в детском саду. Помню, пришла она к нам и, увидев кочергу, которой мама помешивала головешки в печке, сказала:
— Хорошая у вас кочерга. А мы в детском саду мучаемся, у нас вместо кочерги ружье.
— Как ружье? — не поверив, спросил я.
— Да так, настоящее ружье, дуло есть, приклад.
— Вот бы мне его! — сказал я мечтательно.
— А чем же мы печку мешать будем? — спросила тетка.
После того вечера теткино ружье не давало мне покоя — я все время думал о нем. Проводя каникулы в Смоленске у бабушки, я уговорил ее сходить на рынок и купить кочергу. Вернувшись в Москву, торжественно вручил кочергу тетке и получил от нее ружье — малокалиберную винтовку выпуска 1890 года, с чуть оплывшим от огня дулом и настоящим прикладом. Стрелять из нее, конечно, было нельзя: нет ни пружин, ни затвора, но разве это имело какое — нибудь значение? Во дворе все ребята играли по очереди с винтовкой, а я даже с ней спал.
Теперь, после принятия воинской присяги, мне выдали настоящую винтовку. А когда шел на пост, получал и боевые патроны. Я держал винтовку в руках и вспоминал свое детство. И где — то казалось, что я продолжаю играть, как играл когда — то с ребятами во дворе. Военным я себя не очень — то воспринимал, хотя к гражданским и начал относиться чуть иронично.
Так проходили первые дни моей службы в армии. А ведь всего — то десять дней назад я в Москве смотрел в театре «Женитьбу Фигаро».
В ЖИЗНИ РАЗ БЫВАЕТ ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ
Учебные тревоги и раньше проводились довольно часто. А тут тревога какая — то особенная, нервная. Собрали нас в помещении столовой, и политрук батареи сообщил, что Финляндия нарушила нашу границу и среди пограничников есть убитые и раненые. Потом выступил красноармеец Черноморцев — он всегда выступал на собраниях — и сказал, что молодежи у нас много, а комсомольцев мало.
Я тут же написал заявление: «Хочу идти в бой комсомольцем».
Через два часа заполыхало небо, загремела канонада: это началась артподготовка. В сторону границы полетели наши бомбардировщики и истребители.
На третий день войны после продвижения наших войск в глубь финской территории от нашей батареи выставили наблюдательный пункт в Куоккала (теперь станция Репино), на который послали семь человек старослужащих. Они, приезжая на батарею за продуктами, рассказывали, что финны покинули дома после первых же выстрелов. Старослужащие привезли с собой кипы книг на русском языке: собрания сочинений Дюма, Луи Буссенара, Майн Рида, Луи Жаколио и Генриха Сенкевича.
Командование нас предупреждало, что никакие продукты, найденные в финских домах, есть нельзя, они, мол, все отравлены. Поэтому все замерли, когда с наблюдательного пункта нам прислали бочонок с медом, взятый в одном из финских домов. Все стояли и смотрели на него со страхом. Обстановку разрядил длинный белобрысый разведчик Валя Метлов. Он зачерпнул мед столовой ложкой, отправил его в рот, а затем, облизнув ложку, авторитетно заявил:
— Не отравлено.
Через полчаса бочонок опустел. Никто не отравился.
Я скучал по дому. Часто писал. Писал о том, как осваивал солдатскую науку, которой обучал нас старшина.
Оказывается, из — за портянок, которые надо наматывать в несколько слоев, обувь полагается брать на размер больше. И хотя многое из премудростей солдатской науки я освоил, все — таки однажды сильно обморозил ноги.
Нам поручили протянуть линию связи от батареи до наблюдательного пункта. На мою долю выпал участок в два километра. И вот иду один на лыжах по льду Финского залива, за спиной тяжелые катушки с телефонным кабелем. Не прошло и получаса, как почувствовал страшную усталость. Поставил катушки на лед, посидел немного и пошел дальше. А идти становилось все трудней.
Лыжи прилипают к снегу. Я уж катушки на лыжи положил, а сам двигался по колено в снегу, толкая палками свое сооружение. Вымотался вконец. Снова присел отдохнуть, да так и заснул. Мороз больше тридцати градусов, а я спал как ни в чем не бывало. Хорошо, мимо проезжали на аэросанях пограничники. Когда они меня разбудили и я встал, ноги показались мне деревянными, чужими. Привезли меня на батарею.
— Да у тебя, Никулин, обморожение, — сказал после осмотра санинструктор.
Отлежался в землянке. Опухоль постепенно прошла. Исчезла краснота, но после этого ноги стали быстро замерзать даже при небольшом морозе.
Как только началась война, нам ежедневно выдавали по сто граммов водки в день. Попробовал я как — то выпить, стало противно. К водке полагалось пятьдесят граммов сала, которое я любил, и поэтому порцию водки охотно менял на сало. Лишь 18 декабря 1939 года выпил положенные мне фронтовые сто граммов: в этот день мне исполнилось восемнадцать лет. Прошел ровно месяц со дня призыва в армию.
МЫСЛЕННО Я БЫЛ ДОМА
В отдельном маленьком помещении на батарее, напоминающем каземат, круглые сутки сидели дежурные телефонисты.
У телефона часто приходилось дежурить и мне. Наши позывные — «Винница». В трубке то и дело слышалось: «Армавир», «Богучар», «Винница», как слышите?»
Я докладывал:
— «Винница» слышит хорошо.
Иногда раздавалось: «Армавир», «Винница», «Богучар» — тревога!»
И дежурный телефонист объявлял на своей батарее тревогу.
В ту зиму стояли страшные морозы. И хотя на дежурство я приходил в тулупе, под которым были телогрейка и шинель, на голове шерстяной подшлемник, буденовка, на ногах валенки, холод, казалось, проникал до костей. В телефонке еле — еле горела, скорее мерцала, маленькая лампочка, бетонные стены покрыты сверкающим инеем. Печку топить не разрешали. Это могло нас демаскировать. Иногда возьмешь газету и подожжешь. На секунду становилось теплее, а потом холод казался еще сильнее.
Я знал в армии многих людей, которые редко вспоминали родной дом. А я скучал, грустил. Сидишь ночью на дежурстве и невольно думаешь о Москве. Иногда закрываю глаза и мысленно иду пешком по Комсомольской площади.
Отчетливее всего при этом видишь стадион, поворачиваешь направо, проходишь мимо редакции одной из московских газет, минуешь строящийся дом, останавливаешься у мясного магазина, проходишь мимо парикмахерской, в которой мы всегда с отцом подстригались у одного и того же мастера. (Во время стрижки парикмахер рассказывал забавные истории, а также сообщал новости из жизни своего сына, которого я никогда не видел, но отлично знал по рассказам.)
От таких воспоминаний становилось легче, как будто действительно побывал дома.
О жизни родных я знал все до подробностей. Писем получал больше всех на батарее. Многие мне завидовали. Писали мне отец с матерью, тетки, друзья и даже соседи.
Сижу в телефонке в продолжаю «путешествие» домой. Вот прохожу мимо гастронома. Меня встречает отец. Мы с ним, как и раньше, идем в магазин и покупаем вкусное к чаю: сто пятьдесят граммов печенья, сто граммов «подушечек», сто граммов халвы. Потом прохожу мимо аптеки и сворачиваю в Токмаков переулок. Останавливаюсь около нашего дома.
Воспоминания прерывает телефонный зуммер: — «Винница», доложите обстановку.
— Разведчик, разведчик! — кричу я в переговорную трубу, которая соединяла меня с постом разведчика наверху.
Никакого ответа. — Разведчик! — кричу я что есть силы. Наконец в трубке слышится хруст снега под валенками.
— Ну, чего орешь, чего орешь? — доносится голос разведчика.
— Доложите обстановку.
— В воздухе все спокойно.
— В воздухе все спокойно, — повторяю я его слова в телефон и смотрю на будильник, лежащий боком — иначе он не ходил, — мне остается дежурить еще два часа.
Наша батарея продолжала стоять под Сестрорецком, охраняя воздушные подступы к Ленинграду, а почти рядом с нами шли тяжелые бои по прорыву обороны противника — линии Маннергейма.
В конце февраля — начале марта 1940 года наши войска прорвали долговременную финскую оборону, и 12 марта военные действия с Финляндией закончились…
НАШИ БУДНИ
Нашу часть оставили под Сестрорецком.
Жизнь на батарее проходила довольно весело. Некоторые мои сослуживцы взяли из дома музыкальные инструменты: кто мандолину, кто гармошку, была и гитара. Часто заводили патефон и слушали заигранные до хрипа пластинки — Лидии Руслановой, Изабеллы Юрьевой, Вадима Козина… Когда все собирались у патефона, то дело доходило чуть ли не до драки: одни — в основном ребята из села — требовали в сотый раз Русланову, а нам, горожанам, больше нравился Козин. А на соседней батарее где — то достали целых пять пластинок Леонида Утесова. Мы соседям завидовали.
Позже появились пластинки Клавдии Шульженко. Все с наслаждением слушали ее песню «Мама». Мне казалось, что эта песня про мою маму.
Так и проходили наши солдатские будни: учения, политинформации, боевая подготовка.
Командир огневого взвода лейтенант Ларин забавно говорил вместо «огневики» «угневики».
Вызовет он, бывало, помком — взвода и говорит:
— Соберика — ка угневиков, я им прочту профилактику.
Когда все собирались, он начинал свою «профилактику»:
— Что же получается, товарищи? На седьмой батарее — прогресс, а на нашей — агресс.
По натуре Ларин человек добрый, отзывчивый. Начав службу давно, он только к сорока годам стал лейтенантом, и мы считали его пожилым. До всего он доходил, как говорится, собственным горбом. Бывало, стоишь на посту ночью, а сквозь ставни домика комсостава пробивается свет — это учится Ларин.
Порой, жарко натопив печь, лежа на нарах, мы любили рассказывать анекдоты и солдатские истории.
Однажды со старослужащим Гусаровым мы поспорили на десять пачек папирос «Звездочка» (я не курил, но тем не менее условие спора принял), кто больше из нас знает анекдотов.
После отбоя легли на нары и начали рассказывать. Он начинает, я заканчиваю. Мол, знаю анекдот, слышал его. Он новый начинает — я опять говорю конец анекдота. Тогда Гусаров предложил:
— Давай ты начинай. Выдаю первый анекдот. Он молчит. Не знает его.
Рассказываю второй, третий, пятый… Все хохочут. А он не знает их.
Выдаю анекдоты один за другим. Полчаса подряд. Час. Два. Смотрю, уже никто не смеется. Устали смеяться.
Многие засыпают. В половине четвертого утра Гусаров сказал:
— Ладно, кончай травить, я проиграл.
— Подожди, — говорю, — есть еще анекдоты про пьяных, детские, иностранные.
— Нет, — отвечает Гусаров. — Не могу больше, спать хочу.
Так я выиграл спор. Но никто не знал, что в армию я взял с собой записную книжку, в которой было записано полторы тысячи анекдотов. Перед поединком, естественно, я их просмотрел.
Два раза в месяц на батарею привозили кино. Каждый фильм — событие. В то время картин выпускалось мало, и почти все я смотрел по пять — шесть раз.
Кумирами для нас, бойцов, были актеры Петр Алейников, Михаил Жаров, Игорь Ильинский, Николай Крючков. Все мы любили Зою Федорову, Марину Ладынину, Любовь Орлову, Людмилу Целиковскую. Успехом пользовались картины «Трактористы», «Если завтра война», «На границе»…
Многие ребята занимались на заочных курсах немецким языком.
Приглашали и меня на занятия, но я отказывался, потому что немецкий язык продолжал ненавидеть.
ЗДРАВСТВУЙТЕ, КЛИМЕНТ ЕФРЕМОВИЧ!
Как — то к нам в полк приехал Климент Ефремович Ворошилов. Он был в кубанке, короткой куртке, отороченной мехом, сбоку — маленький браунинг в кобуре. Побывал он и на нашей батарее. Учебная тревога прошла хорошо. Потом Ворошилов вместе с сопровождающими зашел в столовую. Повар, увидев легендарного маршала, от неожиданности потерял дар речи.
— Что, обед готов? — спросил Климент Ефремович.
— Нет, — чуть слышно пролепетал повар. — Будет через час.
— Ах, хитрец, — сказал улыбаясь маршал, — боишься, что обедать у вас останемся? Не останемся, не бойся.
Он вышел из столовой и приказал выстроить батарею. Климент Ефремович за отличную боевую подготовку объявил всем благодарность и, сев в черную «эмку», уехал.
Приезд Ворошилова на нашу батарею стал огромным событием. Мы в деталях подробно обсуждали все, что произошло. У нас — то все прошло хорошо, а вот в соседнем полку, рассказывали, вышел казус.
На одну из батарей Ворошилов нагрянул неожиданно. Дневальный, растерявшись, пропустил начальство, не вызвав дежурного по батарее и не доложив ему о приезде маршала.
— Где комбат? — сразу спросил Ворошилов.
— А вон, в домике, — ответил дневальный.
Ворошилов прошел к домику, открыл дверь и видит: сидит за столом спиной к двери командир батареи в одних трусах и что — то пишет в тетрадке. Ворошилов кашлянул. Комбат обернулся и, тут же подскочив, воскликнул:
— Климент Ефремович? Это вы?!
— Это я, — сказал Ворошилов. — А как ваше имя — отчество?
— Да Павлом Алексеевичем зовут.
— Очень приятно, Павел Алексеевич, — ответил Ворошилов и тут же предложил: — Ну, пойдемте на позицию.
— Хорошо, только я оденусь.
— Зачем одеваться! Жарко, — сказал Ворошилов и, взяв комбата под руку, повел его на позицию.
Так и шел комбат на глазах у всех — в трусах — и по приказу Ворошилова объявил тревогу.
Когда все собрались, Ворошилов дал задание: там — то, на такой — то высоте самолет противника. Открыть огонь.
От неожиданности и неподготовленности все пошло скверно: орудия смотрели во все стороны, но только не на цель.
Ворошилов, ни слова не говоря, сел в машину и уехал. Позже в Ленинграде, подводя итоги своей инспекторской поездки по округу, на совещании, где собрали всех командиров батарей, Ворошилов, заканчивая выступление, сказал:
— Был я и на батарее у Павла Алексеевича. (В зале — недоумение. Всех называл по званию и фамилии, а тут вдруг имя и отчество.) Павел Алексеевич, вы здесь? Встаньте, пожалуйста.
Встал Павел Алексеевич, весь красный. И Климент Ефремович рассказал о своей встрече с ним.
После этого Павел Алексеевич батареей не командовал.
«ПРОЯВИТЕ НАХОДЧИВОСТЬ»
На второй год моей службы, после лечения в госпитале — болел плевритом, — меня с батареи на время перевели санитаром в санчасть, в военный городок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Солдатскую науку каждый из нас усваивал довольно быстро. Одно из правил этой науки — умей смеяться не только над другим, но и над собой — я усвоил в первые же дни. Если окружающие, не дай бог, поймут, что ты обижаешься, «заводишься», когда над тобой шутят, то тебя засмеют вконец.
Служил с нами боец, здоровенный детина. Поначалу из — за огромного роста и силы его назначили заряжающим. Но после того, как он на первом же занятии попытался зарядить пушку с дула, его моментально с заряжающего сняли. Все, конечно, над ним долго смеялись. А он страшно обиделся и переживал. И над ним начали еще больше смеяться и разыгрывать: то портянки ему узлом завяжут, то вместо мыла камешек подложат… Любил этот боец играть на мандолине. Сядет где — нибудь в углу и тренькает одну и ту же мелодию — «Светит месяц». Надоел всем безумно. Однажды сел он, как обычно, в свой уголок, взял мандолину, провел по струнам… А вместо струн оказались нитки. В землянке все засмеялись, а он со злости взял да шарахнул мандолину о печку.
Ко мне поначалу некоторые относились с иронией. Больше всего доставалось во время строевой подготовки. Когда я маршировал отдельно, все со смеху покатывались. На моей нескладной фигуре шинель висела нелепо, сапоги смешно болтались на тонких ногах. Про себя я злился, но в то же время смеялся вместе со всеми. Что меня и спасало от дальнейших насмешек.
На батарее не было водопровода, за водой ездили на машине. Когда подъезжали к колодцу на окраине Сестрорецка, старослужащие уходили к знакомым женщинам, а нас, новичков, заставляли таскать воду. Им хорошо в теплом доме, а нам на холоде тяжко. И мы старослужащим завидовали, но на них не обижались. Старослужащий есть старослужащий, а новичок должен его уважать.
Получали мы и «зарплату» — денежное довольствие. Как только появлялись деньги, сразу покупали булочки, повидло, сахар, печенье. Больше всего скучали именно по сладостям и белому хлебу.
После того как на батарее под Сестрорецком в торжественной обстановке приняли присягу, мы стали полноправными бойцами. Не верилось, что теперь нам доверят оружие. А ведь, казалось бы, недавно завидовали мне ребята нашего двора, когда я, десятилетний мальчишка, вышел к ним с настоящим ружьем.
Во дворе мы часто играли в войну, пользовались пистолетами, выпиленными из дерева, пугачами, игрушечными саблями. Моя тетка в то время работала в детском саду. Помню, пришла она к нам и, увидев кочергу, которой мама помешивала головешки в печке, сказала:
— Хорошая у вас кочерга. А мы в детском саду мучаемся, у нас вместо кочерги ружье.
— Как ружье? — не поверив, спросил я.
— Да так, настоящее ружье, дуло есть, приклад.
— Вот бы мне его! — сказал я мечтательно.
— А чем же мы печку мешать будем? — спросила тетка.
После того вечера теткино ружье не давало мне покоя — я все время думал о нем. Проводя каникулы в Смоленске у бабушки, я уговорил ее сходить на рынок и купить кочергу. Вернувшись в Москву, торжественно вручил кочергу тетке и получил от нее ружье — малокалиберную винтовку выпуска 1890 года, с чуть оплывшим от огня дулом и настоящим прикладом. Стрелять из нее, конечно, было нельзя: нет ни пружин, ни затвора, но разве это имело какое — нибудь значение? Во дворе все ребята играли по очереди с винтовкой, а я даже с ней спал.
Теперь, после принятия воинской присяги, мне выдали настоящую винтовку. А когда шел на пост, получал и боевые патроны. Я держал винтовку в руках и вспоминал свое детство. И где — то казалось, что я продолжаю играть, как играл когда — то с ребятами во дворе. Военным я себя не очень — то воспринимал, хотя к гражданским и начал относиться чуть иронично.
Так проходили первые дни моей службы в армии. А ведь всего — то десять дней назад я в Москве смотрел в театре «Женитьбу Фигаро».
В ЖИЗНИ РАЗ БЫВАЕТ ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ
Учебные тревоги и раньше проводились довольно часто. А тут тревога какая — то особенная, нервная. Собрали нас в помещении столовой, и политрук батареи сообщил, что Финляндия нарушила нашу границу и среди пограничников есть убитые и раненые. Потом выступил красноармеец Черноморцев — он всегда выступал на собраниях — и сказал, что молодежи у нас много, а комсомольцев мало.
Я тут же написал заявление: «Хочу идти в бой комсомольцем».
Через два часа заполыхало небо, загремела канонада: это началась артподготовка. В сторону границы полетели наши бомбардировщики и истребители.
На третий день войны после продвижения наших войск в глубь финской территории от нашей батареи выставили наблюдательный пункт в Куоккала (теперь станция Репино), на который послали семь человек старослужащих. Они, приезжая на батарею за продуктами, рассказывали, что финны покинули дома после первых же выстрелов. Старослужащие привезли с собой кипы книг на русском языке: собрания сочинений Дюма, Луи Буссенара, Майн Рида, Луи Жаколио и Генриха Сенкевича.
Командование нас предупреждало, что никакие продукты, найденные в финских домах, есть нельзя, они, мол, все отравлены. Поэтому все замерли, когда с наблюдательного пункта нам прислали бочонок с медом, взятый в одном из финских домов. Все стояли и смотрели на него со страхом. Обстановку разрядил длинный белобрысый разведчик Валя Метлов. Он зачерпнул мед столовой ложкой, отправил его в рот, а затем, облизнув ложку, авторитетно заявил:
— Не отравлено.
Через полчаса бочонок опустел. Никто не отравился.
Я скучал по дому. Часто писал. Писал о том, как осваивал солдатскую науку, которой обучал нас старшина.
Оказывается, из — за портянок, которые надо наматывать в несколько слоев, обувь полагается брать на размер больше. И хотя многое из премудростей солдатской науки я освоил, все — таки однажды сильно обморозил ноги.
Нам поручили протянуть линию связи от батареи до наблюдательного пункта. На мою долю выпал участок в два километра. И вот иду один на лыжах по льду Финского залива, за спиной тяжелые катушки с телефонным кабелем. Не прошло и получаса, как почувствовал страшную усталость. Поставил катушки на лед, посидел немного и пошел дальше. А идти становилось все трудней.
Лыжи прилипают к снегу. Я уж катушки на лыжи положил, а сам двигался по колено в снегу, толкая палками свое сооружение. Вымотался вконец. Снова присел отдохнуть, да так и заснул. Мороз больше тридцати градусов, а я спал как ни в чем не бывало. Хорошо, мимо проезжали на аэросанях пограничники. Когда они меня разбудили и я встал, ноги показались мне деревянными, чужими. Привезли меня на батарею.
— Да у тебя, Никулин, обморожение, — сказал после осмотра санинструктор.
Отлежался в землянке. Опухоль постепенно прошла. Исчезла краснота, но после этого ноги стали быстро замерзать даже при небольшом морозе.
Как только началась война, нам ежедневно выдавали по сто граммов водки в день. Попробовал я как — то выпить, стало противно. К водке полагалось пятьдесят граммов сала, которое я любил, и поэтому порцию водки охотно менял на сало. Лишь 18 декабря 1939 года выпил положенные мне фронтовые сто граммов: в этот день мне исполнилось восемнадцать лет. Прошел ровно месяц со дня призыва в армию.
МЫСЛЕННО Я БЫЛ ДОМА
В отдельном маленьком помещении на батарее, напоминающем каземат, круглые сутки сидели дежурные телефонисты.
У телефона часто приходилось дежурить и мне. Наши позывные — «Винница». В трубке то и дело слышалось: «Армавир», «Богучар», «Винница», как слышите?»
Я докладывал:
— «Винница» слышит хорошо.
Иногда раздавалось: «Армавир», «Винница», «Богучар» — тревога!»
И дежурный телефонист объявлял на своей батарее тревогу.
В ту зиму стояли страшные морозы. И хотя на дежурство я приходил в тулупе, под которым были телогрейка и шинель, на голове шерстяной подшлемник, буденовка, на ногах валенки, холод, казалось, проникал до костей. В телефонке еле — еле горела, скорее мерцала, маленькая лампочка, бетонные стены покрыты сверкающим инеем. Печку топить не разрешали. Это могло нас демаскировать. Иногда возьмешь газету и подожжешь. На секунду становилось теплее, а потом холод казался еще сильнее.
Я знал в армии многих людей, которые редко вспоминали родной дом. А я скучал, грустил. Сидишь ночью на дежурстве и невольно думаешь о Москве. Иногда закрываю глаза и мысленно иду пешком по Комсомольской площади.
Отчетливее всего при этом видишь стадион, поворачиваешь направо, проходишь мимо редакции одной из московских газет, минуешь строящийся дом, останавливаешься у мясного магазина, проходишь мимо парикмахерской, в которой мы всегда с отцом подстригались у одного и того же мастера. (Во время стрижки парикмахер рассказывал забавные истории, а также сообщал новости из жизни своего сына, которого я никогда не видел, но отлично знал по рассказам.)
От таких воспоминаний становилось легче, как будто действительно побывал дома.
О жизни родных я знал все до подробностей. Писем получал больше всех на батарее. Многие мне завидовали. Писали мне отец с матерью, тетки, друзья и даже соседи.
Сижу в телефонке в продолжаю «путешествие» домой. Вот прохожу мимо гастронома. Меня встречает отец. Мы с ним, как и раньше, идем в магазин и покупаем вкусное к чаю: сто пятьдесят граммов печенья, сто граммов «подушечек», сто граммов халвы. Потом прохожу мимо аптеки и сворачиваю в Токмаков переулок. Останавливаюсь около нашего дома.
Воспоминания прерывает телефонный зуммер: — «Винница», доложите обстановку.
— Разведчик, разведчик! — кричу я в переговорную трубу, которая соединяла меня с постом разведчика наверху.
Никакого ответа. — Разведчик! — кричу я что есть силы. Наконец в трубке слышится хруст снега под валенками.
— Ну, чего орешь, чего орешь? — доносится голос разведчика.
— Доложите обстановку.
— В воздухе все спокойно.
— В воздухе все спокойно, — повторяю я его слова в телефон и смотрю на будильник, лежащий боком — иначе он не ходил, — мне остается дежурить еще два часа.
Наша батарея продолжала стоять под Сестрорецком, охраняя воздушные подступы к Ленинграду, а почти рядом с нами шли тяжелые бои по прорыву обороны противника — линии Маннергейма.
В конце февраля — начале марта 1940 года наши войска прорвали долговременную финскую оборону, и 12 марта военные действия с Финляндией закончились…
НАШИ БУДНИ
Нашу часть оставили под Сестрорецком.
Жизнь на батарее проходила довольно весело. Некоторые мои сослуживцы взяли из дома музыкальные инструменты: кто мандолину, кто гармошку, была и гитара. Часто заводили патефон и слушали заигранные до хрипа пластинки — Лидии Руслановой, Изабеллы Юрьевой, Вадима Козина… Когда все собирались у патефона, то дело доходило чуть ли не до драки: одни — в основном ребята из села — требовали в сотый раз Русланову, а нам, горожанам, больше нравился Козин. А на соседней батарее где — то достали целых пять пластинок Леонида Утесова. Мы соседям завидовали.
Позже появились пластинки Клавдии Шульженко. Все с наслаждением слушали ее песню «Мама». Мне казалось, что эта песня про мою маму.
Так и проходили наши солдатские будни: учения, политинформации, боевая подготовка.
Командир огневого взвода лейтенант Ларин забавно говорил вместо «огневики» «угневики».
Вызовет он, бывало, помком — взвода и говорит:
— Соберика — ка угневиков, я им прочту профилактику.
Когда все собирались, он начинал свою «профилактику»:
— Что же получается, товарищи? На седьмой батарее — прогресс, а на нашей — агресс.
По натуре Ларин человек добрый, отзывчивый. Начав службу давно, он только к сорока годам стал лейтенантом, и мы считали его пожилым. До всего он доходил, как говорится, собственным горбом. Бывало, стоишь на посту ночью, а сквозь ставни домика комсостава пробивается свет — это учится Ларин.
Порой, жарко натопив печь, лежа на нарах, мы любили рассказывать анекдоты и солдатские истории.
Однажды со старослужащим Гусаровым мы поспорили на десять пачек папирос «Звездочка» (я не курил, но тем не менее условие спора принял), кто больше из нас знает анекдотов.
После отбоя легли на нары и начали рассказывать. Он начинает, я заканчиваю. Мол, знаю анекдот, слышал его. Он новый начинает — я опять говорю конец анекдота. Тогда Гусаров предложил:
— Давай ты начинай. Выдаю первый анекдот. Он молчит. Не знает его.
Рассказываю второй, третий, пятый… Все хохочут. А он не знает их.
Выдаю анекдоты один за другим. Полчаса подряд. Час. Два. Смотрю, уже никто не смеется. Устали смеяться.
Многие засыпают. В половине четвертого утра Гусаров сказал:
— Ладно, кончай травить, я проиграл.
— Подожди, — говорю, — есть еще анекдоты про пьяных, детские, иностранные.
— Нет, — отвечает Гусаров. — Не могу больше, спать хочу.
Так я выиграл спор. Но никто не знал, что в армию я взял с собой записную книжку, в которой было записано полторы тысячи анекдотов. Перед поединком, естественно, я их просмотрел.
Два раза в месяц на батарею привозили кино. Каждый фильм — событие. В то время картин выпускалось мало, и почти все я смотрел по пять — шесть раз.
Кумирами для нас, бойцов, были актеры Петр Алейников, Михаил Жаров, Игорь Ильинский, Николай Крючков. Все мы любили Зою Федорову, Марину Ладынину, Любовь Орлову, Людмилу Целиковскую. Успехом пользовались картины «Трактористы», «Если завтра война», «На границе»…
Многие ребята занимались на заочных курсах немецким языком.
Приглашали и меня на занятия, но я отказывался, потому что немецкий язык продолжал ненавидеть.
ЗДРАВСТВУЙТЕ, КЛИМЕНТ ЕФРЕМОВИЧ!
Как — то к нам в полк приехал Климент Ефремович Ворошилов. Он был в кубанке, короткой куртке, отороченной мехом, сбоку — маленький браунинг в кобуре. Побывал он и на нашей батарее. Учебная тревога прошла хорошо. Потом Ворошилов вместе с сопровождающими зашел в столовую. Повар, увидев легендарного маршала, от неожиданности потерял дар речи.
— Что, обед готов? — спросил Климент Ефремович.
— Нет, — чуть слышно пролепетал повар. — Будет через час.
— Ах, хитрец, — сказал улыбаясь маршал, — боишься, что обедать у вас останемся? Не останемся, не бойся.
Он вышел из столовой и приказал выстроить батарею. Климент Ефремович за отличную боевую подготовку объявил всем благодарность и, сев в черную «эмку», уехал.
Приезд Ворошилова на нашу батарею стал огромным событием. Мы в деталях подробно обсуждали все, что произошло. У нас — то все прошло хорошо, а вот в соседнем полку, рассказывали, вышел казус.
На одну из батарей Ворошилов нагрянул неожиданно. Дневальный, растерявшись, пропустил начальство, не вызвав дежурного по батарее и не доложив ему о приезде маршала.
— Где комбат? — сразу спросил Ворошилов.
— А вон, в домике, — ответил дневальный.
Ворошилов прошел к домику, открыл дверь и видит: сидит за столом спиной к двери командир батареи в одних трусах и что — то пишет в тетрадке. Ворошилов кашлянул. Комбат обернулся и, тут же подскочив, воскликнул:
— Климент Ефремович? Это вы?!
— Это я, — сказал Ворошилов. — А как ваше имя — отчество?
— Да Павлом Алексеевичем зовут.
— Очень приятно, Павел Алексеевич, — ответил Ворошилов и тут же предложил: — Ну, пойдемте на позицию.
— Хорошо, только я оденусь.
— Зачем одеваться! Жарко, — сказал Ворошилов и, взяв комбата под руку, повел его на позицию.
Так и шел комбат на глазах у всех — в трусах — и по приказу Ворошилова объявил тревогу.
Когда все собрались, Ворошилов дал задание: там — то, на такой — то высоте самолет противника. Открыть огонь.
От неожиданности и неподготовленности все пошло скверно: орудия смотрели во все стороны, но только не на цель.
Ворошилов, ни слова не говоря, сел в машину и уехал. Позже в Ленинграде, подводя итоги своей инспекторской поездки по округу, на совещании, где собрали всех командиров батарей, Ворошилов, заканчивая выступление, сказал:
— Был я и на батарее у Павла Алексеевича. (В зале — недоумение. Всех называл по званию и фамилии, а тут вдруг имя и отчество.) Павел Алексеевич, вы здесь? Встаньте, пожалуйста.
Встал Павел Алексеевич, весь красный. И Климент Ефремович рассказал о своей встрече с ним.
После этого Павел Алексеевич батареей не командовал.
«ПРОЯВИТЕ НАХОДЧИВОСТЬ»
На второй год моей службы, после лечения в госпитале — болел плевритом, — меня с батареи на время перевели санитаром в санчасть, в военный городок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10