Я подхожу к боковому проходу, гляжу из — за занавески в зал и одновременно высматриваю в первом ряду детей на коленях у взрослых. Как — то в одном из цирков, во время выхода, здороваясь со зрителями, я случайно пожал вместо руки свесившуюся ножку ребенка.
Публика это хорошо приняла, смеялась.
С тех пор перед выходом ищу в зале «удобную» ножку (хорошо бы в красных чулках, она выглядит трогательнее и смешней, да и видно ее лучше).
Ножка наконец найдена (увы, в черном чулке). Мы идем по пустому фойе. Навстречу попадаются растерянные люди, которые опоздали к началу и теперь мечутся по фойе с билетами в руках, врываясь по ошибке в туалет, теряя перчатки и шапки.
С манежа мы слышим голос Мити Альперова, играющего в спектакле роль администратора цирка:
— Ну где же они, где же?..
— Да здесь мы, здесь! — кричим мы и появляемся в амфитеатре зрительного зала.
Идет очередное цирковое представление. Оно такое же, как все сыгранные, и чем — то не такое, потому что нет двух одинаковых спектаклей. Публика тоже всегда разная. Например, сегодня в зале много приезжих. Они принимают программу иначе, чем москвичи, — более восторженно.
Да и артисты работают по — разному. Сегодня в номере «Акробаты с бочками» артистка упала с плеч своего партнера, небольшой «завал». И сразу номер пошел в другом ритме. Молодые артисты начали нервничать, дважды спутали мизансцены. Их настроение, видимо, передалось униформистам, которые, вынося им реквизит, поставили не в том порядке столы с бочками. Пока исправляли ошибку, возникла пауза, она помешала и нам в работе.
Все одно к одному. После этого номера я всегда зову из публики в манеж мальчика или девочку, предлагая им прыгнуть с бочки, и жду, когда ребенок прижмется к матери и замотает головой, как бы говоря: «Нет, я боюсь…»
А тут мальчик быстро встал со своего места и деловито пошел ко мне в манеж. Я растерялся, и поэтому вместо обычной фразы: «А мама твоя пойдет с бочки прыгать?» (в этом месте публика всегда смеется) — сказал нескладно, что — то вроде: «Сиди, сиди у мамы, завтра будешь!»
Конечно, никто не засмеялся. И я, не «подогретый» смехом, уныло пошел к Мише делать пародию на только что показанный номер.
Правда, потом мы «разогрелись» и вошли в ритм. Но это потребовало больших, чем всегда, усилий.
Перед окончанием первого отделения Игорь Коваленко рассказал мне, что во время сцены погрузки парохода все артисты умирали со смеху — униформист Валера долго толкался среди толпы, выбирая место, где бы упасть, и в результате упал уже за кулисами. Так что публика опять не смогла оценить его трюка.
Второе отделение прошло спокойно, без происшествий. Я был рад, когда, комментируя медвежий футбол, нашел новую реплику: «Медведь Бамбула из кавказского аула». На этой фразе зрители засмеялись.
После представления разгримировались, переоделись и, допив остатки фруктовой воды — во время работы всегда хочется пить, — сдаем ключи дежурной тете Оле.
В цирке уже пусто. На манеже лишь дрессировщик Рустам Касеев. Он заставляет свою медведицу Машку повторять трюк, который у нее не получился на представлении. Это закон цирка. Если что — то не вышло на публике, нужно обязательно повторить после работы.
Пожарники обходят помещение.
День закончился. Обычный день клоуна.
КАК Я УЧИЛСЯ ХОДИТЬ
Создавайте легенды о себе.
Боги начинали с этого.
Станислав Ежи Лец
В ЦИРК В ПЕРВЫЙ РАЗ
Никогда не забудется тот день, когда меня, пятилетнего мальчика, отец повел в цирк. Впрочем, сначала я и не знал, куда мы идем. Помню, отец сказал:
— Юра, пошли погуляем, — и при этом заговорщически подмигнул матери.
Я сразу понял — на этот раз во время прогулки меня ожидает сюрприз. Сначала мы долго ехали на трамвае, потом шли пешком. А отец все не говорил, куда мы идем. Наконец подошли к огромному зданию, у входа которого толпилось много людей. Отец, отойдя от меня на секунду (он, как потом выяснилось, купил билеты с рук), вернулся и торжественно объявил:
— Ну, пойдем, Юра, в цирк.
Цирк! Когда вошли в зал, меня поразило обилие света и людей. И сразу слово «цирк» стало для меня реальным, ощутимым, понятным. Вот он — огромный купол, застеленный красным ковром манеж, слышны звуки настраиваемого оркестра… Было так интересно! Ожидая начала представления, я не томился, как это обычно бывает с детьми. Вдруг грянул оркестр, вспыхнул яркий свет, и на манеж, покрытый красивым ковром, вышли участники парада.
В памяти остались слоны — гиганты. Теперь понимаю, что слонов выводили на арену не больше трех — четырех, но тогда мне показалось, что их было с десяток. Были и другие номера, но я их не запомнил.
А вот клоуны остались в памяти навсегда. Даже фамилию их запомнил — Барассета. Одетые в яркие костюмы, трое клоунов выбегали на арену и, коверкая русские слова, громко о чем — то спорили.
Помню некоторые их трюки. У одного клоуна танцевала ложечка в стакане.
— Ложечка, танцуй! — приказывал он. И ложечка, позвякивая, прыгала в стакане.
Клоун после этого кланялся, и все видели, что ложечка привязана к нитке, которую он незаметно дергал.
Произвел на меня впечатление и трюк с цилиндром. Из лежащего на столе цилиндра клоун вытаскивал несметное количество предметов: круг колбасы, гирлянду сосисок, двух куриц, батоны хлеба… А затем на секунду, как бы случайно, из цилиндра высовывалась чья — то рука, и все понимали: в столе и цилиндре есть отверстия, через которые другой клоун, сидящий под столом, все и подавал.
Я воспринимал все настолько живо, что, захлебываясь от восторга, громко кричал. Один из клоунов передразнил мой крик. Все от этого засмеялись.
— Папа! Папа! — затормошил я отца. — Клоун мне ответил, он мне крикнул, ты слышал?
Когда мы вернулись домой, я прямо с порога объявил маме:
— А меня заметил клоун. Он со мной разговаривал.
Мне настолько понравилось в цирке и так запомнились клоуны, что захотелось, как и многим детям, во что бы то ни стало стать клоуном.
Из ситца с желтыми и красными цветами мама сшила мне клоунский костюм. Из гофрированной бумаги сделала воротник — жабо, из картона — маленькую шапочку с кисточкой, на тапочки пришила помпоны.
В таком виде я пошел в гости к одной девочке из нашего двора, у которой устраивали костюмированный вечер. Кто — то из ребят оделся врачом, кто — то изображал подснежник, одна из девочек пришла в пачке и танцевала. А я — клоун и понял, что должен всех смешить.
Вспомнив, что, когда клоуны в цирке падали, это вызывало смех у зрителей, я, как только вошел в комнату, тут же грохнулся на пол.
Но никто не засмеялся. Я встал и снова упал. Довольно больно ударился (не знал я тогда, что падать тоже нужно умеючи), но, преодолев боль, снова поднялся и опять грохнулся на пол. Падал и все ждал смеха. Но никто не смеялся.
Только одна женщина спросила маму:
— Он у вас что, припадочный?
На другой день у меня болели спина, шея, руки, и первый раз я на собственном опыте понял — быть клоуном непросто. А вскоре я потребовал, чтобы меня снова повели в цирк: именно потребовал, а не попросил. И меня повели.
На этот раз выступал с дрессированными зверями, со своей знаменитой железной дорогой дедушка Дуров, который показался мне необычайно добрым и благородным. Папа в тот же день подарил мне книгу В. Дурова «Мои звери». Это не только первая книга о цирке, память о первых посещениях цирка, о первом выступлении в роли клоуна, но и память об отце, который вручил мне эту книгу с трогательной надписью.
К нам в дом иногда приходил двоюродный брат отца — дядя Яша, полноватый, седой, с усами, напоминающий внешне Дурова. Когда он пришел к нам в первый раз, я радостно закричал:
— Дуров, Дуров к нам пришел!
— Откуда ты меня узнал? — спросил дядя, решив меня разыграть.
С тех пор он стал для меня не дядей Яшей, а Дуровым. Как только он приходил к нам, просил, чтобы он рассказывал о животных, о дрессировке, о цирке. А дядя Яша никакого отношения к цирку не имел. Сначала он шутливо отмахивался от меня, потом стал сердиться. Своими вопросами о цирке и утверждением, что он Дуров, я дядю просто терроризировал. После этого он стал к нам редко ходить.
МОЯ МАМА
Самое первое впечатление о маме — большая ярко — оранжевая шляпа. В то время, когда я родился, в моду вошли широкополые шляпы с лентами. Много лет в нашей комнате стояла под кроватью желтая коробка, в которой хранилась эта мамина шляпа.
В свое время матери прочили славу на подмостках сцены. В молодости она с успехом выступала в провинциальном театре. Но учиться, хотя ее и приглашали, на актерский факультет театрального института не пошла, считая, что должна жить для меня.
Любила мама рассказывать о своем детстве. Жили они у бабушки в Прибалтике, в городе Ливенгофе. Ее отец занимал пост начальника почты. В их семье всегда устраивали праздники, красивые елки. Мама любила доставать фотографии.
— Вот сидит бабушка за столом, вот я, вот твои тетки, мои сестры: Нина, Мила, Оля…
Все сестры на старинных на плотном картоне фотографиях выглядели чинными.
В Москву меня привезли в четыре года. В день нашего приезда на Белорусском вокзале играл оркестр, висели красные транспаранты с лозунгами, на улицах — флаги, портреты. Оказывается, в столице отмечали МЮД — Международный юношеский день — был такой праздник в двадцатые годы.
— Как хорошо в Москве! — сказал я маме. Мне тогда подумалось, что в Москве всегда праздник. С вокзала к нашему дому на Разгуляй мы поехали на извозчике, что привело меня в восторг.
Как потом рассказывала мама, меня ввели в небольшую комнату в доме номер пятнадцать по Токмакову переулку, показали на новенькую кроватку с сеткой по бокам и сказали, что здесь мы будем жить. Осмотрев кроватку, потрогав на ней блестящие шишечки, поглядев в выходящее во двор окно, я сказал родителям:
— Ну а теперь поедем обратно к бабушке в Демидов.
Когда же выяснилось, что мы никуда не поедем, а останемся здесь навсегда, я горько заплакал. Но вскоре к Москве привык. Мама, уходя на рынок или в магазин, строго наставляла, чтобы я ни в коем случае не выходил на улицу, а то, говорила она, «попадешь под лошадь». Рядом с нашим домом находился знаменитый на всю Москву конный парк Ступина. С утра мимо дома, цокая копытами по булыжной мостовой, проходили мощные, упитанные ломовые лошади.
Потом появлялись другие подводы — худыми, изможденными лошадьми правили совершенно черные люди — угольщики, пронзительно кричавшие:
— Углей, углей! Кому углей? Уг — леее — й!!!
Позже на подводах привозили картофель и слышались крики:
— Картошкаа! Картошка! — кричали дядьки, сидя на мешках.
Затем приходили во двор татары с мешками. Они выкрикивали нечто подобное: «С… арье брем, паем…», что означало «Старье берем, покупаем».
Приходили и скупшики бутылок, к которым сбегалась вся детвора. Мы отдавали бутылки, а взамен получали «уйди — уйди» — небольшие свисточки с надувными шариками. Иногда за бутылки давали разноцветные набитые опилками шарики — раскидайчики на резинках.
Маленьким я любил встречать маму: все время выходил к воротам дома и выглядывал на улицу, не идет ли она. Я узнавал ее издали, бежал к ней, а она останавливалась и, расставив руки, ждала меня.
Порой мама поступала со мной сурово. Если скажет «нет», значит, это твердо: сколько ни проси, ни клянчи.
Родителям я, как правило, говорил правду. Но если пытался обмануть маму, она строго требовала:
— А ну — ка покажи язык.
Я показывал.
— А почему на языке белое пятно? Обманываешь?
С тех пор пошло:
— Юра, ты вымыл руки?
— Вымыл.
— А ну покажи язык.
— Ладно, ладно, иду мыть, — говорил я.
Вспоминаю Немецкий рынок на Бауманской, там у меня всегда разбегались глаза: на лотках стояли размалеванные кошки — мне они казались прекрасными, продавались глиняные петушки — свистульки.
До сих пор у мамы стоит глиняная кошка — копилка. Вся голова исцарапана, потому что часто с помощью ножниц я извлекал через щели монетки на кино.
Эта обшарпанная глиняная кошка мало похожа на ту, яркую и красивую, которую мы купили около пятидесяти лет назад на Немецком рынке, но это именно та кошка.
До войны мама была женщиной полной, но когда я в 1946 году вернулся домой из армии, то был поражен: она похудела и стала седой.
— Мама, ты прямо с плаката «Родина — мать зовет!», — сказал я тогда.
В годы войны мама рыла окопы под Москвой, потом работала на эвакопункте санитаркой, возила раненых. После войны устроилась диспетчером на «Скорую помощь», где проработала до пенсии.
Поразительное качество матери — общительность. Если отец сходился с людьми трудно, то мать с любым человеком легко находила общий язык. У нее — где бы она ни работала, ни жила — всегда появлялось много знакомых, друзей.
МОЙ ПАПА
Мой отец, Владимир Андреевич Никулин, зарабатывал на жизнь литературным трудом — он писал для эстрады, цирка, одно время работал репортером центральных газет «Известия» и «Гудок». Когда я был подростком, он казался мне гением, самым лучшим человеком на свете, лишенным каких — либо недостатков.
Папа всегда был полон юмора, энергии, силы и оптимизма, хотя жизнь у него складывалась нелегко.
Детство свое отец провел в Москве. После окончания гимназии он поступил на юридический факультет университета, где закончил три курса. После революции его призвали в армию. В 1918 году он учился на курсах Политпросвета, на которых готовили учителей для Красной Армии. После окончания курсов отец просил послать его в Смоленск — поближе к родным, — мать и сестра отца учительствовали в деревне недалеко от Демидова. Перед самой демобилизацией он познакомился с моей матерью. Они поженились, и отец остался в Демидове, поступив актером в местный драматический театр. В этом же театре служила и мама — актрисой. Отец организовал передвижной театр «Теревьюм» — театр революционного юмора. Он писал обозрения, много ставил и много играл сам.
Вскоре отец с матерью переехали в Москву (папа получил письмо от своего друга, который советовал ему продолжить учебу на юридическом факультете и предложил поселиться в их квартире, потому что их семью хотели уплотнить… «И мы решили: лучше пусть будет жить кто — нибудь из своих знакомых, чем чужой», — так написал в письме друг отца Виктор Холмогоров).
В Москве мы жили тесно, материально трудно и тем не менее весело. Отец ложился спать в семь часов вечера: клал голову на подушку и накрывался сверху другой подушкой. Пока он спал, мы могли кричать, петь, танцевать — отец ничего не слышал. В одиннадцать — двенадцать вечера он вставал, заваривал крепчайший чай, выпивал стаканов шесть — восемь и садился за стол работать.
Писал обычно до рассвета. Иногда утром будил нас с мамой и читал все, что сочинил за ночь. Это может показаться странным — вместо слов «доброе утро» услышать: «Ну ладно, вы проснулись, слушайте. Я прочту вам вступление к конферансу и три репризы».
Отец читал и следил за нашей реакцией. Если мы улыбались (а со сна мы могли только улыбаться), он оставался доволен.
Огромное впечатление на меня произвела фамилия отца, которую я первый раз прочел в одном из сборников репертуара для самодеятельности. Я знал, что печатают крупных писателей, известных людей. А тут под текстом стояла подпись: «Влад. Никулин». Меня это потрясло.
В Демидове отца знал весь город. Еще бы! Он создал там «Теревьюм», руководил местной футбольной командой, которую сам и организовал.
Отец много занимался со мной. Он постоянно придумывал различные смешные игры. Любимое наше занятие — лежать вместе на кровати и петь. В толстую конторскую тетрадь отец собственноручно переписал около четырехсот русских народных песен. Все их я выучил наизусть. Причем мотивы к песням мы часто придумывали сами, и, если вдруг по радио передавали какую — нибудь песню на другой мотив, я страшно удивлялся.
Иногда отец начинал поздно вечером громко петь.
— Володя, что ты делаешь, — возмущалась мать, — все же спят!
— Уже не спят, — смеялся отец, но пение прекращал.
Часто дома он читал стихи Лермонтова, Асеева, Есенина, Маяковского, Северянина, Фета и других. Читал отлично. Всегда заботился о своей артикуляции, не забывал ежедневно заниматься специальными упражнениями, развивающими технику речи.
Помню, отец взял меня с собой на прогулку. Он показывал мне, десятилетнему мальчику, дом, где жил в детстве, крыши, по которым ему приходилось убегать от дворников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Публика это хорошо приняла, смеялась.
С тех пор перед выходом ищу в зале «удобную» ножку (хорошо бы в красных чулках, она выглядит трогательнее и смешней, да и видно ее лучше).
Ножка наконец найдена (увы, в черном чулке). Мы идем по пустому фойе. Навстречу попадаются растерянные люди, которые опоздали к началу и теперь мечутся по фойе с билетами в руках, врываясь по ошибке в туалет, теряя перчатки и шапки.
С манежа мы слышим голос Мити Альперова, играющего в спектакле роль администратора цирка:
— Ну где же они, где же?..
— Да здесь мы, здесь! — кричим мы и появляемся в амфитеатре зрительного зала.
Идет очередное цирковое представление. Оно такое же, как все сыгранные, и чем — то не такое, потому что нет двух одинаковых спектаклей. Публика тоже всегда разная. Например, сегодня в зале много приезжих. Они принимают программу иначе, чем москвичи, — более восторженно.
Да и артисты работают по — разному. Сегодня в номере «Акробаты с бочками» артистка упала с плеч своего партнера, небольшой «завал». И сразу номер пошел в другом ритме. Молодые артисты начали нервничать, дважды спутали мизансцены. Их настроение, видимо, передалось униформистам, которые, вынося им реквизит, поставили не в том порядке столы с бочками. Пока исправляли ошибку, возникла пауза, она помешала и нам в работе.
Все одно к одному. После этого номера я всегда зову из публики в манеж мальчика или девочку, предлагая им прыгнуть с бочки, и жду, когда ребенок прижмется к матери и замотает головой, как бы говоря: «Нет, я боюсь…»
А тут мальчик быстро встал со своего места и деловито пошел ко мне в манеж. Я растерялся, и поэтому вместо обычной фразы: «А мама твоя пойдет с бочки прыгать?» (в этом месте публика всегда смеется) — сказал нескладно, что — то вроде: «Сиди, сиди у мамы, завтра будешь!»
Конечно, никто не засмеялся. И я, не «подогретый» смехом, уныло пошел к Мише делать пародию на только что показанный номер.
Правда, потом мы «разогрелись» и вошли в ритм. Но это потребовало больших, чем всегда, усилий.
Перед окончанием первого отделения Игорь Коваленко рассказал мне, что во время сцены погрузки парохода все артисты умирали со смеху — униформист Валера долго толкался среди толпы, выбирая место, где бы упасть, и в результате упал уже за кулисами. Так что публика опять не смогла оценить его трюка.
Второе отделение прошло спокойно, без происшествий. Я был рад, когда, комментируя медвежий футбол, нашел новую реплику: «Медведь Бамбула из кавказского аула». На этой фразе зрители засмеялись.
После представления разгримировались, переоделись и, допив остатки фруктовой воды — во время работы всегда хочется пить, — сдаем ключи дежурной тете Оле.
В цирке уже пусто. На манеже лишь дрессировщик Рустам Касеев. Он заставляет свою медведицу Машку повторять трюк, который у нее не получился на представлении. Это закон цирка. Если что — то не вышло на публике, нужно обязательно повторить после работы.
Пожарники обходят помещение.
День закончился. Обычный день клоуна.
КАК Я УЧИЛСЯ ХОДИТЬ
Создавайте легенды о себе.
Боги начинали с этого.
Станислав Ежи Лец
В ЦИРК В ПЕРВЫЙ РАЗ
Никогда не забудется тот день, когда меня, пятилетнего мальчика, отец повел в цирк. Впрочем, сначала я и не знал, куда мы идем. Помню, отец сказал:
— Юра, пошли погуляем, — и при этом заговорщически подмигнул матери.
Я сразу понял — на этот раз во время прогулки меня ожидает сюрприз. Сначала мы долго ехали на трамвае, потом шли пешком. А отец все не говорил, куда мы идем. Наконец подошли к огромному зданию, у входа которого толпилось много людей. Отец, отойдя от меня на секунду (он, как потом выяснилось, купил билеты с рук), вернулся и торжественно объявил:
— Ну, пойдем, Юра, в цирк.
Цирк! Когда вошли в зал, меня поразило обилие света и людей. И сразу слово «цирк» стало для меня реальным, ощутимым, понятным. Вот он — огромный купол, застеленный красным ковром манеж, слышны звуки настраиваемого оркестра… Было так интересно! Ожидая начала представления, я не томился, как это обычно бывает с детьми. Вдруг грянул оркестр, вспыхнул яркий свет, и на манеж, покрытый красивым ковром, вышли участники парада.
В памяти остались слоны — гиганты. Теперь понимаю, что слонов выводили на арену не больше трех — четырех, но тогда мне показалось, что их было с десяток. Были и другие номера, но я их не запомнил.
А вот клоуны остались в памяти навсегда. Даже фамилию их запомнил — Барассета. Одетые в яркие костюмы, трое клоунов выбегали на арену и, коверкая русские слова, громко о чем — то спорили.
Помню некоторые их трюки. У одного клоуна танцевала ложечка в стакане.
— Ложечка, танцуй! — приказывал он. И ложечка, позвякивая, прыгала в стакане.
Клоун после этого кланялся, и все видели, что ложечка привязана к нитке, которую он незаметно дергал.
Произвел на меня впечатление и трюк с цилиндром. Из лежащего на столе цилиндра клоун вытаскивал несметное количество предметов: круг колбасы, гирлянду сосисок, двух куриц, батоны хлеба… А затем на секунду, как бы случайно, из цилиндра высовывалась чья — то рука, и все понимали: в столе и цилиндре есть отверстия, через которые другой клоун, сидящий под столом, все и подавал.
Я воспринимал все настолько живо, что, захлебываясь от восторга, громко кричал. Один из клоунов передразнил мой крик. Все от этого засмеялись.
— Папа! Папа! — затормошил я отца. — Клоун мне ответил, он мне крикнул, ты слышал?
Когда мы вернулись домой, я прямо с порога объявил маме:
— А меня заметил клоун. Он со мной разговаривал.
Мне настолько понравилось в цирке и так запомнились клоуны, что захотелось, как и многим детям, во что бы то ни стало стать клоуном.
Из ситца с желтыми и красными цветами мама сшила мне клоунский костюм. Из гофрированной бумаги сделала воротник — жабо, из картона — маленькую шапочку с кисточкой, на тапочки пришила помпоны.
В таком виде я пошел в гости к одной девочке из нашего двора, у которой устраивали костюмированный вечер. Кто — то из ребят оделся врачом, кто — то изображал подснежник, одна из девочек пришла в пачке и танцевала. А я — клоун и понял, что должен всех смешить.
Вспомнив, что, когда клоуны в цирке падали, это вызывало смех у зрителей, я, как только вошел в комнату, тут же грохнулся на пол.
Но никто не засмеялся. Я встал и снова упал. Довольно больно ударился (не знал я тогда, что падать тоже нужно умеючи), но, преодолев боль, снова поднялся и опять грохнулся на пол. Падал и все ждал смеха. Но никто не смеялся.
Только одна женщина спросила маму:
— Он у вас что, припадочный?
На другой день у меня болели спина, шея, руки, и первый раз я на собственном опыте понял — быть клоуном непросто. А вскоре я потребовал, чтобы меня снова повели в цирк: именно потребовал, а не попросил. И меня повели.
На этот раз выступал с дрессированными зверями, со своей знаменитой железной дорогой дедушка Дуров, который показался мне необычайно добрым и благородным. Папа в тот же день подарил мне книгу В. Дурова «Мои звери». Это не только первая книга о цирке, память о первых посещениях цирка, о первом выступлении в роли клоуна, но и память об отце, который вручил мне эту книгу с трогательной надписью.
К нам в дом иногда приходил двоюродный брат отца — дядя Яша, полноватый, седой, с усами, напоминающий внешне Дурова. Когда он пришел к нам в первый раз, я радостно закричал:
— Дуров, Дуров к нам пришел!
— Откуда ты меня узнал? — спросил дядя, решив меня разыграть.
С тех пор он стал для меня не дядей Яшей, а Дуровым. Как только он приходил к нам, просил, чтобы он рассказывал о животных, о дрессировке, о цирке. А дядя Яша никакого отношения к цирку не имел. Сначала он шутливо отмахивался от меня, потом стал сердиться. Своими вопросами о цирке и утверждением, что он Дуров, я дядю просто терроризировал. После этого он стал к нам редко ходить.
МОЯ МАМА
Самое первое впечатление о маме — большая ярко — оранжевая шляпа. В то время, когда я родился, в моду вошли широкополые шляпы с лентами. Много лет в нашей комнате стояла под кроватью желтая коробка, в которой хранилась эта мамина шляпа.
В свое время матери прочили славу на подмостках сцены. В молодости она с успехом выступала в провинциальном театре. Но учиться, хотя ее и приглашали, на актерский факультет театрального института не пошла, считая, что должна жить для меня.
Любила мама рассказывать о своем детстве. Жили они у бабушки в Прибалтике, в городе Ливенгофе. Ее отец занимал пост начальника почты. В их семье всегда устраивали праздники, красивые елки. Мама любила доставать фотографии.
— Вот сидит бабушка за столом, вот я, вот твои тетки, мои сестры: Нина, Мила, Оля…
Все сестры на старинных на плотном картоне фотографиях выглядели чинными.
В Москву меня привезли в четыре года. В день нашего приезда на Белорусском вокзале играл оркестр, висели красные транспаранты с лозунгами, на улицах — флаги, портреты. Оказывается, в столице отмечали МЮД — Международный юношеский день — был такой праздник в двадцатые годы.
— Как хорошо в Москве! — сказал я маме. Мне тогда подумалось, что в Москве всегда праздник. С вокзала к нашему дому на Разгуляй мы поехали на извозчике, что привело меня в восторг.
Как потом рассказывала мама, меня ввели в небольшую комнату в доме номер пятнадцать по Токмакову переулку, показали на новенькую кроватку с сеткой по бокам и сказали, что здесь мы будем жить. Осмотрев кроватку, потрогав на ней блестящие шишечки, поглядев в выходящее во двор окно, я сказал родителям:
— Ну а теперь поедем обратно к бабушке в Демидов.
Когда же выяснилось, что мы никуда не поедем, а останемся здесь навсегда, я горько заплакал. Но вскоре к Москве привык. Мама, уходя на рынок или в магазин, строго наставляла, чтобы я ни в коем случае не выходил на улицу, а то, говорила она, «попадешь под лошадь». Рядом с нашим домом находился знаменитый на всю Москву конный парк Ступина. С утра мимо дома, цокая копытами по булыжной мостовой, проходили мощные, упитанные ломовые лошади.
Потом появлялись другие подводы — худыми, изможденными лошадьми правили совершенно черные люди — угольщики, пронзительно кричавшие:
— Углей, углей! Кому углей? Уг — леее — й!!!
Позже на подводах привозили картофель и слышались крики:
— Картошкаа! Картошка! — кричали дядьки, сидя на мешках.
Затем приходили во двор татары с мешками. Они выкрикивали нечто подобное: «С… арье брем, паем…», что означало «Старье берем, покупаем».
Приходили и скупшики бутылок, к которым сбегалась вся детвора. Мы отдавали бутылки, а взамен получали «уйди — уйди» — небольшие свисточки с надувными шариками. Иногда за бутылки давали разноцветные набитые опилками шарики — раскидайчики на резинках.
Маленьким я любил встречать маму: все время выходил к воротам дома и выглядывал на улицу, не идет ли она. Я узнавал ее издали, бежал к ней, а она останавливалась и, расставив руки, ждала меня.
Порой мама поступала со мной сурово. Если скажет «нет», значит, это твердо: сколько ни проси, ни клянчи.
Родителям я, как правило, говорил правду. Но если пытался обмануть маму, она строго требовала:
— А ну — ка покажи язык.
Я показывал.
— А почему на языке белое пятно? Обманываешь?
С тех пор пошло:
— Юра, ты вымыл руки?
— Вымыл.
— А ну покажи язык.
— Ладно, ладно, иду мыть, — говорил я.
Вспоминаю Немецкий рынок на Бауманской, там у меня всегда разбегались глаза: на лотках стояли размалеванные кошки — мне они казались прекрасными, продавались глиняные петушки — свистульки.
До сих пор у мамы стоит глиняная кошка — копилка. Вся голова исцарапана, потому что часто с помощью ножниц я извлекал через щели монетки на кино.
Эта обшарпанная глиняная кошка мало похожа на ту, яркую и красивую, которую мы купили около пятидесяти лет назад на Немецком рынке, но это именно та кошка.
До войны мама была женщиной полной, но когда я в 1946 году вернулся домой из армии, то был поражен: она похудела и стала седой.
— Мама, ты прямо с плаката «Родина — мать зовет!», — сказал я тогда.
В годы войны мама рыла окопы под Москвой, потом работала на эвакопункте санитаркой, возила раненых. После войны устроилась диспетчером на «Скорую помощь», где проработала до пенсии.
Поразительное качество матери — общительность. Если отец сходился с людьми трудно, то мать с любым человеком легко находила общий язык. У нее — где бы она ни работала, ни жила — всегда появлялось много знакомых, друзей.
МОЙ ПАПА
Мой отец, Владимир Андреевич Никулин, зарабатывал на жизнь литературным трудом — он писал для эстрады, цирка, одно время работал репортером центральных газет «Известия» и «Гудок». Когда я был подростком, он казался мне гением, самым лучшим человеком на свете, лишенным каких — либо недостатков.
Папа всегда был полон юмора, энергии, силы и оптимизма, хотя жизнь у него складывалась нелегко.
Детство свое отец провел в Москве. После окончания гимназии он поступил на юридический факультет университета, где закончил три курса. После революции его призвали в армию. В 1918 году он учился на курсах Политпросвета, на которых готовили учителей для Красной Армии. После окончания курсов отец просил послать его в Смоленск — поближе к родным, — мать и сестра отца учительствовали в деревне недалеко от Демидова. Перед самой демобилизацией он познакомился с моей матерью. Они поженились, и отец остался в Демидове, поступив актером в местный драматический театр. В этом же театре служила и мама — актрисой. Отец организовал передвижной театр «Теревьюм» — театр революционного юмора. Он писал обозрения, много ставил и много играл сам.
Вскоре отец с матерью переехали в Москву (папа получил письмо от своего друга, который советовал ему продолжить учебу на юридическом факультете и предложил поселиться в их квартире, потому что их семью хотели уплотнить… «И мы решили: лучше пусть будет жить кто — нибудь из своих знакомых, чем чужой», — так написал в письме друг отца Виктор Холмогоров).
В Москве мы жили тесно, материально трудно и тем не менее весело. Отец ложился спать в семь часов вечера: клал голову на подушку и накрывался сверху другой подушкой. Пока он спал, мы могли кричать, петь, танцевать — отец ничего не слышал. В одиннадцать — двенадцать вечера он вставал, заваривал крепчайший чай, выпивал стаканов шесть — восемь и садился за стол работать.
Писал обычно до рассвета. Иногда утром будил нас с мамой и читал все, что сочинил за ночь. Это может показаться странным — вместо слов «доброе утро» услышать: «Ну ладно, вы проснулись, слушайте. Я прочту вам вступление к конферансу и три репризы».
Отец читал и следил за нашей реакцией. Если мы улыбались (а со сна мы могли только улыбаться), он оставался доволен.
Огромное впечатление на меня произвела фамилия отца, которую я первый раз прочел в одном из сборников репертуара для самодеятельности. Я знал, что печатают крупных писателей, известных людей. А тут под текстом стояла подпись: «Влад. Никулин». Меня это потрясло.
В Демидове отца знал весь город. Еще бы! Он создал там «Теревьюм», руководил местной футбольной командой, которую сам и организовал.
Отец много занимался со мной. Он постоянно придумывал различные смешные игры. Любимое наше занятие — лежать вместе на кровати и петь. В толстую конторскую тетрадь отец собственноручно переписал около четырехсот русских народных песен. Все их я выучил наизусть. Причем мотивы к песням мы часто придумывали сами, и, если вдруг по радио передавали какую — нибудь песню на другой мотив, я страшно удивлялся.
Иногда отец начинал поздно вечером громко петь.
— Володя, что ты делаешь, — возмущалась мать, — все же спят!
— Уже не спят, — смеялся отец, но пение прекращал.
Часто дома он читал стихи Лермонтова, Асеева, Есенина, Маяковского, Северянина, Фета и других. Читал отлично. Всегда заботился о своей артикуляции, не забывал ежедневно заниматься специальными упражнениями, развивающими технику речи.
Помню, отец взял меня с собой на прогулку. Он показывал мне, десятилетнему мальчику, дом, где жил в детстве, крыши, по которым ему приходилось убегать от дворников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10