А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вскорости они поравнялись со мной, нагнав меня прежде, чем я успел перейти мост.
Ничего не поделаешь! Но в голове мелькнуло: а не выкинуть ли мне какую-нибудь шутку? Как-никак, я старый солдат. От меня, глядишь, и стерпят. Неужто я не могу с солдатами пошутить? Пойду этак не торопясь по мосту и нарочно не уступлю дороги!
И вот они уже наступают мне на пятки. Но тут меня осеняет: а ну как с ними не стоит шутить?
Уступаю дорогу. В последнюю минуту отскакиваю в сторону. Но командир, конечно, все равно что-то почуял или заметил. Я прижался к деревянным перилам и, хотя нимало не мешал проходу, засек, как он поглядел на меня.
Не по себе мне стало! Верней, подумалось, что должно быть от этого не по себе.
Но однажды плетусь по тому же мосту, а навстречу мне идут в перевалку трое пьяных немецких солдат. Один из них, совсем юный, почти мальчик, прикладывает к кепи руку, верней два пальца, и молодым, пьяным голосом говорит мне:
— Коко! Привет, Коко!
Они удаляются, а я, поскольку уже поворотился, стою и стою. Откуда этому пареньку известно, что меня так называют? Откуда он знает, что я Коко?
А как-то ночью деревню всполошил страшный крик.
Кто-то отчаянно кричал во тьму, кричал даже тогда, когда кто-то, наверно, сжимал ему горло, душил его...
— Люди, помогите! Меня убивают! Зовут меня Мишо! Я из Копаниц на Мыяве. Если меня кто слышит, скажите моей матушке, моим родителям... зовут меня!..
Тут его, должно быть, ударили. По всей вероятности, сразу же и прикончили.
Утро, однако, чудесное. Люди — те, кто все-таки спал,— проснулись, как и обычно. Иные, наверно, ничего и не слышали ночью. Но те, что слышали и потом уснуть не смогли или даже немного поспали, встали как
очумелые и тольку диву давались, что опять настал обыкновенный день, да еще и солнце светит. Вот и распогодилось, и можно будет свезти с поля то, что пока не успели...
Сосед спрашивал соседа:
— Слыхали ночью? Что это было? Кто так кричал?
— Слыхал. Что ни ночь, кто-то кричит.
— А кто он такой?
— Кто знает. Слышал я и имя его, он имя свое кричал, только в нашей деревне нету такого, что ж, хоть имя и чужое, а помнить его надо.
Не останусь здесь! Пойду дальше. Есть ли куда идти, нету ли,— всю ночь глаз сомкнуть не могу, все думаю, думаю, и хоть запрещено оставаться допоздна на улице, а утром рано выходить из дому, да и самому мне неохота встречаться с велосипедистами,— решаю уйти отсюда, идти дальше и потому встаю, едва начинает светать.
Я и не знаю, утро ли сейчас или только близится утро,— это смотря по тому, кто когда отправился спать, мне так не спится,— и вдруг откуда ни возьмись, эти велосипедисты, только без велосипедов, их пятеро или шестеро, и гонят они примерно столько же мужчин, а среди них и двух женщин.
На траве блестела изморозь, может, и мелкий снежок выпал, и хоть было его очень, очень мало, казалось, что и той малости хочется мягко и весело хрустеть под ногами и что именно так она и хрустит. Из-за леса, а может, из- за рощи — этот край вы, верно, лучше меня знаете — вот- вот должно было выйти солнышко, помаленьку, правда, уже зима о себе заявляла, но солнышко потом действительно вышло, словно хотело разгадать чей-то злой умысел.
Как я уже сказал, их было пятеро или шестеро велосипедистов без велосипедов. Перед ними группка замызганных, заляпанных грязью мужчин, у двоих руки скручены проволокой. И среди них две женщины: одна лет пятидесяти, другая чуть помоложе, на обеих русские кофты, строченые кацавейки.
Я вылупился на них — пусть и запрещено в такую рань выходить на улицу, плевал я на их запреты. Ну и наткнись на меня кто ночью, кому до меня дело? Но тогда, как уже сказано, едва забрезжил рассвет, на улице ни души не было, только эта группка. И любопытство погнало меня к самой дороге, мне, верно, казалось, что, заговори я с кем-нибудь из солдат, я, глядишь, смогу и помочь кому-то.
— Куда вы их ведете, ребята?!
Оглядывается один, другой, но никто не отвечает.
Это и впрямь ничего хорошего не сулит.
Иду за ними по пятам и, хотя они торопятся, пытаюсь подладиться к их шагу, пробую завести с солдатами разговор, но один из них ясно дает мне понять, что ни к чему глаза на них пялить, что самое лучшее, что я могу сделать,— это совсем исчезнуть. А я не отстаю, иду за ним)я по пятам.
— Вы что, ребята, с ума посходили, я ведь тоже был солдатом! Служил в австрийской армии. У меня даже два ордена есть. Гляди-ка, у вас там и женщины! Их-то хоть отпустите!
Но с такими разве столкуешься? Я и не поспеваю за ними. На костылях, ясное дело, за ними не угонишься да тут еще и запыхался совсем. Наконец тот солдат, что идет позади и еще раньше советовал мне ни во что не встревать, совершенно ясно опять дает понять, помогая автоматом и пугая взглядом, какое дело тут затевается, но при этом как бы просит меня поскорее исчезнуть: дескать, и для меня дело может кончиться плохо. Замедляю шаг. Чуть перевожу дух. Куда их ведут? Почему так гонят? Хотят их сперва погонять, что ли, проучить как следует? Среди них и женщины. Уж не собрались ли они их тоже сгубить? Много чего хлебнул я в жизни, да и самому не раз приходилось всякую грязную работу делать. Но чтоб в женщин? Вот в такие перепуганные кацавейки? Нет, это им не пройдет!
Засранцы чертовы, думаете, я боюсь вас? Чего мне вас бояться? Ведь я в увольнительных был наверняка дольше, чем вы в солдатах! Когда-то я, правда, одной орясиной умел орудовать, а теперь... И хоть они уже порядочно отдалились от меня, я снова пыхчу по дороге, наполняясь все большей злобой. Даже не пойму, то ли так шумно бежит кровь по венам, то ли так гулко сердце колотится, но вдруг слышу, будто и барабаны бьют, и дудки свистят, визжат горны... Я еще солдат! Пусть сдохнуть придется, но если нынче действительно будут убивать, то и я кого-нибудь пришибу костылем!
А они, никак, бегом пустились! И этих бедолаг вроде заставляют бежать. Свернули на проселочную дорогу, направились к лесу. Лес от шоссе неподалеку.
Я сокращаю путь. Ударяю напрямки. Но вскорости, вижу, что костылям это не по нраву. Им не все равно, ковыляю ли я по дороге или же прямо по пахоте. Перерезала мне путь и канава, следом наскочил я и на другую, но чую, злости во мне не прибавляется, а вроде бы становится меньше. К счастью, нашел я место, где можно перемахнуть через канаву. И сквозь кустарник пришлось продираться, но в конце концов набрел я на тропинку. Иду по лесной опушке, а эти меж тем совсем из виду скрылись.
Топаю наобум. Словно бы уж и забыл, что хотел кого- то опередить, что торопился куда-то.
Тропинка передо мной совсем нетронутая, затянутая инеем и чуть присыпанная редким осенним снежком. И не верится, что я в лесу потому лишь, что кто-то кого-то извести собрался.
Набредаю на другую тропинку. И хоть она тоже тянется вдоль лесной опушки, примечаю, что она уже не белеет, а как бы вроде предупреждает меня об опасности. Сворачиваю с нее и иду еще более осторожно, прислушиваюсь, шарю глазами по сторонам. Внезапно вздрагиваю. Вздрагиваю прежде, чем замечаю их, прежде чем улавливаю какой-либо звук.
Я отпрянул за дерево, пригнулся — и вдруг они передо мной, как на ладони. В двухстах — трехстах шагах от меня взбиралась к лесу, и чем дальше, тем круче, такая небольшая узкая ложбинка, сперва, должно быть, они думали подыматься по ней, и даже прошли немного, а потом, видать, заторопились. Некоторые из них, наверно, ездили куда-то ночью на велосипедах, устали порядком и, конечно, переть вверх по ложбине им вовсе не улыбалось — их ждала грязная работа и хотелось поскорее разделаться с ней; может, они даже сердились, что ложбина так круто уходит вверх. С левой стороны подымался косогор. Уже светило солнышко. Не то чтобы очень. В лесу солнце светит неярко, и, хотя осенью деревья редеют, ему все равно приходится продираться сквозь них или долго, особенно поутру, облизывать изморозь, а то и мелконький, чуть покрупней песка или манки, не очень белый, а скорей голубой, мягкий и хрусткий снежок. Но были там и лиственные деревья и уже почти все облетелые, и пусть мороз или снег все прихватил, на косогоре листочки играли не бурым, а совсем желтеньким цветом, словно под некоторыми деревьями мороз или снег не решился обидеть желтую, листвой обсыпанную круговинку или эту круговинку вчерашнее или позавчерашнее солнышко лучше облизало, хотя вчера, может, солнце вообще не светило, был несолнечный день. А под косогором был небольшой взгорок и тут же рядом такая удобная котловинка. И в этой котловине они рыли себе яму. Все было передо мной как на ладони.
Мороз уже порывался сковать землю, но она еще не покрылась бог весть какой коркой. Наверно, копать было нетрудно. Десять мужчин и две женщины в кацавейках. Но у них было мало кирок и только две лопаты. Приходилось чередоваться. Как раз в ту минуту, когда я подошел, они, должно быть, сменяли друг друга. Женщины тоже помогали копать. Когда забирали у них кирку, они рыли и выбрасывали глину руками, словно хотели, чтоб все побыстрей кончилось.
Мне еще никогда не доводилось видеть, чтоб кто-нибудь, да еще гражданский, рыл себе могилу. Меня и то ни к чему такому никто не принуждал. А если бы и принудили или я кого-то должен был бы принудить... коснись дело женщины, мне достаточно было бы увидеть на ком-нибудь словацкую или русскую кацавейку, впрочем, даже на знаю... Годы явно берут свое. Когда-то, видимо, нервы у меня были покрепче.
Все еще роют?! И кацавейки? Неужто и впрямь их всех хотят?.. Нет, лучше бы мне быть где в окопах! Из окопа высунешь голову — и если тебя ничего по ней не щелкнет, можешь оглядеться — ничейная полоса, даже неприятеля можешь увидеть, бежит перед тобой, прикрыв голову каким-нибудь снопиком или веточкой, а то и охапкой кукурузы, которую кто-то давно уже вылущил и сварил поленту...
Боже праведный, неужто их?..
Грянули выстрелы. Может, это только залп дали. Но для залпа мало было солдат. Мало и для карательной команды, мало и для отделения, хотя, конечно, дело свое они сделали. Стреляли же из автоматов. Мне казалось, что только двое стреляли, сначала длинной, а дальше короткими очередями. Наверное, мне не очень хотелось видеть это. Или слышать. Не хотелось видеть, как кому-то приходится убивать людей, среди которых и эти две кацавейки.
Я лежал на земле, и хотя все твердил себе, что я солдат, не знаю, то ли от усталости, то ли от злости, от напряжения или от холода (пусть я и покрылся потом), я вдруг перестал узнавать себя — меня всего затрясло.
Я видел своими глазами, как их всех перебили, а потом двое или трое солдат торопливо их закопали.
Солдаты ушли. А мне подумалось, что полагалось бы хоть получше прикопать этих несчастных. Но как и чем? Вы не представляете, как я дрожал. Как у меня громко стучали зубы. Я даже рад был, что меня никто не видит. И только поздней, хотя все еще я был один, мне вдруг стало стыдно за себя.
Потом и я побрел прочь. Вскоре снова вышел на тропинку, а когда миновал лес, увидел уже не на проселочной дороге, а на шоссе группку — все же, видать, это было отделение, но ведь и они терпели потери,— группку этих солдат. Они медленно плелись к деревне, и издали казалось, что идут они так медленно, будто не хотят или не смеют туда прийти...
День был довольно холодный, но, в общем, приятный. Обо всем хотелось забыть. Настроение, правда, не подымалось, и я пытался хотя бы уговорить себя, что мне все- таки повезло и что действительно самым разумным было ни во что не встревать, да и какой от этого прок — разве что и меня кокнули бы. Даже приближаясь к деревне — откуда утром, прежде чем увидал этих несчастных, а то еще вчера вечером собирался уйти, в самом деле податься домой в Турец,— я не хотел признаться себе, что возвращаюсь в нее только затем, чтоб кому-то рассказать, что я видел, хотя бы кому-то шепнуть, что на этих велосипедистов с их велосипедами люди должны смотреть по- другому, зорче, решительней, я не хотел признаться себе, пусть уже и до этого кое-что осознал, что тянет меня назад и оскорбленная, но как бы дремлющая злость или даже бешенство, а главное, собственный стыд.
Я был очень измучен, должно быть, еще и оттого, что приглушал в себе ярость, но, возвращаясь в деревню, хоть отчасти и понимал, что поступаю глупо, испытывал при этом и радость, что опять могу пойти туда, где многих знаю и где меня знают; в общем-то ведь приятно воротиться в такое место — если не ради чего-то другого, так хотя
бы потому, что не раз через него хаживал, а на сей раз даже подольше там задержался, да вот утром позабыл попрощаться.
Вхожу в деревню, в садике вижу женку — до чего ж хорошо, что можно заговорить с ней.
— Да благословит вас господь, матушка. Как здоровьице?
— Да вот работаем, работаем. Помаленьку трудимся. Петрушку копаем. В похлебочку, в похлебочку. Дед горшок купил, завтра воскресенье, будет в нем вариться свежая похлебочка.
— Хм, и только из петрушки? Ежели у вас одна петрушка, зачем новый горшок?
— Морква уже в кладовке. Нонче уж одна петрушка. Глянь-ка, снег-то уже выпал.
— Хороший снежок. Послушайте, матушка, не найдется ли у вас какого лишнего грошика? Может быть, венгерского. Либо я могу и на тайны считать, в серебряных и золотых тоже толк знаю, дайте пятак, одолжите. Глядишь, уже полдень на носу, а я еще не ел ничего, но больше всего хочется пива или чего поострее, чтоб оно по горлу как ножом полоснуло.
— Экой шалопут! Молиться-то нету охотников, я вот языком молоть да людей баламутить...
— Все ж таки снежок выпал!
Она нагнулась, пошарила под юбкой и нашла кошелек, сперва положила его на колено, порылась в нем, а потом, словно разозлившись сама на себя, пошуршала бумажками, опять их куда-то упрятала, затем высыпала на ладонь мелочь, покопалась в ней... Тут я, недолго думая, просунул руку сквозь дощатый забор, пальцы мои подскочили, и я хвать у нее с ладони металлическую пятикронку.
— Негодник! Я хотела дать крону.
— Значит, пять раз дали! Новый снежок выпал! Вчера, кажись, я и не ел, да и нынче во рту ничего не было, может, я эти пять крон и заслужил...
Вхожу в корчму. Есть ли у меня деньги или нет, корчмарь, когда пиво имеется, всегда подносит мне кружечку, пусть и не очень большую. Ну а сейчас я и вовсе при деньгах. Корчма пустая, селяне, даже те, у которых водится монета, вряд ли ходят по будням до обеда в корчму. Кто ж работать будет на них?
За одним из длинных зеленых столов сидел командир. Пожалуй, его-то я и искал. Перед ним лежал развернутый кулек, он что-то выбирал из него. Судя по запаху, это была рыба. Я это понял, когда сел через два стола от него, нет, верней, еще когда проходил мимо. И я не ошибся: он действительно ел рыбу. Наверно, я ему даже немножко завидовал или, может, просто меня брало любопытство, где он ее раздобыл. Я сел и прежде, чем отставить, прислонить к лавке костыли, поднял руку с вытянутыми двумя пальцами, указательным и средним — так приветствуют, дело известное, друг друга солдаты на фронте, когда, сменяясь на посту или в окопе, по-товарищески дают понять, обычно только взглядом, что они солдаты и что должны вновь и вновь сменяться, а стало быть, выживи или погибни они, все равно придет кто-то другой, и снова будет так или этак...
Однако на приветствие мое он не ответил. Он ел рыбу, копался в ней пальцами, словно бы даже не замечая того, что я вошел. Ничего бы и не случилось, будь где-то рядом корчмарь, но тот куда-то запропастился, а другого, с кем можно было бы завязать разговор, поблизости не оказалось. Должно быть, мне просто не повезло. Сызмала у меня в характере заводить с людьми разговоры, и если я где- то задерживаюсь и не вижу поблизости друга, я стараюсь отыскать его, не то убираюсь прочь.
Я сел. А поскольку я всегда уверен во всем и привык считать, что могу из недруга сделать друга, я улыбнулся и командиру, о котором уже успел узнать, что он австрияк. Улыбнулся я почти что добросердечно и, только заговорив, вроде почувствовал, что горю желанием оскорбить его, что, пожалуй, даже искал его ради этого:
— Приятного аппетита! Как дела? Все хуже и хуже, Велосипедики как, все еще служат? В свое время вы, случаем, гонщиком не были? Я-то ведь когда-то служил в Вене. Тогда велосипедов было поменьше. Право, пан майор, я уже только из любопытства за всем наблюдаю. Я просто так спрашиваю. Чего становится меньше? Людей или велосипедов?
Я выдал все это на австрийском, а может, на венском или прешпоркском немецком наречии. По-другому не обучен. Но он меня понял. А если и нет, я мог бы кой- какое словцо и добавить, но у него не было охоты со мной вступать в разговор, похоже было, что и рыбу есть пропала охота — он уже только ковырялся в ней. Меня, пожалуй, это чуть рассердило. Да, выходит, я лучше подготовился к этой встрече. Однако решил действовать осторожно, потихоньку этак постукивая, хорошенько вычеканить его, как турок медные тарелки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13