Деревья раскинули по сторонам свои бурые ветки, топорщились тонким гольем, и весь лес, просвеченный насквозь солнечными лучами, походил на причудливо сплетенную бесконечную, сколько видит глаз, решетку.
Артему хотелось нарисовать все это — по привычке, как он делал всегда при виде необычного, понравившегося ему пейзажа, но сегодня было не до зарисовок. Ему поскорее хотелось узнать, как воспринял смерть Сталина отчим. Разговор, услышанный у газетного щита, озадачил его, вернее, не сам разговор, а пренебрежительный тон и слова мужика с пропитым, хриплым голосом. Подобное он слышал от отчима, но тот — особая статья.
Когда Артем ходил в третий-четвертый классы, то верил отчиму, что бы тот ни говорил, сейчас же, после трехлетней его отлучки, все виделось по-другому. Он уже не был для Артема непререкаемым авторитетом, не восхищал своей расхристанной удалью и бычьей силой, более того, зачастую вызывал неприязнь и желание спорить.
Вообще отношения у Артема с отчимом стали сложными после его возвращения.
Еще в сорок девятом мать прогнала его, а перед этим прогнал директор: отобрал машину и уволил с завода за пьянку.
Заявился отчим конечно же снова пьяным и с бутылкой в кармане. Выставил ее на стол, плюхнулся на табуретку и приказал:
— Дай что загрызть да садись — обмозгуем это дело. Ишь, гад, он еще и милицией угрожает. А плевал я на него и на милицию! Чихал с высокой колокольни, мать его иеремать!.. Ты мне даешь стакан?!
— Ложись спать, Демид, сегодня мы с тобой ничего не обмозгуем. Ложись, завтра.
— Чего? Стакан дай!
— Ну и пей,— вскинулась вдруг мать.—Пей и убирайся! Хватит, сыта по горло!
— Ах, вон ка-ак, и ты гонишь. И тебе я не нужен. Никому не нужен. Чихать! — Он сорвал пробку с бутылки, налил полный стакан и одним духом выпил.
Мать кивнула Артему и хотела выскользнуть из дома, но отчим заметил это и вытянул руку, перегородив дверь:
— Нет, постой! Посто-ой, давай до конца. Гонишь? Не нужен? Никому не нужен? —Он вытаращил красные глаза и заскрипел зубами.—Зарежусь! Ты этого хочешь —получай, душа из меня вон! Где бритва?
— Да ты что, Демид,— прошептала мать, бледнея,— ошалел? Завтра поговорим, проспись, чего сегодня... пьяный ты. Ложись, Демид, я так, понарошке. Никто тебя не гонит.
— Где бритва? — Отчим кинулся к шкафчику, перевернул там всякие мелочи.— Бритва... А-а, я ж ее Петру отдал. Артемка, мигом к Андосову, бритву мою... вернет...
— Я н-не знаю,— выдавил через силу Артем, поглядывая на мать. Коленки его подрагивали, в груди захолонуло от страха.
— Кому сказал! Ну! И чтоб ни слова там — прибью! Артем вылетел из кухни, ничего не соображая, ни о чем не думая, двигаясь как заводной. Единственное, что стояло в голове, это вернуться скорее, ведь мать одна осталась.
Старшего мастера не оказалось дома, бритву отыскала полуслепая баба Марфа. Если бы бежать надо было чуть дальше, может, он и пришел бы в себя, позвал кого-нибудь на помощь, но Андосов жил по соседству, чуть ли не крыльцо в крыльцо. За десяток шагов туда и обратно не успел опомниться, так и вернулся с бритвой в руках.
— Вот,— протянул Артем бритву.
Отчим уставился на него ошалело, какое-то время молчал, меняясь в лице, потом вдруг рявкнул во все легкие:
— Змееныш! И ты моей смерти ждешь! — От страшного удара по руке бритва улетела за печку, под топчан,— Прибью!
Он поднялся было с табуретки, но мать встала между ним и Артемом, вся бледная, тяжело дыша.
— Не смей! — взвизгнула она.— Не смей ребенка трогать!
Ее неожиданный крик приостановил отчима, будто протрезвил на минуту. Этого было достаточно, чтобы выскочить из дома.
Ночевали они у чужих людей.
Назавтра, как отчим ни уговаривал мать, как ни просил прощения, щедро пересыпая заверениями и клятвами, она велела ему уходить. На три дня он исчез из поселка, потом снова объявился, и опять начались уговоры, клятвы, заверения, но мать оставалась непреклонной. Опасаясь появления пьяного, отчима ночью, они поставили надежные «запоры, шофер полуторки Никола приделал к ставням сквозные винты, чтобы можно было закрываться изнутри. Недели полторы жили как в крепости, прислушиваясь к улице и вздрагивая при каждом подозрительном шорохе. Вскоре отчим завербовался, устроил последний дебош в сос-
новском магазине и уехал куда-то на север — за длинным рублем и с глаз долой.
И вот прошлой осенью он снова объявился и сумел-таки войти в доверие к матери. Теперь они снова жили вместе, отчим ездил на работу в Гомель и склонял их перебраться туда. Артем особо не возражал против переезда, поскольку в городе, во Дворце имени Ленина, работала хорошая изостудия; он бывал там, его рисунки понравились руководителю Григорию Павловичу, старому опытному художнику. Но мать колебалась, опасаясь оказаться у отчима в зависимости. Пить он, конечно, не бросил, однако стал знать меру и не дебоширил, помня материн наказ: «При первом скандале уйдешь!» Артем с ним ладил, но близко к себе не подпускал, не откровенничал, как прежде, не позволял вмешиваться в свои личные дела и называл его Демидом Ивановичем, со стыдом вспоминая, что этого человека он когда-то признавал папкой.
С работы отчим пришел навеселе и на материн укоряющий взгляд ответил миролюбиво:
— Надо же было помянуть отца народов.
— Угу, была б причина,— кивнула она и, вздохнув, повторила уже слышанное Артемом много раз: — Что теперь будет...
— Хлеб небось не подорожает,— ухмыльнулся отчим.
— Как ты можешь! — нахмурилась мать и загромыхала в печке горшками, доставая ужин.
Отчим ничего не ответил, только ухмыльнулся еще раз и, сдернув с гвоздя полотенце, вышел в коридор, к умывальнику. Ополоснув руки, он вернулся в кухню и, кряхтя и отдуваясь, стал расшнуровывать ботинки. В последнее время он располнел, отрастил круглое пузо, с трудом нагибался, едва дотягиваясь короткими толстыми пальцами до шнурков. Мать выставила ужин, и они втроем уселись к столу.
Опорожнив тарелку борща и принимаясь за жареную картошку, отчим сказал, будто начатый разговор и не прерывался:
— А вот могу, Ксения. Могу, потому как даны мне богом язык и голова.
— Никак, веровать стал? То-то бога часто вспоминаешь,— ответила мать, имея в виду его матерщину.
— Это я к слову.
— Всем даны головы и языки, а злобствуешь почему-то один ты.
— Один? Да ты что, глухая? Прислушайся к народу.
— Ай, не хочу я ни к кому прислушиваться. Народ, он всякий. Навидалась в войну.
— И Тимофей всякий?
— Тимофея ты не трогай, он никогда ни на кого не возводил напраслины.
— Однако ж не мне тебе напоминать, как с ним поступили. Да разве с ним одним!
— С Тимофеем другое. Тимофей попал в круг обстоятельств, зла ему никто не хотел, разве что Захар.
— А чего он попал в этот круг? Попал ведь, смог попасть. Не сам же он создавал их.
— Ну, это от людей не зависит.
— Зависит, еще как зависит. И в первую очередь от нашего любимого...
— Хватит! — оборвала его мать.— Ешь, а то стынет. Артем не мог больше слушать разглагольствования отчима и встал из-за стола.
— Ты чего не ешь? — спросила мать.
— Сытый!
Он вышел в комнату, прикрыв за собой дверь, но голоса из кухни доносились отчетливо. Отчимов гудящий: — Горяч парень. Не нравится ему. И материн приглушенный:
— А чему нравиться? Не стоило при нем затевать этот дурацкий разговор.
— Пускай слушает, взрослый уже. И с головой, разберется.
— Ох, накличешь ты беду языком своим! Замечание отчима, что Артем с головой, льстило его самолюбию, однако разобраться ни в чем не мог. Как можно говорить такое о великом человеке! Как у него язык поворачивается! Вся школа плакала, даже завуч, сухарь черствый, и тот не сдержал слез, а этот, красная самодовольная морда, ухмыляется как ни в чем не бывало. Да скажи подобное кто-нибудь из сосновских пацанов, он ему сопатку раскровянит.
«Зальет свои безики и выставляется! От этой водки уже мозги набекрень»,— думал Артем и сердился на отчима.
Сегодня высидели шесть уроков, потом еще переписывали экзаменационные билеты по тригонометрии. До вечернего из Гомеля оставалось всего ничего, и топать пехом до Сосновки не было никакого расчета.
Вчетвером — Артем, Лешка, Санька и Максим — они сидели на свежей майской травке под тополем в ожидании поезда. Максим, как обычно, уткнулся в книжку (вот усидчивость, просто завидки берут), Лешка с Санькой спорили о чем-то не заслуживающем внимания, а Артем глазел по сторонам.
Под соседним деревом кругом расположилась компания" блатных в пять человек. Недавно объявили амнистию, и теперь что ни день, то можно было увидеть этот стриженый народ. В Ново-Белице расходились две железнодорожные ветки — на Харьков и Москву,— здесь разъезжались, делали пересадку, потому на станции всегда было вдосталь ожидающих. Амнистированные прятали свои головы под картузами, но даже издали было заметно: стриженые. Да и кто в конце мая носит картуз.
В компании мужиков по соседству оживленно говорили, пересыпая привычным матерном, перебивая друг друга, потом выпили по очередной, и один из них, молодой, лет двадцати пяти, чисто выбритый, взяв гитару и ударив по струнам, запел с надрывом:
Боля-ать мои ра-аны,
боля-ать мои ра-аны,
боля-ать мои раны в глубоке,
одна-а нарыва-ает,
другая зажива-ает,
а тре-этья открылася в боке.
Он пел еще, так же по-блатному, с завыванием, пока его не остановил скуластый, с волосатой грудью нараспашку:
— Хватит, Косой! Дай погомонить, поезд скоро.
— Гомоните, я чё... Только давай остатки вмажем. Они еще раз выпили и откинули пустую бутылку к забору.
— Ну так что, не хочешь с нами? В тягло решил? — обратился скуластый к пожилому угрюмому дядьке.
— Сын у меня, уладить надо. — Сдался ты ему, папочка!
— Поглядим...
— Ну а потом? Дома тебе не полоса.
— Не знаю. Думаю в Гомеле зацепиться.
Этот пожилой заинтересовал Артема. Где-то он его видел, но где и когда? Что-то далекое, очень далекое смутно вспоминалось и не могло вспомниться. В это время Максим глухо пробормотал себе под нос неразборчивые слова, Артем глянул на него, и в голове вдруг мелькнула догадка: «Неужто он?» Постарел, выглядит не таким здоровяком,, каким помнился с детства, ну так восемь же лет прошло, и не на блинах у тещи он отсиживался.
— Как знаешь,— продолжал скуластый.— А надумаешь — адресок тебе известен. Приму, мужик ты клевый.
— Был когда-то, да весь вышел.
— Не прибедняйся, Заха-ар!
«Он, точно»,— подумал Артем и заволновался, поглядывая на Максима. Надо сказать, батька ведь. Однако долго, не решался, сам не зная отчего. Наконец толкнул его в плечо.
— Что? — оторвался тот от книги.
— Погляди вон на того дядьку пожилого,— шепнул ему на ухо Артем.
— А чего на него глядеть?
— Ну погляди!
Максим поглядел и пожал плечами.
— Вглядись хорошенько.
Тот вгляделся внимательней, приморщил лоб, заморгал, начиная, кажется, узнавать.
— Что-то знакомое, а не пойму.
— Да это ж батька твой!
Максим вздрогнул, будто с перепугу, его быстрый взгляд метнулся несколько раз от Артема к Захару и обратно, худое продолговатое лицо еще больше вытянулось.
— Н-не знаю...
— Да он! Точно он,— зашептал Артем.— Я слышал, как его Захаром назвали. Точно! Ты приглядись только. Вон тот скуластый Захаром назвал.
— Вы чего там шепчетесь? — вмешался Лешка, заметив их оживление.
— Отстань, долго объяснять. Максим узнал батьку, но сидел неподвижно, молча ус-тавясь в одну точку. Раскрытая книга так и лежала на, коленях, будто он читает ее, но Артем видел: глядит мимо; и ему стало жалко товарища, Максим стыдился своего ро-
дителя, никогда не говорил о нем. Однако это все же батька, родной отец, и он не мог не радоваться его возвращению. Было видно, что он растерян, сильно взволнован и оттого не знает, как поступить.
— Подойди, чего ты!
Максим покачал головой и сгорбился.
— Батька же. Вот чудак.
— Нет... потом. Не знаю...
— Хочешь, я подойду?
Тот снова затряс головой, покривился и закашлялся, избавляясь от хрипоты.
— Все равно в Метелице встретитесь. Он же к тебе и едет.
— Да, наверное. Только не сейчас, не здесь... не при этих. Потом, с теткой Просей...
— Гляди, дело твое.
На станции оживились, начали подниматься с мест, подтягиваться к платформе. Со стороны гомельского моста показался поезд. Поднялся и Захар с компанией, стал прощаться со своими собутыльниками, видно, они уезжали в московском направлении.
У поезда вышла заминка. Артем хотел сесть в один вагон с Захаром, но Максим уперся, потянул в соседний, не желая ехать вместе с батькой. Казалось, он боится встречи с ним.
Так и простояли в тамбуре молча до Сосновки.
Мать была дома — сидела за зингеровской, еще дореволюционного образца, машинкой и шила белые занаЕески на окна. Услышав дверной хлопок, приостановила работу и повернулась к Артему.
— Это ты. Чего поездом?
— Шесть уроков, да вопросы на экзамен переписывали. Ты одна?
— Одна. Он, видно, приедет на машине.
Отчим иногда заявлялся на своем новеньком ЗИСе, оставляя его до утра, и когда был в хорошем расположении духа, разрешал Артему гонять по всей окрестности на зависть сосновским хлопцам. Благо никакой инспекцией тут и не пахло. Уже второй год он водил машину как заправский шофер и немало этим гордился.
— Умывайся, я сейчас закончу,— сказала мать и застрочила дальше.
Артем повесил на спинку стула сумку и сам присел на него. Надо было сообщить о возвращении Захара. Теперь, судя по всему, должны отпустить и дядьку Тимофея.
Она сидела боком, согнувшись над шитьем, и одной ногой нажимала на широкую узорно-решетчатую педаль машинки. Вращалось маховое, размером с велосипедное, колесо, небольшой хвостик дратвы в месте соединения приводного ремня носился по вытянутой окружности от колеса к головке и обратно, мельтешила едва уловимая глазом иголка, отстукивая частую дробь: так-так-так, и материны руки, успевшие покрыться розовым загаром до плеч, неторопливо передвигались по ходу выползающей из-под иглы занавески. Вечернее солнце точно стекало по наклонной размеренным потоком прямо в окно, мягко обливало искристым светом материны руки, лицо, высвечивая всю ее, до крохотной морщинки. Все было таким знакомым, привычным, убаюкивающим.
Только недавно Артем стал замечать, что мать у него красивая женщина. В Сосновке и сравнить не с кем. Раньше было одно определение: хорошая. Это означало: не бьет, без дела не ругает, лучший кусок со стола отдает ему, в общем, хорошая есть хорошая, тут словами не объяснишь. Теперь же виделись не только доброта ее, но и женская красота. Вот только красота матери начала увядать: появилась излишняя полнота в теле, волосы утратили смолистую черноту, как-то побледнели, узелок на затылке намного уменьшился, потерял свою обычную упругость, заметные морщины окольцевали шею, рассекли натрое высокий лоб, разбежались, будто усы, от ноздрей по сторонам, округляя щеки, опутали мелкой сеточкой руки, глаза все реже поблескивали веселыми искорками.
Тридцать восемь — годы небольшие, но Артем хорошо понимал, какое время выпало на ее молодость. А тут еще отчим, способный за пару месяцев вытрясти душу из человека. Сейчас, конечно, он опасается орать во всю свою луженую глотку, устраивать дебоши, зная, что мать его снова погонит (научен), и Артем не станет ходить по одной половице, боясь вызвать его недовольство.
Артем не понимал одного: если отчим не любил мать, то почему не искал себе другую, вернулся с севера именно к ней, упрашивал, унижался; а если любил, то как мог доводить ее до слез, держать в постоянном страхе? Что это
за любовь такая уродливая? Правда, надо отдать должное, никто, кроме него, не смел обидеть мать даже словом. Тут Рыков мог и с топором кинуться. Но почему сам обижал? Походя, без всякого-якова.
Непонятно. Не укладывается в голове.
— Что ты сидишь? — спросила мать, остановив машинку.— Ты чего не умываешься?
— Сейчас,— встрепенулся Артем.— Знаешь, мам, дядька Захар вернулся.
— Захар... Когда?
— Сегодня в Ново-Белице на станции видел. Он садился на вечерний, в Метелицу поехал.
— И Максим видел?
— Да. Только он не подошел к нему. Вроде боится или не хочет. Я не стал с вопросами цепляться, потом, думаю, сам скажет.
— Правильно, сынок.— Мать отложила шитье, встала из-за машинки и взволнованно прошлась по комнате, крепко сцепив пальцы.— Трудно ему будет, отвык, поди. Сколько он его там видел: до войны — дитем еще, с июля сорок пятого — год какой, да и того не будет. Так что и отвыкать-то не от кого. Чужой он ему, Захар-то.
— Может, не уйдет от тетки Проси.
— Не знаю, сложно это. Сложно... Значит, и Тимофея должны отпустить.— Она постояла в задумчивости и, вздохнув, сказала убежденно:—Должны! В воскресенье поедем в Метелицу, а то совсем забыли. Ты поедешь?
— А как же! Попроси отчима, чтоб машину до понедельника оставил.
— Ладно, умывайся. Голодный небось.
И она отправилась в кухню собрать на стол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Артему хотелось нарисовать все это — по привычке, как он делал всегда при виде необычного, понравившегося ему пейзажа, но сегодня было не до зарисовок. Ему поскорее хотелось узнать, как воспринял смерть Сталина отчим. Разговор, услышанный у газетного щита, озадачил его, вернее, не сам разговор, а пренебрежительный тон и слова мужика с пропитым, хриплым голосом. Подобное он слышал от отчима, но тот — особая статья.
Когда Артем ходил в третий-четвертый классы, то верил отчиму, что бы тот ни говорил, сейчас же, после трехлетней его отлучки, все виделось по-другому. Он уже не был для Артема непререкаемым авторитетом, не восхищал своей расхристанной удалью и бычьей силой, более того, зачастую вызывал неприязнь и желание спорить.
Вообще отношения у Артема с отчимом стали сложными после его возвращения.
Еще в сорок девятом мать прогнала его, а перед этим прогнал директор: отобрал машину и уволил с завода за пьянку.
Заявился отчим конечно же снова пьяным и с бутылкой в кармане. Выставил ее на стол, плюхнулся на табуретку и приказал:
— Дай что загрызть да садись — обмозгуем это дело. Ишь, гад, он еще и милицией угрожает. А плевал я на него и на милицию! Чихал с высокой колокольни, мать его иеремать!.. Ты мне даешь стакан?!
— Ложись спать, Демид, сегодня мы с тобой ничего не обмозгуем. Ложись, завтра.
— Чего? Стакан дай!
— Ну и пей,— вскинулась вдруг мать.—Пей и убирайся! Хватит, сыта по горло!
— Ах, вон ка-ак, и ты гонишь. И тебе я не нужен. Никому не нужен. Чихать! — Он сорвал пробку с бутылки, налил полный стакан и одним духом выпил.
Мать кивнула Артему и хотела выскользнуть из дома, но отчим заметил это и вытянул руку, перегородив дверь:
— Нет, постой! Посто-ой, давай до конца. Гонишь? Не нужен? Никому не нужен? —Он вытаращил красные глаза и заскрипел зубами.—Зарежусь! Ты этого хочешь —получай, душа из меня вон! Где бритва?
— Да ты что, Демид,— прошептала мать, бледнея,— ошалел? Завтра поговорим, проспись, чего сегодня... пьяный ты. Ложись, Демид, я так, понарошке. Никто тебя не гонит.
— Где бритва? — Отчим кинулся к шкафчику, перевернул там всякие мелочи.— Бритва... А-а, я ж ее Петру отдал. Артемка, мигом к Андосову, бритву мою... вернет...
— Я н-не знаю,— выдавил через силу Артем, поглядывая на мать. Коленки его подрагивали, в груди захолонуло от страха.
— Кому сказал! Ну! И чтоб ни слова там — прибью! Артем вылетел из кухни, ничего не соображая, ни о чем не думая, двигаясь как заводной. Единственное, что стояло в голове, это вернуться скорее, ведь мать одна осталась.
Старшего мастера не оказалось дома, бритву отыскала полуслепая баба Марфа. Если бы бежать надо было чуть дальше, может, он и пришел бы в себя, позвал кого-нибудь на помощь, но Андосов жил по соседству, чуть ли не крыльцо в крыльцо. За десяток шагов туда и обратно не успел опомниться, так и вернулся с бритвой в руках.
— Вот,— протянул Артем бритву.
Отчим уставился на него ошалело, какое-то время молчал, меняясь в лице, потом вдруг рявкнул во все легкие:
— Змееныш! И ты моей смерти ждешь! — От страшного удара по руке бритва улетела за печку, под топчан,— Прибью!
Он поднялся было с табуретки, но мать встала между ним и Артемом, вся бледная, тяжело дыша.
— Не смей! — взвизгнула она.— Не смей ребенка трогать!
Ее неожиданный крик приостановил отчима, будто протрезвил на минуту. Этого было достаточно, чтобы выскочить из дома.
Ночевали они у чужих людей.
Назавтра, как отчим ни уговаривал мать, как ни просил прощения, щедро пересыпая заверениями и клятвами, она велела ему уходить. На три дня он исчез из поселка, потом снова объявился, и опять начались уговоры, клятвы, заверения, но мать оставалась непреклонной. Опасаясь появления пьяного, отчима ночью, они поставили надежные «запоры, шофер полуторки Никола приделал к ставням сквозные винты, чтобы можно было закрываться изнутри. Недели полторы жили как в крепости, прислушиваясь к улице и вздрагивая при каждом подозрительном шорохе. Вскоре отчим завербовался, устроил последний дебош в сос-
новском магазине и уехал куда-то на север — за длинным рублем и с глаз долой.
И вот прошлой осенью он снова объявился и сумел-таки войти в доверие к матери. Теперь они снова жили вместе, отчим ездил на работу в Гомель и склонял их перебраться туда. Артем особо не возражал против переезда, поскольку в городе, во Дворце имени Ленина, работала хорошая изостудия; он бывал там, его рисунки понравились руководителю Григорию Павловичу, старому опытному художнику. Но мать колебалась, опасаясь оказаться у отчима в зависимости. Пить он, конечно, не бросил, однако стал знать меру и не дебоширил, помня материн наказ: «При первом скандале уйдешь!» Артем с ним ладил, но близко к себе не подпускал, не откровенничал, как прежде, не позволял вмешиваться в свои личные дела и называл его Демидом Ивановичем, со стыдом вспоминая, что этого человека он когда-то признавал папкой.
С работы отчим пришел навеселе и на материн укоряющий взгляд ответил миролюбиво:
— Надо же было помянуть отца народов.
— Угу, была б причина,— кивнула она и, вздохнув, повторила уже слышанное Артемом много раз: — Что теперь будет...
— Хлеб небось не подорожает,— ухмыльнулся отчим.
— Как ты можешь! — нахмурилась мать и загромыхала в печке горшками, доставая ужин.
Отчим ничего не ответил, только ухмыльнулся еще раз и, сдернув с гвоздя полотенце, вышел в коридор, к умывальнику. Ополоснув руки, он вернулся в кухню и, кряхтя и отдуваясь, стал расшнуровывать ботинки. В последнее время он располнел, отрастил круглое пузо, с трудом нагибался, едва дотягиваясь короткими толстыми пальцами до шнурков. Мать выставила ужин, и они втроем уселись к столу.
Опорожнив тарелку борща и принимаясь за жареную картошку, отчим сказал, будто начатый разговор и не прерывался:
— А вот могу, Ксения. Могу, потому как даны мне богом язык и голова.
— Никак, веровать стал? То-то бога часто вспоминаешь,— ответила мать, имея в виду его матерщину.
— Это я к слову.
— Всем даны головы и языки, а злобствуешь почему-то один ты.
— Один? Да ты что, глухая? Прислушайся к народу.
— Ай, не хочу я ни к кому прислушиваться. Народ, он всякий. Навидалась в войну.
— И Тимофей всякий?
— Тимофея ты не трогай, он никогда ни на кого не возводил напраслины.
— Однако ж не мне тебе напоминать, как с ним поступили. Да разве с ним одним!
— С Тимофеем другое. Тимофей попал в круг обстоятельств, зла ему никто не хотел, разве что Захар.
— А чего он попал в этот круг? Попал ведь, смог попасть. Не сам же он создавал их.
— Ну, это от людей не зависит.
— Зависит, еще как зависит. И в первую очередь от нашего любимого...
— Хватит! — оборвала его мать.— Ешь, а то стынет. Артем не мог больше слушать разглагольствования отчима и встал из-за стола.
— Ты чего не ешь? — спросила мать.
— Сытый!
Он вышел в комнату, прикрыв за собой дверь, но голоса из кухни доносились отчетливо. Отчимов гудящий: — Горяч парень. Не нравится ему. И материн приглушенный:
— А чему нравиться? Не стоило при нем затевать этот дурацкий разговор.
— Пускай слушает, взрослый уже. И с головой, разберется.
— Ох, накличешь ты беду языком своим! Замечание отчима, что Артем с головой, льстило его самолюбию, однако разобраться ни в чем не мог. Как можно говорить такое о великом человеке! Как у него язык поворачивается! Вся школа плакала, даже завуч, сухарь черствый, и тот не сдержал слез, а этот, красная самодовольная морда, ухмыляется как ни в чем не бывало. Да скажи подобное кто-нибудь из сосновских пацанов, он ему сопатку раскровянит.
«Зальет свои безики и выставляется! От этой водки уже мозги набекрень»,— думал Артем и сердился на отчима.
Сегодня высидели шесть уроков, потом еще переписывали экзаменационные билеты по тригонометрии. До вечернего из Гомеля оставалось всего ничего, и топать пехом до Сосновки не было никакого расчета.
Вчетвером — Артем, Лешка, Санька и Максим — они сидели на свежей майской травке под тополем в ожидании поезда. Максим, как обычно, уткнулся в книжку (вот усидчивость, просто завидки берут), Лешка с Санькой спорили о чем-то не заслуживающем внимания, а Артем глазел по сторонам.
Под соседним деревом кругом расположилась компания" блатных в пять человек. Недавно объявили амнистию, и теперь что ни день, то можно было увидеть этот стриженый народ. В Ново-Белице расходились две железнодорожные ветки — на Харьков и Москву,— здесь разъезжались, делали пересадку, потому на станции всегда было вдосталь ожидающих. Амнистированные прятали свои головы под картузами, но даже издали было заметно: стриженые. Да и кто в конце мая носит картуз.
В компании мужиков по соседству оживленно говорили, пересыпая привычным матерном, перебивая друг друга, потом выпили по очередной, и один из них, молодой, лет двадцати пяти, чисто выбритый, взяв гитару и ударив по струнам, запел с надрывом:
Боля-ать мои ра-аны,
боля-ать мои ра-аны,
боля-ать мои раны в глубоке,
одна-а нарыва-ает,
другая зажива-ает,
а тре-этья открылася в боке.
Он пел еще, так же по-блатному, с завыванием, пока его не остановил скуластый, с волосатой грудью нараспашку:
— Хватит, Косой! Дай погомонить, поезд скоро.
— Гомоните, я чё... Только давай остатки вмажем. Они еще раз выпили и откинули пустую бутылку к забору.
— Ну так что, не хочешь с нами? В тягло решил? — обратился скуластый к пожилому угрюмому дядьке.
— Сын у меня, уладить надо. — Сдался ты ему, папочка!
— Поглядим...
— Ну а потом? Дома тебе не полоса.
— Не знаю. Думаю в Гомеле зацепиться.
Этот пожилой заинтересовал Артема. Где-то он его видел, но где и когда? Что-то далекое, очень далекое смутно вспоминалось и не могло вспомниться. В это время Максим глухо пробормотал себе под нос неразборчивые слова, Артем глянул на него, и в голове вдруг мелькнула догадка: «Неужто он?» Постарел, выглядит не таким здоровяком,, каким помнился с детства, ну так восемь же лет прошло, и не на блинах у тещи он отсиживался.
— Как знаешь,— продолжал скуластый.— А надумаешь — адресок тебе известен. Приму, мужик ты клевый.
— Был когда-то, да весь вышел.
— Не прибедняйся, Заха-ар!
«Он, точно»,— подумал Артем и заволновался, поглядывая на Максима. Надо сказать, батька ведь. Однако долго, не решался, сам не зная отчего. Наконец толкнул его в плечо.
— Что? — оторвался тот от книги.
— Погляди вон на того дядьку пожилого,— шепнул ему на ухо Артем.
— А чего на него глядеть?
— Ну погляди!
Максим поглядел и пожал плечами.
— Вглядись хорошенько.
Тот вгляделся внимательней, приморщил лоб, заморгал, начиная, кажется, узнавать.
— Что-то знакомое, а не пойму.
— Да это ж батька твой!
Максим вздрогнул, будто с перепугу, его быстрый взгляд метнулся несколько раз от Артема к Захару и обратно, худое продолговатое лицо еще больше вытянулось.
— Н-не знаю...
— Да он! Точно он,— зашептал Артем.— Я слышал, как его Захаром назвали. Точно! Ты приглядись только. Вон тот скуластый Захаром назвал.
— Вы чего там шепчетесь? — вмешался Лешка, заметив их оживление.
— Отстань, долго объяснять. Максим узнал батьку, но сидел неподвижно, молча ус-тавясь в одну точку. Раскрытая книга так и лежала на, коленях, будто он читает ее, но Артем видел: глядит мимо; и ему стало жалко товарища, Максим стыдился своего ро-
дителя, никогда не говорил о нем. Однако это все же батька, родной отец, и он не мог не радоваться его возвращению. Было видно, что он растерян, сильно взволнован и оттого не знает, как поступить.
— Подойди, чего ты!
Максим покачал головой и сгорбился.
— Батька же. Вот чудак.
— Нет... потом. Не знаю...
— Хочешь, я подойду?
Тот снова затряс головой, покривился и закашлялся, избавляясь от хрипоты.
— Все равно в Метелице встретитесь. Он же к тебе и едет.
— Да, наверное. Только не сейчас, не здесь... не при этих. Потом, с теткой Просей...
— Гляди, дело твое.
На станции оживились, начали подниматься с мест, подтягиваться к платформе. Со стороны гомельского моста показался поезд. Поднялся и Захар с компанией, стал прощаться со своими собутыльниками, видно, они уезжали в московском направлении.
У поезда вышла заминка. Артем хотел сесть в один вагон с Захаром, но Максим уперся, потянул в соседний, не желая ехать вместе с батькой. Казалось, он боится встречи с ним.
Так и простояли в тамбуре молча до Сосновки.
Мать была дома — сидела за зингеровской, еще дореволюционного образца, машинкой и шила белые занаЕески на окна. Услышав дверной хлопок, приостановила работу и повернулась к Артему.
— Это ты. Чего поездом?
— Шесть уроков, да вопросы на экзамен переписывали. Ты одна?
— Одна. Он, видно, приедет на машине.
Отчим иногда заявлялся на своем новеньком ЗИСе, оставляя его до утра, и когда был в хорошем расположении духа, разрешал Артему гонять по всей окрестности на зависть сосновским хлопцам. Благо никакой инспекцией тут и не пахло. Уже второй год он водил машину как заправский шофер и немало этим гордился.
— Умывайся, я сейчас закончу,— сказала мать и застрочила дальше.
Артем повесил на спинку стула сумку и сам присел на него. Надо было сообщить о возвращении Захара. Теперь, судя по всему, должны отпустить и дядьку Тимофея.
Она сидела боком, согнувшись над шитьем, и одной ногой нажимала на широкую узорно-решетчатую педаль машинки. Вращалось маховое, размером с велосипедное, колесо, небольшой хвостик дратвы в месте соединения приводного ремня носился по вытянутой окружности от колеса к головке и обратно, мельтешила едва уловимая глазом иголка, отстукивая частую дробь: так-так-так, и материны руки, успевшие покрыться розовым загаром до плеч, неторопливо передвигались по ходу выползающей из-под иглы занавески. Вечернее солнце точно стекало по наклонной размеренным потоком прямо в окно, мягко обливало искристым светом материны руки, лицо, высвечивая всю ее, до крохотной морщинки. Все было таким знакомым, привычным, убаюкивающим.
Только недавно Артем стал замечать, что мать у него красивая женщина. В Сосновке и сравнить не с кем. Раньше было одно определение: хорошая. Это означало: не бьет, без дела не ругает, лучший кусок со стола отдает ему, в общем, хорошая есть хорошая, тут словами не объяснишь. Теперь же виделись не только доброта ее, но и женская красота. Вот только красота матери начала увядать: появилась излишняя полнота в теле, волосы утратили смолистую черноту, как-то побледнели, узелок на затылке намного уменьшился, потерял свою обычную упругость, заметные морщины окольцевали шею, рассекли натрое высокий лоб, разбежались, будто усы, от ноздрей по сторонам, округляя щеки, опутали мелкой сеточкой руки, глаза все реже поблескивали веселыми искорками.
Тридцать восемь — годы небольшие, но Артем хорошо понимал, какое время выпало на ее молодость. А тут еще отчим, способный за пару месяцев вытрясти душу из человека. Сейчас, конечно, он опасается орать во всю свою луженую глотку, устраивать дебоши, зная, что мать его снова погонит (научен), и Артем не станет ходить по одной половице, боясь вызвать его недовольство.
Артем не понимал одного: если отчим не любил мать, то почему не искал себе другую, вернулся с севера именно к ней, упрашивал, унижался; а если любил, то как мог доводить ее до слез, держать в постоянном страхе? Что это
за любовь такая уродливая? Правда, надо отдать должное, никто, кроме него, не смел обидеть мать даже словом. Тут Рыков мог и с топором кинуться. Но почему сам обижал? Походя, без всякого-якова.
Непонятно. Не укладывается в голове.
— Что ты сидишь? — спросила мать, остановив машинку.— Ты чего не умываешься?
— Сейчас,— встрепенулся Артем.— Знаешь, мам, дядька Захар вернулся.
— Захар... Когда?
— Сегодня в Ново-Белице на станции видел. Он садился на вечерний, в Метелицу поехал.
— И Максим видел?
— Да. Только он не подошел к нему. Вроде боится или не хочет. Я не стал с вопросами цепляться, потом, думаю, сам скажет.
— Правильно, сынок.— Мать отложила шитье, встала из-за машинки и взволнованно прошлась по комнате, крепко сцепив пальцы.— Трудно ему будет, отвык, поди. Сколько он его там видел: до войны — дитем еще, с июля сорок пятого — год какой, да и того не будет. Так что и отвыкать-то не от кого. Чужой он ему, Захар-то.
— Может, не уйдет от тетки Проси.
— Не знаю, сложно это. Сложно... Значит, и Тимофея должны отпустить.— Она постояла в задумчивости и, вздохнув, сказала убежденно:—Должны! В воскресенье поедем в Метелицу, а то совсем забыли. Ты поедешь?
— А как же! Попроси отчима, чтоб машину до понедельника оставил.
— Ладно, умывайся. Голодный небось.
И она отправилась в кухню собрать на стол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60