И вместе с тем поэт полностью сохраняет темперамент борца. Романтизм его становится как бы более мужественным и зрелым, выбор трудной, подчас горькой доли ("Нет, лучше, с грозной бурей споря, последний миг борьбе отдать") – более решительным, выстраданным.
Тот факт, что ссылка не ослабила творческой энергии Мицкевича, что талант его засверкал новыми гранями, окреп и возмужал, дал себя знать прежде всего в области интимной лирики. Внутренний мир лирического героя, богатство его натуры, сила развивающегося чувства передавались автором одесских стихов и любовных сонетов во множестве фаз и оттенков, в смене психологических состояний, в показе искренних движений души. Область условно-манерного была сведена к минимуму (можно отнести к ней, пожалуй, лишь несколько идеализированный образ возлюбленной в отдельных стихах и некоторый налет светского "изящества", трактуемого при этом иронически). Нередки зато в этих стихотворениях случаи, когда в лирический мир в изобилии вторгаются реалии окружающей среды, приметы житейской обыденности, иронически воспринимаемой поэтом-романтиком. Неповторимая жизнерадостность и изящество одесских стихотворений находят выражение и в их отточенно-завершенной форме, в пластичности образов и редкой музыкальности (характерно, что многое из этого цикла – даже в переводах – было использовано в русском романсе).
В конце 1825 года Мицкевичу удается получить назначение в Москву. Здесь, а затем в Петербурге, куда переехал поэт под конец ссылки, укрепляются его связи с русскими литераторами. Здесь происходит его знакомство с Пушкиным – и отношения двух поэтов характеризуются взаимным дружеским уважением. Он участвует в литературных собраниях, выступает с импровизациями (их отзвук мы находим в известном пушкинском стихотворении "Он между нами жил…").
В русских столицах Мицкевич публикует новые книги: "Сонеты" (1826), отпечатанные в типографии Московского университета, поэму "Конрад Валленрод" (1828), весьма содействовавшую росту революционных настроений в Польше накануне восстания. 1830 года и с огромным интересом принятую в России (вступление к ней перевел Пушкин), двухтомник "Поэзии" (1829), включивший в себя и ряд новых вещей. О впечатлении, которое произвели на русскую читающую публику "Сонеты", Мицкевич сам рассказывал в письме к одному из своих друзей: "Почти во всех альманахах (альманахов здесь выходит множество) фигурируют мои сонеты: они имеются уже в нескольких переводах… Я уже видел русские сонеты в духе моих". Особую популярность приобрел цикл "Крымских сонетов".
Увлечение Востоком было характерно для романтизма, открывавшего и подчеркивавшего множественность цивилизаций и жизненных укладов, искавшего поэтический контраст окружающей действительности и за пределами Европы. Ориентализм этот зачастую был книжным, основанным на знакомстве с произведениями поэзии восточных народов. В русской поэзии благодаря соприкосновению с мусульманскими народами, жившими в Российской империи, был ориентализм "живой", "реальный". В "Крымских сонетах" читателю был представлен подлинный, воочию увиденный Крым, реальный "Восток в миниатюре" – это относится прежде всего к пейзажным описаниям. И вместе с тем сказался ориентализм литературный – в стиле, в образной ткани. (Белинский писал: "Мицкевич, один из величайших мировых поэтов, хорошо понимал это великолепие и гиперболизм описаний и потому в своих "Крымских сонетах" очень благоразумно прикидывался правоверным мусульманином…")
Можно полагать, что в обстановке подавленности, характерной для периода после 14 декабря, появление "Крымских сонетов" с их звучанием "вольным и широким" (если повторить слова Герцена о поэзии Пушкина) пришлось как раз вовремя. Великолепные своей стихотворной формой, яркостью и пышностью красок описания роскошной природы юга скреплялись в них единым лирическим настроением, образом героя-"пилигрима", который, не сгибаясь под ударами судьбы, мужественно перенося разлуку с отчизной и близкими, призывает бурю, лицом к лицу встречает неистовство стихий, чья ярость созвучна настроению его мятежной души. Тоска по родине проходит через все сонеты цикла – и Пушкин (в своем шедевре "Суровый Дант не презирал сонета…" назвавший "певца Литвы" водном ряду с крупнейшими мастерами этой стихотворной формы) очень точно определил доминирующее в "Крымских сонетах" настроение, сказав о Мицкевиче в Крыму: "Свою Литву воспоминал". В облике героя сонетов неизменно берет верх жажда активного вмешательства в жизнь, упоения борьбой, и она противопоставляется настроению пассивного созерцания, мысли о смирении и ничтожестве человека перед лицом величественной природы и памятников прошлых веков.
В лирике Мицкевича 1825 – 1829 годов дает себя, по-видимому, знать убеждение в необходимости установить определенные границы романтической фантазии и экзальтации, в необходимости более тесного сближения с жизненной реальностью. Романтический порыв в его творчестве отнюдь не исчезает: об этом свидетельствует хотя бы опубликованный в "Поэзии" 1829 года "Фарис" гимн мужественному дерзанию, самоутверждению личности, преодолевающей многочисленные препятствия в стремлении к намеченной цели. Но появляются и стихотворения с большим количеством примет действительности, нежели в ранней лирике. В прославленных балладах "Три Будрыса" ("Будрыс и его сыновья") и "Дозор" ("Воевода") Мицкевич уже не прибегает, например, как ранее, к щедрой фантастике, а берет от фольклора другое – жизнерадостный дух, юмор, социальную позицию. По-видимому, не случайно именно эти баллады привлекли внимание Пушкина и были им переведены.
Новый поворот в творчестве Мицкевича происходит после трагического потрясения, вызванного восстанием 1830 – 1831 годов и его неудачей. Весть о восстании застает поэта в Италии (в 1829 г. он получил разрешение выехать из России), через некоторое время он едет к границе Королевства Польского, но к повстанцам не успевает присоединиться. Борьбу за свободу своего народа он ведет прежде всего пером. Ответом на восстание, призывом продолжать бой с деспотизмом были, конечно, прежде всего крупные произведения поэта – III часть "Дзядов" (1832), с ее богоборческими мотивами, изображением мужества и мученичества молодых патриотов, гневным обличением царского произвола, "Книги польского народа и польского пилигримства" (1832) и бессмертная эпопея "Пан Тадеуш" (1834), полная тоскующей любви к родине, с проникновенной и грустной правдивостью рисующая ее природу и облик ее сынов. Но и в стихотворениях 30 – 40-х годов звучат новые мотивы, и в них Мицкевич становится певцом героизма и обличителем насилия, пророком и вождем. Лирика последнего периода поэтической деятельности Мицкевича носит по преимуществу трагический характер. Трагические ноты мы находим уже в стихотворении "К матери-польке", написанном еще до восстания, стихотворении, где нет веры в близкую победу, а удел поколения определяется как цепь непрерывного мученичества. Но ни на миг не приходит к Мицкевичу сомнение в смысле приносимых народом жертв: описывая в повстанческих балладах героизм патриотов, он в лучшей из них, "Редут Ордона" (1832), говорит и об обреченности тирании. Не впадает Мицкевич и в националистическое ослепление: в эпическом цикле ("Отрывок"), приложенном к драматическим сценам III части "Дзядов" (этот цикл заинтересовал Пушкина, который Отвечал на него в "Медном всаднике"), изображалась Россия. Польский поэт не только обличал в нем самодержавие, но и отдал дань уважения лучшим людям нашей страны: пророками русского народа назвал декабристов в "Русским друзьям", запечатлел встречи с Пушкиным в "Памятнике Петру Великому".
Все чаще звучат в поздней лирике Мицкевича (после восстания он навсегда остается в эмиграции и почти все эти годы живет в Париже) печальные мотивы страннической тоски, жалобы на одиночество и разлуку с родиной. Сказываются на его творчестве и религиозно-мистические искания, увлекшие поэта уже в начале 30-х годов и целиком поглотившие с 1841 года, после встречи с Анджеем Товянским, основавшим мистическую секту. В лирике эти искания дают ряд очень интересных и своеобразных стихотворений, замечательных напряженностью и смятенностью мировоззренческого поиска, чаянием духовной опоры. Но доктрина "польского мессианизма", к которой приходит Мицкевич, видя в ней для себя и соотечественников возможность обрести надежду, поверить в грядущее воскресение народа, формулируется наряду с III частью "Дзядов" и "Книгами польского народа и польского пилигримства" – прежде всего в лекциях о славянских литературах (Мицкевич их читает в 1840 – 1844 гг.в Париже), в публицистике, речах и наставлениях единомышленникам. Вообще после выхода "Пана Тадеуша" Мицкевич к художественному творчеству обращается все реже и реже. Талант его отнюдь не слабеет: об этом свидетельствуют хотя бы лирические миниатюры, созданные в 1839 – 1840 годах в Лозанне (где поэт был тогда профессором римской литературы) и замечательные светлою грустью, классической прозрачностью, мужественным приятием жизненной доли и глубиной поэтической рефлексии. Но все меньше сил оставляют для поэзии и увлечение мистицизмом, и личные обстоятельства, заботы о многочисленной семье. К тому же Мицкевич приходит к убеждению, что важнее всего дело, деятельность практическая, что она есть истинная поэзия. Он вписывает яркие страницы в историю польской демократии: как организатор польского легиона, сражавшегося в 1848 году за свободу Италии, как редактор и публицист газеты "Трибуна народов" в 1849 году. И смерть застала Мицкевича (это произошло 26 ноября 1855 г.) в Константинополе, куда в период Восточной войны он едет с целью изыскать возможности содействия польскому делу.
Б. Стахеев
СТИХОТВОРЕНИЯ 1817 – 1824
ГОРОДСКАЯ ЗИМА
Прошли дожди весны, удушье лета,
И осени окончился потоп,
И мостовой, в холодный плащ одетой,
Не режет сталь блестящих фризских стоп.
Держала осень в заточенье дома.
На вольный воздух выйдем, на мороз!
Кареты лондонской не слышно грома,
И не раздавит нас металл колес…
Приветствуй горожан, пора благая!
И неманцев и ляхов одарят,
Сердца их для надежды раскрывая,
Улыбки тысяч фавнов и дриад.
Все радует, бодрит и восхищает!
Пью воздуха холодную струю,
Которая дыханье очищает,
Или на хлопья снежные смотрю.
Одна снежинка плавает в стихии,
Другая – та, что тяжелей, – легла.
А эти улетят в поля сухие.
Вилийские побелят зеркала.
Но кто в селе глядит, как заключенный,
На лысый холм, на одичавший дол
И на деревья рощи обнаженной,
Ветвям которых снегопад тяжел,
Тот, опечален небом, ставшим серым,
Бросает край уныния и льда
И, променяв на Плутоса Цереру,
В карете с золотом летит сюда.
Пред ним – гостеприимные ворота.
Дом краской и резьбою веселит.
Он забывает сельские заботы
В кругу очаровательных харит.
В селе, едва редеет мгла ночная,
Церера сразу встать неволит нас.
Здесь – солнце жжет, зенита достигая,
А я лежу, не размыкая глаз.
Потом в нанкине, наскоро надетом,
Я, модной молодежи круг созвав,
Болтаю с ними, – и за туалетом
Проходит утро, полное забав.
Один в трюмо себя обозревает,
Бальзам на кудри золотые льет;
Другой стамбульский горький дым вдыхает
Или настой травы китайской пьет.
Но вот уже двенадцать бьет! Скорее
На улицу – и я уже в санях.
И росомаха или соболь, грея,
Игольчатые на моих плечах.
Я в зал вхожу, где, восхищая взоры,
Стол пиршества для избранных накрыт.
Напитков вкусных,здесь полны фарфоры,
И яства разжигают аппетит.
Коньяк и пунши в хрустале граненом,
Столетний зной венгерского вина;
Мускат по вкусу дамам восхищенным:
Он веселит, однако мысль – ясна.
Блестят глаза, а чаши вновь налиты…
Остроты, шутки, пылкие слова…
Не у одной из дам горят ланиты,
В огне от нежных взглядов голова.
Но вот и солнце никнет. Сумрак синий
Таит благодеяния зимы.
Сигнал разъезда дали нам богини.
И лестницы гремят. Уходим мы.
Тот, кто слепому счастью доверяет,
Вступает, фараон, в твою страну
Или искусно кием управляет
Слонов точеных гонит по сукну.
Когда же ночь раздвинет мрак тяжелый
И в окнах вспыхнет множество огней,
Кончает молодежь свой день веселый,
Шлифуя снег полозьями саней.
[1817]
ВОСПОМИНАНИЕ
Сонет
Лаура, помнишь ли те сладостные годы,
Когда вдали от всех бытийственных забот
Друг другом жили мы, не числя дней полет,
Забыв докучный мир для счастья и свободы.
Ты помнишь этот сад, аллей живые своды,
И речку, и покой ее прозрачных вод,
И нег ночных приют – обвитый хмелем грот,
Где проникали к нам лишь голоса природы.
А месяц озарял то груди белизну,
То золотых волос роскошную волну,
И ты божественным влекла очарованьем.
В подобные часы восторгам нет конца,
Уста встречаются, блаженство пьют сердца,
И вздоху вторит вздох, признания – признаньям.
[Начало 1819]
***
Уже с лица небес слетел туман унылый.
Ты, кормчий, встань к рулю, пускай шумит ветрило,
Режь соль седых валов рукой неутомимой.
Простерся океан вдали необозримый.
Пусть не страшит тебя ни дальняя дорога,
Ни хрупкая ладья, ни то, что нас немного.
Подумай, ведь Язон, когда отплыл впервые,
Доверясь прихотям обманчивой стихии,
Корабль имел простой и сердце не из стали,
Ведь ад и небеса герою угрожали,
Но, цель высокую поставив пред собою,
Он все преодолел, добыл руно златое.
Нам тоже ведомы высокие дерзанья,
Должны воздвигнуть мы на новом месте зданье,
И, если подвиги не меньшие нас манят,
Пусть аргонавтов нам живой пример предстанет.
Они, из отчих гнезд впервые вылетая,
Предприняли поход, опасностью играя.
Мы их наследники. Страшиться мы не вправе.
Преодоленный труд – всегда ступенька к славе.
Там каждый отдавал свой труд на пользу дела:
Кто – мощь, кто – зоркость глаз, кто – голос лиры смелой.
И мы поступим так. Ведь мы не бесталанны
И сил не лишены. Свершим же путь желанный.
Стремиться будем все, – один свершит, быть может:
Неравной мерою дары даются божьи.
Но там, где поприще огромно и прекрасно,
Неравенство сие не может быть опасно.
Счастлив, кому венок достанется лавровый,
Он увлечет других стремленьем к славе новой,
Но пусть тщеславие не завладеет нами,
Гордится дерево не листьями – плодами,
Нам станут гордостью полезные деянья,
Не пальма первенства и не рукоплесканья.
Пусть каждый говорит, как воины ахеян:
"Я – сильный, дайте мне доспех потяжелее".
Пока, спеша к мете, поставленной на бреге,
Ты не опередил других в могучем беге,
До той поры народ, на состязанье глядя,
Спокойно ждет того, кто подлежит награде,
Но если уж других ты позади оставил,
Гляди, чтобы навек себя не обесславил.
Спеши, дабы тебя опять не обогнали,
Нажав в последний миг, отставшие вначале.
Ведь если выше ты других себя считаешь,
О славе более высокой ты мечтаешь,
Победу одержав в публичном состязанье,
Услышать всякий рад толпы рукоплесканье,
Но, если полубог сразил в бою кентавра,
Что значит для него простой венок из лавра!
Пусть примет больший труд, в ком громче голос чести,
Себя позорит он, когда стоит на месте!
К вам, братья славные, я обращаю взоры,
Вы, дня грядущего надежда и опора,
Кого природа-мать любовно наградила,
Взмахните крыльями, взлетите с новой силой
Затем, чтоб, досягнув вершины величавой,
По-братски звать других в поход зановрй славой!
А нам, которые идут за вами следом,
Высокий ваш полет укажет путь к победам.
В соревновании с могучими мужами
Гордились юноши десятыми венками.
Мы тоже их возьмем. Пусть зависть не хлопочет.
Червь равнодушия в нас воли не подточит.
Свободен наш союз, нам принужденье чуждо.
Труд – наше божество, девиз священный – дружба.
Настанет день, когда, соединивши руки,
Девиз воспримут наш и нас восхвалят внуки.
Но, право, нужно быть тупицей недалеким,
Чтоб сделать доступ к нам открытым и широким.
Строенье лишь тогда не рушится веками,
Когда строители кладут отборный камень.
И чтобы замысел не оставался словом,
Пусть исполнители пройдут отбор суровый!
Кротонец, в таинствах природы умудренный,
Покровом призакрыл лик правды обнаженной
И, добродетели подъемля жезл крылатый,
Не всем ученикам давал названье брата.
Так было некогда на таинствах Орфийских,
И на мистериях так было Элевзинских.
Немало жаждущих попасть в наш круг стремится,
Но разные у них намеренья и лица.
Личину с них сорвав, увидим их в натуре:
Отыщем среди них волков в овечьей шкуре!
Кто жадностью томим, а кто из горделивых,
Кто ищет не друзей, а слуг, покорных, льстивых.
Коль цели хитростью достигнуть не способны,
Пред нами предстают и мстительны и злобны.
Иной из прихоти иль в детском увлеченье
За непосильное берется порученье,
Но, лишь с малейшею преградою столкнется,
Легко он, как дитя, с мечтою расстается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Тот факт, что ссылка не ослабила творческой энергии Мицкевича, что талант его засверкал новыми гранями, окреп и возмужал, дал себя знать прежде всего в области интимной лирики. Внутренний мир лирического героя, богатство его натуры, сила развивающегося чувства передавались автором одесских стихов и любовных сонетов во множестве фаз и оттенков, в смене психологических состояний, в показе искренних движений души. Область условно-манерного была сведена к минимуму (можно отнести к ней, пожалуй, лишь несколько идеализированный образ возлюбленной в отдельных стихах и некоторый налет светского "изящества", трактуемого при этом иронически). Нередки зато в этих стихотворениях случаи, когда в лирический мир в изобилии вторгаются реалии окружающей среды, приметы житейской обыденности, иронически воспринимаемой поэтом-романтиком. Неповторимая жизнерадостность и изящество одесских стихотворений находят выражение и в их отточенно-завершенной форме, в пластичности образов и редкой музыкальности (характерно, что многое из этого цикла – даже в переводах – было использовано в русском романсе).
В конце 1825 года Мицкевичу удается получить назначение в Москву. Здесь, а затем в Петербурге, куда переехал поэт под конец ссылки, укрепляются его связи с русскими литераторами. Здесь происходит его знакомство с Пушкиным – и отношения двух поэтов характеризуются взаимным дружеским уважением. Он участвует в литературных собраниях, выступает с импровизациями (их отзвук мы находим в известном пушкинском стихотворении "Он между нами жил…").
В русских столицах Мицкевич публикует новые книги: "Сонеты" (1826), отпечатанные в типографии Московского университета, поэму "Конрад Валленрод" (1828), весьма содействовавшую росту революционных настроений в Польше накануне восстания. 1830 года и с огромным интересом принятую в России (вступление к ней перевел Пушкин), двухтомник "Поэзии" (1829), включивший в себя и ряд новых вещей. О впечатлении, которое произвели на русскую читающую публику "Сонеты", Мицкевич сам рассказывал в письме к одному из своих друзей: "Почти во всех альманахах (альманахов здесь выходит множество) фигурируют мои сонеты: они имеются уже в нескольких переводах… Я уже видел русские сонеты в духе моих". Особую популярность приобрел цикл "Крымских сонетов".
Увлечение Востоком было характерно для романтизма, открывавшего и подчеркивавшего множественность цивилизаций и жизненных укладов, искавшего поэтический контраст окружающей действительности и за пределами Европы. Ориентализм этот зачастую был книжным, основанным на знакомстве с произведениями поэзии восточных народов. В русской поэзии благодаря соприкосновению с мусульманскими народами, жившими в Российской империи, был ориентализм "живой", "реальный". В "Крымских сонетах" читателю был представлен подлинный, воочию увиденный Крым, реальный "Восток в миниатюре" – это относится прежде всего к пейзажным описаниям. И вместе с тем сказался ориентализм литературный – в стиле, в образной ткани. (Белинский писал: "Мицкевич, один из величайших мировых поэтов, хорошо понимал это великолепие и гиперболизм описаний и потому в своих "Крымских сонетах" очень благоразумно прикидывался правоверным мусульманином…")
Можно полагать, что в обстановке подавленности, характерной для периода после 14 декабря, появление "Крымских сонетов" с их звучанием "вольным и широким" (если повторить слова Герцена о поэзии Пушкина) пришлось как раз вовремя. Великолепные своей стихотворной формой, яркостью и пышностью красок описания роскошной природы юга скреплялись в них единым лирическим настроением, образом героя-"пилигрима", который, не сгибаясь под ударами судьбы, мужественно перенося разлуку с отчизной и близкими, призывает бурю, лицом к лицу встречает неистовство стихий, чья ярость созвучна настроению его мятежной души. Тоска по родине проходит через все сонеты цикла – и Пушкин (в своем шедевре "Суровый Дант не презирал сонета…" назвавший "певца Литвы" водном ряду с крупнейшими мастерами этой стихотворной формы) очень точно определил доминирующее в "Крымских сонетах" настроение, сказав о Мицкевиче в Крыму: "Свою Литву воспоминал". В облике героя сонетов неизменно берет верх жажда активного вмешательства в жизнь, упоения борьбой, и она противопоставляется настроению пассивного созерцания, мысли о смирении и ничтожестве человека перед лицом величественной природы и памятников прошлых веков.
В лирике Мицкевича 1825 – 1829 годов дает себя, по-видимому, знать убеждение в необходимости установить определенные границы романтической фантазии и экзальтации, в необходимости более тесного сближения с жизненной реальностью. Романтический порыв в его творчестве отнюдь не исчезает: об этом свидетельствует хотя бы опубликованный в "Поэзии" 1829 года "Фарис" гимн мужественному дерзанию, самоутверждению личности, преодолевающей многочисленные препятствия в стремлении к намеченной цели. Но появляются и стихотворения с большим количеством примет действительности, нежели в ранней лирике. В прославленных балладах "Три Будрыса" ("Будрыс и его сыновья") и "Дозор" ("Воевода") Мицкевич уже не прибегает, например, как ранее, к щедрой фантастике, а берет от фольклора другое – жизнерадостный дух, юмор, социальную позицию. По-видимому, не случайно именно эти баллады привлекли внимание Пушкина и были им переведены.
Новый поворот в творчестве Мицкевича происходит после трагического потрясения, вызванного восстанием 1830 – 1831 годов и его неудачей. Весть о восстании застает поэта в Италии (в 1829 г. он получил разрешение выехать из России), через некоторое время он едет к границе Королевства Польского, но к повстанцам не успевает присоединиться. Борьбу за свободу своего народа он ведет прежде всего пером. Ответом на восстание, призывом продолжать бой с деспотизмом были, конечно, прежде всего крупные произведения поэта – III часть "Дзядов" (1832), с ее богоборческими мотивами, изображением мужества и мученичества молодых патриотов, гневным обличением царского произвола, "Книги польского народа и польского пилигримства" (1832) и бессмертная эпопея "Пан Тадеуш" (1834), полная тоскующей любви к родине, с проникновенной и грустной правдивостью рисующая ее природу и облик ее сынов. Но и в стихотворениях 30 – 40-х годов звучат новые мотивы, и в них Мицкевич становится певцом героизма и обличителем насилия, пророком и вождем. Лирика последнего периода поэтической деятельности Мицкевича носит по преимуществу трагический характер. Трагические ноты мы находим уже в стихотворении "К матери-польке", написанном еще до восстания, стихотворении, где нет веры в близкую победу, а удел поколения определяется как цепь непрерывного мученичества. Но ни на миг не приходит к Мицкевичу сомнение в смысле приносимых народом жертв: описывая в повстанческих балладах героизм патриотов, он в лучшей из них, "Редут Ордона" (1832), говорит и об обреченности тирании. Не впадает Мицкевич и в националистическое ослепление: в эпическом цикле ("Отрывок"), приложенном к драматическим сценам III части "Дзядов" (этот цикл заинтересовал Пушкина, который Отвечал на него в "Медном всаднике"), изображалась Россия. Польский поэт не только обличал в нем самодержавие, но и отдал дань уважения лучшим людям нашей страны: пророками русского народа назвал декабристов в "Русским друзьям", запечатлел встречи с Пушкиным в "Памятнике Петру Великому".
Все чаще звучат в поздней лирике Мицкевича (после восстания он навсегда остается в эмиграции и почти все эти годы живет в Париже) печальные мотивы страннической тоски, жалобы на одиночество и разлуку с родиной. Сказываются на его творчестве и религиозно-мистические искания, увлекшие поэта уже в начале 30-х годов и целиком поглотившие с 1841 года, после встречи с Анджеем Товянским, основавшим мистическую секту. В лирике эти искания дают ряд очень интересных и своеобразных стихотворений, замечательных напряженностью и смятенностью мировоззренческого поиска, чаянием духовной опоры. Но доктрина "польского мессианизма", к которой приходит Мицкевич, видя в ней для себя и соотечественников возможность обрести надежду, поверить в грядущее воскресение народа, формулируется наряду с III частью "Дзядов" и "Книгами польского народа и польского пилигримства" – прежде всего в лекциях о славянских литературах (Мицкевич их читает в 1840 – 1844 гг.в Париже), в публицистике, речах и наставлениях единомышленникам. Вообще после выхода "Пана Тадеуша" Мицкевич к художественному творчеству обращается все реже и реже. Талант его отнюдь не слабеет: об этом свидетельствуют хотя бы лирические миниатюры, созданные в 1839 – 1840 годах в Лозанне (где поэт был тогда профессором римской литературы) и замечательные светлою грустью, классической прозрачностью, мужественным приятием жизненной доли и глубиной поэтической рефлексии. Но все меньше сил оставляют для поэзии и увлечение мистицизмом, и личные обстоятельства, заботы о многочисленной семье. К тому же Мицкевич приходит к убеждению, что важнее всего дело, деятельность практическая, что она есть истинная поэзия. Он вписывает яркие страницы в историю польской демократии: как организатор польского легиона, сражавшегося в 1848 году за свободу Италии, как редактор и публицист газеты "Трибуна народов" в 1849 году. И смерть застала Мицкевича (это произошло 26 ноября 1855 г.) в Константинополе, куда в период Восточной войны он едет с целью изыскать возможности содействия польскому делу.
Б. Стахеев
СТИХОТВОРЕНИЯ 1817 – 1824
ГОРОДСКАЯ ЗИМА
Прошли дожди весны, удушье лета,
И осени окончился потоп,
И мостовой, в холодный плащ одетой,
Не режет сталь блестящих фризских стоп.
Держала осень в заточенье дома.
На вольный воздух выйдем, на мороз!
Кареты лондонской не слышно грома,
И не раздавит нас металл колес…
Приветствуй горожан, пора благая!
И неманцев и ляхов одарят,
Сердца их для надежды раскрывая,
Улыбки тысяч фавнов и дриад.
Все радует, бодрит и восхищает!
Пью воздуха холодную струю,
Которая дыханье очищает,
Или на хлопья снежные смотрю.
Одна снежинка плавает в стихии,
Другая – та, что тяжелей, – легла.
А эти улетят в поля сухие.
Вилийские побелят зеркала.
Но кто в селе глядит, как заключенный,
На лысый холм, на одичавший дол
И на деревья рощи обнаженной,
Ветвям которых снегопад тяжел,
Тот, опечален небом, ставшим серым,
Бросает край уныния и льда
И, променяв на Плутоса Цереру,
В карете с золотом летит сюда.
Пред ним – гостеприимные ворота.
Дом краской и резьбою веселит.
Он забывает сельские заботы
В кругу очаровательных харит.
В селе, едва редеет мгла ночная,
Церера сразу встать неволит нас.
Здесь – солнце жжет, зенита достигая,
А я лежу, не размыкая глаз.
Потом в нанкине, наскоро надетом,
Я, модной молодежи круг созвав,
Болтаю с ними, – и за туалетом
Проходит утро, полное забав.
Один в трюмо себя обозревает,
Бальзам на кудри золотые льет;
Другой стамбульский горький дым вдыхает
Или настой травы китайской пьет.
Но вот уже двенадцать бьет! Скорее
На улицу – и я уже в санях.
И росомаха или соболь, грея,
Игольчатые на моих плечах.
Я в зал вхожу, где, восхищая взоры,
Стол пиршества для избранных накрыт.
Напитков вкусных,здесь полны фарфоры,
И яства разжигают аппетит.
Коньяк и пунши в хрустале граненом,
Столетний зной венгерского вина;
Мускат по вкусу дамам восхищенным:
Он веселит, однако мысль – ясна.
Блестят глаза, а чаши вновь налиты…
Остроты, шутки, пылкие слова…
Не у одной из дам горят ланиты,
В огне от нежных взглядов голова.
Но вот и солнце никнет. Сумрак синий
Таит благодеяния зимы.
Сигнал разъезда дали нам богини.
И лестницы гремят. Уходим мы.
Тот, кто слепому счастью доверяет,
Вступает, фараон, в твою страну
Или искусно кием управляет
Слонов точеных гонит по сукну.
Когда же ночь раздвинет мрак тяжелый
И в окнах вспыхнет множество огней,
Кончает молодежь свой день веселый,
Шлифуя снег полозьями саней.
[1817]
ВОСПОМИНАНИЕ
Сонет
Лаура, помнишь ли те сладостные годы,
Когда вдали от всех бытийственных забот
Друг другом жили мы, не числя дней полет,
Забыв докучный мир для счастья и свободы.
Ты помнишь этот сад, аллей живые своды,
И речку, и покой ее прозрачных вод,
И нег ночных приют – обвитый хмелем грот,
Где проникали к нам лишь голоса природы.
А месяц озарял то груди белизну,
То золотых волос роскошную волну,
И ты божественным влекла очарованьем.
В подобные часы восторгам нет конца,
Уста встречаются, блаженство пьют сердца,
И вздоху вторит вздох, признания – признаньям.
[Начало 1819]
***
Уже с лица небес слетел туман унылый.
Ты, кормчий, встань к рулю, пускай шумит ветрило,
Режь соль седых валов рукой неутомимой.
Простерся океан вдали необозримый.
Пусть не страшит тебя ни дальняя дорога,
Ни хрупкая ладья, ни то, что нас немного.
Подумай, ведь Язон, когда отплыл впервые,
Доверясь прихотям обманчивой стихии,
Корабль имел простой и сердце не из стали,
Ведь ад и небеса герою угрожали,
Но, цель высокую поставив пред собою,
Он все преодолел, добыл руно златое.
Нам тоже ведомы высокие дерзанья,
Должны воздвигнуть мы на новом месте зданье,
И, если подвиги не меньшие нас манят,
Пусть аргонавтов нам живой пример предстанет.
Они, из отчих гнезд впервые вылетая,
Предприняли поход, опасностью играя.
Мы их наследники. Страшиться мы не вправе.
Преодоленный труд – всегда ступенька к славе.
Там каждый отдавал свой труд на пользу дела:
Кто – мощь, кто – зоркость глаз, кто – голос лиры смелой.
И мы поступим так. Ведь мы не бесталанны
И сил не лишены. Свершим же путь желанный.
Стремиться будем все, – один свершит, быть может:
Неравной мерою дары даются божьи.
Но там, где поприще огромно и прекрасно,
Неравенство сие не может быть опасно.
Счастлив, кому венок достанется лавровый,
Он увлечет других стремленьем к славе новой,
Но пусть тщеславие не завладеет нами,
Гордится дерево не листьями – плодами,
Нам станут гордостью полезные деянья,
Не пальма первенства и не рукоплесканья.
Пусть каждый говорит, как воины ахеян:
"Я – сильный, дайте мне доспех потяжелее".
Пока, спеша к мете, поставленной на бреге,
Ты не опередил других в могучем беге,
До той поры народ, на состязанье глядя,
Спокойно ждет того, кто подлежит награде,
Но если уж других ты позади оставил,
Гляди, чтобы навек себя не обесславил.
Спеши, дабы тебя опять не обогнали,
Нажав в последний миг, отставшие вначале.
Ведь если выше ты других себя считаешь,
О славе более высокой ты мечтаешь,
Победу одержав в публичном состязанье,
Услышать всякий рад толпы рукоплесканье,
Но, если полубог сразил в бою кентавра,
Что значит для него простой венок из лавра!
Пусть примет больший труд, в ком громче голос чести,
Себя позорит он, когда стоит на месте!
К вам, братья славные, я обращаю взоры,
Вы, дня грядущего надежда и опора,
Кого природа-мать любовно наградила,
Взмахните крыльями, взлетите с новой силой
Затем, чтоб, досягнув вершины величавой,
По-братски звать других в поход зановрй славой!
А нам, которые идут за вами следом,
Высокий ваш полет укажет путь к победам.
В соревновании с могучими мужами
Гордились юноши десятыми венками.
Мы тоже их возьмем. Пусть зависть не хлопочет.
Червь равнодушия в нас воли не подточит.
Свободен наш союз, нам принужденье чуждо.
Труд – наше божество, девиз священный – дружба.
Настанет день, когда, соединивши руки,
Девиз воспримут наш и нас восхвалят внуки.
Но, право, нужно быть тупицей недалеким,
Чтоб сделать доступ к нам открытым и широким.
Строенье лишь тогда не рушится веками,
Когда строители кладут отборный камень.
И чтобы замысел не оставался словом,
Пусть исполнители пройдут отбор суровый!
Кротонец, в таинствах природы умудренный,
Покровом призакрыл лик правды обнаженной
И, добродетели подъемля жезл крылатый,
Не всем ученикам давал названье брата.
Так было некогда на таинствах Орфийских,
И на мистериях так было Элевзинских.
Немало жаждущих попасть в наш круг стремится,
Но разные у них намеренья и лица.
Личину с них сорвав, увидим их в натуре:
Отыщем среди них волков в овечьей шкуре!
Кто жадностью томим, а кто из горделивых,
Кто ищет не друзей, а слуг, покорных, льстивых.
Коль цели хитростью достигнуть не способны,
Пред нами предстают и мстительны и злобны.
Иной из прихоти иль в детском увлеченье
За непосильное берется порученье,
Но, лишь с малейшею преградою столкнется,
Легко он, как дитя, с мечтою расстается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22