А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Пикара наказали заключением на два месяца в крепость. Однако дрейфусары не отвязались. Один довольно тривиальный писатель, Золя, напечатал огненную статью «Я обвиняю!». Группка бумагомарак и так называемых ученых требует пересмотра процесса. Кто они такие? Прусты, Франсы, Сорели, Моне, Ренары, Дюркгеймы? В литературном салоне Адан мне они что-то не попадались. Какой-то Пруст. Я кое-что сумел о нем выяснить: двадцать пять лет, педераст, сочинитель, к счастью, непечатаемый. Моне: безвестный пачкун, пару-другую его картинок мне случалось видеть, взгляд на божий мир загноившимися глазами. Писателишка, живописец, какое они могут иметь мнение о военном суде? О, несчастная Франция. Правильно жалуется Дрюмон. Эти, с позволения сказать, «интеллигенты», пользуясь определением третьеразрядного адвокатишки – Клемансо, лучше бы занимались своим делом, в котором они, надеюсь, немножко больше смыслят…
Золя судили и, по счастью, дали ему срок: один год. Есть еще во Франции правосудие, ликует Дрюмон, которого как раз в мае избрали депутатом в парламент от Алжира. Подбирается хорошенькая фракция антисемитов в нижней палате. Полезно для защиты антидрейфусарской политики.
Так что все, казалось бы, складывалось к лучшему. Пикару в июле присудили шесть месяцев тюрьмы, Золя, увы, успел удрать в Лондон, и я уж думал, что никто не станет снова ворошить эту кучу, как вдруг какой-то капитан Кюинье неожиданно выскочил с открытием, что письмо Паниццарди насчет сотрудничества Дрейфуса – фальшивка. Не знаю уж, с чего он это взял. Я, честное слово, сработал просто на славу. Командование, однако, прислушалось. Поскольку письмо нашел и предъявил в свое время полковник Анри, понеслись разнотолки о «фальшивке Анри». К концу месяца прижатый к стенке Анри во всем сознался, был посажен в Мон-Валерьен, а на следующий день он лишил себя жизни, перерезав бритвой горло. Повторяю в коий раз: военные способны загубить любое дело. То есть как? У них в руках опасный предатель, а они разрешают ему держать в камере бритву? – Да не самоубился он! Его самоубили! – возбужденно выкрикивал Дрюмон. – Больно много у нас развелось евреев в Генеральном штабе! Открываю всенародную подписку, финансируем процесс по реабилитации Анри!
Но через четыре или пять дней Эстергази перебежал в Бельгию, а оттуда в Англию. Тем практически признав свою вину. Я подумал, что главный вопрос сейчас – не захочет ли он выгораживаться мной.
* * *
Я ворочался в кровати и отчетливо слышал странные шумы снизу. Сошел утром – магазин и даже подвал перерыты, перевернуты, открыта дверца люка, ведущая в клоаку.
Встал вопрос – не пора ли теперь мне тоже, как и Эстергази, унести ноги. Я, однако, не успел задуматься. В дверь настойчиво звонил Рачковский. Не пройдя даже наверх, он уселся на один из продаваемых стульев, никогда и никому не нравившихся. – Что вы скажете, если я сейчас пойду и сообщу, что в дыре у вас в подполе лежат четыре упокойника и один из них – мой человек, которого уже обыскались по всему свету? Хватит тянуть. Даю вам ровно два дня, чтобы вы съездили за протоколами. Тогда я готов забыть все, что увидел у вас внизу. По-моему, честное предложение.
Итак, Рачковский проведал про клоаку. Это неудивительно. Что он еще знает? Учитывая, что дать ему бумаги безусловно придется, я попытался добиться дополнительных поблажек для себя: – И хорошо бы вы мне помогли уладить недопонимание с вооруженными силами…
Он осклабился: – Боитесь, узнают, что вы написали хваленое бордеро?
Да, он знает все.
Рачковский сложил ладони, будто для внимательного размышления, и растолковал:
– Вы, мнится мне, ни черта не поняли, что происходит, и боитесь только, что вас назовут. Успокойтесь. Всем во Франции необходимо, по резонам безопасности государства, чтобы бордеро было подлинным.
– Почему?
– Потому что французская артиллерия перевооружается пушками 75 мм. Так что требуется, чтобы немцы думали, будто работа ведется в направлении пушек 120 мм. Немцам аккуратно внушают, что шпион был намерен выдать им конструкцию стодвадцатимиллиметровой пушки. То есть самая главная подловка как раз тут. Вы, как здравомыслящий человек, естественно, скажете, что логика немцев должна была быть такой:
«Доннерветтер! Да будь бордеро подлинным, у нас были бы и секретные сведения! А не только перечень их, выброшенный в корзинку!» То есть вы полагаете, что немцы раскусили подвох. А я, наоборот, не исключаю, что они таки поймались на приманку. Дело в том, что в секретных службах никто не ставит никого в известность о том, что знает. И каждый подозревает, что сосед его по кабинету – двойной агент. Так что, может быть, там прозвучали десятки взаимных обвинений. «Как! Приходит такое важное сообщение, а вы хотите нас убедить, будто бы даже военный атташе о том не знает, притом что именно он адресат уведомления! А может быть, знает, да молчит?» Возникает чудовищная неразбериха, летят головы… Нет, прямой сейчас расчет всем придерживаться обнародованной версии. В бордеро должны верить все. Потому-то срочно и выпихнули Дрефуса на этот Чертов остров. Чтоб не дать ему оправдываться. Чтобы он не сказал, что никак не мог обещать сведений по стодвадцатимиллиметровой пушке, потому что речь всегда шла о пушке 75 мм. Ему даже пистолет давали – застрелись, не позорься. Хотели не доводить до гласного суда. Но Дрейфус упрям и собирался защищаться, потому что думал, будто не виноват. А офицеру не следует думать. Хотя, вероятно, ему о семьдесят пятой пушке и известно-то не было. Станут они сообщать такие секреты всякому, кто приходит на испытательный срок. Ладно, главное в нашем деле – осмотрительность. Ясно? Если б узналось, что бордеро спроворили вы, вся бы комбинация полетела и немцы бы догадались, что стодвадцатимиллиметровая пушка – ложный след. Они тупоголовы до невозможности, боши, но не вконец же. Вы ответите, что на самом деле не только немецкие спецслужбы, но и французские находятся в руках бездарей. Нет сомнения. Иначе они бы работали на Охрану, которая поворотливее и, как вы видите, имеет осведомителей и среди этих, и среди тех.
– А Эстергази?
– Этот пижон – двойной агент. Прикидывался, будто шпионит за Сандером для посольских немцев, и тут же шпионил за немцами для Сандера. Ему было поручено дело Дрейфуса. Но Сандер вовремя понял, что Эстергази вот-вот сгорит и что немцы его заподозрили. Сандер сознательно дал вам образец почерка Эстергази. Решено было заваливать Дрейфуса, но на случай осечки имелся вариант перегрузить ответственность за бордеро на Эстергази. Естественно, Эстергази слишком поздно сообразил, в какую же мышеловку его заманили.
– Если так, почему он не назвал моего имени?
– А потому что его бы заглушили и отправили бы в крепость, если не в омут. А так он себе спокойно получает пенсию в Лондоне. Дрейфуса ли будут считать автором, или Эстергази, несомненно одно: бордеро должно выглядеть подлинным. Так что вы, отъявленный фальшивщик, обвинению не подлежите. В данном случае вы за каменной стеной. Но по поводу этих мертвяков в подвале я могу вас прижать. Ну, выкладывайте ваши документы. Послезавтра ждите моего человека, Головинского. Не заботьтесь об окончательной отделке. Подлинные окончательные бумаги делать не вам, потому что оригиналы должны быть написаны по-русски. Вы только должны подобрать новый материал, подлинный и убедительный, вдохнуть жизнь в старые картинки пражского кладбища, которые уже развешаны по всем парикмахерским. Пусть все это и будет откликом речей, произносившихся ночью на кладбище в Праге, меня устраивает, но лучше без конкретных указаний, когда была эта сходка, и детали пускай там будут современные, а не фантазии времен Средневековья.
Пришлось усаживаться за работу.
* * *
Проработал два дня и две ночи, компоновал свои и вырезанные заметки, накопленные за десять лет общения с Дрюмоном. Сперва, по чести, я не предполагал использовать их. Все это были куски, опубликованные в «Либр Пароль». Но как знать, может быть, для русских это свежий материал. Тогда вопрос в отборе и подборе фактов. Совершенно ясно, что Головинскому и Рачковскому несущественно, обладают ли евреи музыкальным или творческим даром. Головинскому с Рачковским важно, что евреи разоряют порядочных людей.
Я перечитал все то, что уж и раньше закладывал в речи раввина. В моей давнишней продукции евреи намеревались захватить железные дороги, горное дело и леса, налоговую администрацию, собственность на землю. Они нацеливались на прокурорскую и адвокатскую работу, на сферу образования, рассчитывали просочиться в философию, политику, науку, искусство, а первым делом в медицину, потому что для врача открыты двери всех семей, и шире, чем для священника. Расшатывать религиозность. Насаждать вольную мысль и упразднить из школ Закон Божий. Подмять торговлю алкоголем и взять контроль над прессой. Святые угодники, что, что еще могли бы злоумышлять евреи? Нет, этот материал, конечно, поддается вторичному использованию. Рачковский знает только ту версию тирады раввина, которую давали Глинке. Там направление было религиозное, апокалиптическое. Так что есть что добавить туда. Я решил подобрать все то, что подействует на среднего читателя. И переписал красивым почерком более чем полувековой давности на хорошо состаренной бумаге. Вышли документы, найденные дедушкой в гетто, где он жил молодым. Документы представляли собой переводы протоколов с некоего стародавнего собрания на кладбище в Праге.
Когда днем позже в лавку старьевщика вошел Головинский, я диву дался: как мог Рачковский доверить такую ответственную работу молодому, неповоротливому и близорукому, плохо одетому простофиле мужицкого вида! Разговорившись, я понял, что не так-то он прост. У него был отталкивающий французский с грубым русским акцентом, но он сразу съехидничал: почему это раввины туринского гетто изъясняются на французском? Я сказал ему, что в Пьемонте в прежние времена все, кто был грамотен, употребляли французский. А эти документы – переводы. Задним числом я подумал, что даже не знаю, на идише или на древнееврейском говорили те, на кладбище, раввины. Но уже не имело значения, коль скоро документы были уже написаны, и написаны по-французски.
– Видите, – растолковывал я Головинскому. – Например, в этом протоколе намечается внедрять идеи философоватеистов, сбивать с толку гоев. Читайте: «Вот почему нам необходимо подорвать веру, вырвать из уст гоев самый принцип Божества и Духа и заменить все арифметическими расчетами и материальными потребностями». Это я правильно рассчитал: учиться арифметике никто не любит. Припомнив нарекания Дрюмона на непристойные публикации в печати, я решил, что, по крайней мере в глазах благонамеренных читателей, продвижение пошлых и вульгарных развлечений может быть хорошеньким признаком еврейского заговора.
– «Чтобы они сами до чего-нибудь не додумались, мы их еще отвлекаем увеселениями, играми, забавами, страстями, народными домами… Скоро мы станем через прессу предлагать конкурсные состязания в искусстве, спорте всех видов: эти интересы отвлекут окончательно умы от вопросов, на которых нам пришлось бы с ними бороться… Отвыкая все более и более от самостоятельного мышления, люди заговорят в унисон с нами… Для разорения гоевской промышленности мы пустим в подмогу спекуляции развитую нами среди гоев сильную потребность в роскоши, всепоглощающей роскоши. Поднимем заработную плату, которая, однако, не принесет никакой пользы рабочим, ибо одновременно мы произведем вздорожание предметов первой необходимости, якобы от падения земледелия и скотоводства; да, кроме того, мы искусно и глубоко подкопаем источники производства, приучив рабочих к анархии и спиртным напиткам и приняв вместе с этим все меры к изгнанию с земли всех интеллигентных сил гоев… Мы еще будем направлять умы на всякие измышления фантастических теорий, новых и якобы прогрессивных: ведь мы с полным успехом вскружили прогрессом безмозглые гоевские головы».
– Чудно, чудно, – одобрял Головинский. – А насчет студентов как? Кроме этой арифметики? В России студенты воду мутят. Их надо бы поприструнить.
– Пожалуйста! «Когда же мы будем у власти, то мы удалим всякие смущающие предметы из воспитания и сделаем из молодежи послушных детей начальства, любящих правящего как опору и надежду на мир и покой. Классицизм, как и всякое изучение древней истории, в которой более дурных, чем хороших, примеров, мы заменим изучением программы будущего. Мы вычеркнем из памяти людей все факты прежних веков, которые нам нежелательны. Мы поглотим и конфискуем в нашу пользу последние проблески независимости мысли, которую мы давно уже направляем на нужные нам предметы и идеи… Перейдем к прессе. Мы ее обложим, как и всю печать, марочными сборами с листа и залогами, а книги, имеющие менее 300 страниц, – в двойном размере. Эта мера вынудит писателей к таким длинным произведениям, что их будут мало читать, особенно при их дороговизне. То же, что мы будем издавать сами на пользу умственного направления в намеченную нами сторону, будет дешево и будет читаться нарасхват. Налог угомонит пустое литературное влечение, наказуемость поставит литераторов в зависимость от нас. Если и найдутся желающие писать против нас, то не найдется охотников печатать их произведения. Прежде чем принять для печати какое-либо произведение, издатель или типографщик должен будет прийти к властям просить разрешение на это». Что же до газет, еврейский план предполагает, что еврейское правительство сделается собственником большинства журналов. Этим будет нейтрализовано вредное влияние частной прессы и приобретется громадное воздействие на умы… «Если мы разрешим десять журналов, то сами учредим тридцать, и так далее в том же роде. Но этого отнюдь не должны подозревать в публике, почему и все издаваемые нами журналы будут самых противоположных по внешности направлений и мнений, что возбудит к нам доверие и привлечет к ним наших ничего не подозревающих противников, которые, таким образом, попадутся в нашу западню и будут обезврежены». Отдельно оговаривается, что подкуп журналистов будет нетрудным делом. Ведь они входят в масонство. «Уже и ныне в журналистике существует масонская солидарность: все органы печати связаны между собою профессиональной тайной; подобно древним авгурам, ни один член ее не выдаст тайны своих сведений, если не постановлено их оповестить. Ни один журналист не решится предать этой тайны, ибо ни один из них не допускается в литературу без того, чтобы все прошлое его не имело бы какой-нибудь постыдной раны… Эти раны были бы тотчас же раскрыты. Пока эти раны составляют тайну немногих, ореол журналиста привлекает мнение большинства страны – за ним шествуют с восторгом. Когда мы будем в периоде нового режима, переходного к нашему воцарению, нам нельзя будет допускать разоблачения прессой общественной бесчестности; надо, чтобы думали, будто новый режим так всех удовлетворил, что даже преступность иссякла…» Но хотя печать и будет пребывать под цензурным контролем, это никого не беспокоит, разве народу нужна свободная печать? «Все эти так называемые “права народа” могут существовать только в идее, никогда на практике не осуществимой.
Что для пролетария-труженика, согнутого в дугу над тяжелым трудом, придавленного своей участью, получение говорунами права болтать, журналистами – права писать всякую чепуху наряду с делом?..»
– Ах, ах, это годится, – радовался Головинский, – у нас-то все кипятятся, шумят и жалуются на государственную цензуру. Пусть знают, что еврейская цензура еще покруче.
– Какое! Да у меня вдобавок вот что есть: «Чтобы выработать целесообразные действия, надо принять во внимание подлость, неустойчивость, непостоянство толпы, ее неспособность понимать и уважать условия собственной жизни, собственного благополучия. Надо понять, что мощь толпы слепая, неразумная, нерассуждающая, прислушивающаяся направо и налево. Народ, предоставленный самому себе, то есть выскочкам из его среды, саморазрушается партийными раздорами, возбуждаемыми погонею за властью и почестями и происходящими от этого беспорядками. Возможно ли народным массам спокойно, без соревнования рассудить, управиться с делами страны, которые не должны смешиваться с личными интересами? Могут ли они защищаться от внешних врагов? Это немыслимо, ибо план, разбитый на столько частей, сколько голов в толпе, теряет цельность, а потому становится непонятным и неисполнимым. Только у Самодержавного лица планы могут выработаться обширно ясными, в порядке, распределяющем все в механизме государственной машины; из чего надо заключить, что целесообразное для пользы страны управление должно сосредоточиться в руках одного ответственного лица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47