Какую муку и горе я испытывал, когда мои опыты, мои
мокрые, мрачно-фиолетово-зеленые картины, ужасно коробились или
свертывались, точно скрываясь от меня в другое, дурное,
измерение! Как я любил кольца на материнской руке, ее браслеты!
Бывало, в петербургском доме, в отдаленнейшей из ее комнат, она
вынимала из тайника в стене целую груду драгоценностей, чтобы
позанять меня перед сном. Я был тогда очень мал, и эти
струящиеся диадемы и ожерелья не уступали для меня в загадочном
очаровании табельным иллюминациям, когда в ватной тишине зимней
ночи гигантские монограммы и венцы, составленные из цветных
электрических лампочек - сапфировых, изумрудных, рубиновых,-
глухо горели над отороченными снегом карнизами домов.
2
Частые детские болезни особенно сближали меня с матерью. В
детстве, до десяти что ли лет, я был отягощен исключительными,
и даже чудовищными, способностями к математике, которые
быстро потускнели в школьные годы и вовсе пропали в пору моей,
на редкость бездарной во всех смыслах, юности (от пятнадцати до
двадцати пяти лет). Математика играла грозную роль в моих
ангинах и скарлатинах, когда, вместе с расширением
термометрической ртути, беспощадно пухли огромные шары и
многозначные цифры у меня в мозгу. Неосторожный гувернер
поторопился объяснить мне-в восемь лет-логарифмы, а в одном
из детских моих английских журналов мне попалась статейка про
феноменального индуса, который ровно в две секунды мог извлечь
корень семнадцатой степени из такого, скажем, приятного числа,
как 3529471145760275132301897342055866171392 (кажется, 212, но
это неважно). От этих монстров, откормленных на моем бреду и
как бы вытеснявших меня из себя самого, невозможно было
отделаться, и в течение безнадежной борьбы я поднимал голову с
подушки, силясь объяснить матери мое состояние. Сквозь мои
смещенные логикой жара слова она узнавала все то, что сама
помнила из собственной борьбы со смертью в детстве, и каким-то
образом помогала моей разрывающейся вселенной вернуться к
Ньютонову классическому образцу.
Будущему узкому специалисту-словеснику будет
небезынтересно проследить, как именно изменился, при передаче
литературному герою (в моем романе "Дар"), случай, бывший и с
автором в детстве. После долгой болезни я лежал в постели,
размаянный, слабый, как вдруг нашло на меня блаженное чувство
легкости и покоя. Мать, я знал, поехала купить мне очередной
подарок: планомерная ежедневность приношений придавала
медленным вы-здоравливаниям и прелесть и смысл. Что предстояло
мне получить на этот раз, я не мог угадать, но сквозь
магический кристалл моего настроения я со сверхчувственной
ясностью видел ее санки, удалявшиеся по Большой Морской по
направлению к Невскому (ныне Проспекту какого-то Октября, куда
вливается удивленный Герцен). Я различал все: гнедого рысака,
его храп, ритмический щелк его мошны и твердый стук комьев
мерзлой земли и снега об передок. Перед моими глазами, как и
перед материнскими, ширился огромный, в синем сборчатом
ватнике, кучерской зад, с путевыми часами в кожаной оправе на
кушаке: они показывали двадцать минут третьего. Мать в вуали, в
котиковой шубе, поднимала муфту к лицу грациозно-гравюрным
движением нарядной петербургской дамы, летящей в открытых
санях; петли медвежьей полости были сзади прикреплены к обоим
углам низкой спинки, за которую держался, стоя на запятках,
выездной с кокардой.
Не выпуская санок из фокуса ясновидения, я остановился с
ними перед магазином Треймана на Невском, где продавались
письменные принадлежности, аппетитные игральные карты и
безвкусные безделушки из металла и камня. Через несколько минут
мать вышла оттуда в сопровождении слуги: он нес за ней покупку,
которая показалась мне обыкновенным фаберовским карандашом, так
что я даже удивился и ничтожности подарка, и тому, что она не
может нести сама такую мелочь. Пока выездной запахивал опять
полость, я смотрел на пар, выдыхаемый всеми, включая коня.
Видел и знакомую ужимку матери: у нее была привычка вдруг
надуть губы, чтобы отлепилась слишком тесная вуалетка, и вот
сейчас, написав это, нежное сетчатое ощущение ее холодной щеки
под моими губами возвращается ко мне, летит, ликуя, стремглав
из снежно-синего, синеоконного (еще не спустили штор) прошлого.
Вот она вошла ко мне в спальню и остановилась с хитрой
полуулыбкой. В объятиях у нее большой, удлиненный пакет. Его
размер был так сильно сокращен в моем видении оттого, может
быть, что я делал подсознательную поправку на отвратительную
возможность, что от недавнего бреда могла остаться у вещей
некоторая склонность к гигантизму. Но нет: карандаш
действительно оказался желто-деревянным гигантом, около двух
аршин в длину и соответственно толстый. Это рекламное чудовище
висело в окне у Треймана как дирижабль, и мать знала, что я
давно мечтаю о нем, как мечтал обо всем, что нельзя было, или
не совсем можно было, за деньги купить (приказчику пришлось
сначала снестись с неким доктором Либнером, точно дело было и
впрямь врачебное). Помню секунду ужасного сомнения: из графита
ли острие, или это подделка? Нет, настоящий графит. Мало того,
когда несколько лет спустя я просверлил в боку гиганта дырку,
то с радостью убедился, что становой графит идет через всю
длину: надобно отдать справедливость Фаберу и Либнеру, с их
стороны это было сущее "искусство для искусства". "О, еще
бы,-говаривала мать, когда бывало я делился с нею тем или
другим необычайным чувством или наблюдением,-еще бы, это я
хорошо знаю...". И с жутковатой простотой она обсуждала
телепатию, и сны, и потрескивающие столики, и странные ощущения
"уже раз виденного" (le deja vu). Среди отдаленных ее предков,
сибирских Рукавишниковых (коих не должно смешивать с известными
московскими купцами того же имени), были староверы, и звучало
что-то твердо-сектантское в ее отталкивании от обрядов
православной церкви. Евангелие она любила какой-то вдохновенной
любовью, но в опоре догмы никак не нуждалась; страшная
беззащитность души в вечности и отсутствие там своего угла
просто не интересовали ее. Ее проникновенная и невинная вера
одинаково принимала и существование вечного, и невозможность
осмыслить его в условиях временного. Она верила, что
единственно доступное земной душе, это ловить далеко впереди,
сквозь туман и грезу жизни, проблеск чего-то настоящего.
Так люди, дневное мышление которых особенно неуимчиво, иногда
чуют и во сне, где-то за щекочущей путаницей и нелепицей
видений,- стройную действительность прошедшей и предстоящей
яви.
3
Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе -
таково было ее простое правило. "Вот запомни",- говорила она с
таинственным видом, предлагая моему вниманию заветную
подробность: жаворонка, поднимающегося в мутно-перламутровое
небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц,
снимающих в разных положеньях далекую рощу, краски кленовых
листьев на палитре мокрой террасы, клинопись птичьей прогулки
на свежем снегу. Как будто предчувствуя, что вещественная часть
ее мира должна скоро погибнуть, она необыкновенно бережно
относилась ко всем вешкам прошлого, рассыпанным и по ее
родовому имению, и по соседнему поместью свекрови, и по земле
брата за рекой. Ее родители оба скончались от рака, вскоре
после ее свадьбы, а до этого умерло молодыми семеро из девяти
их детей, и память обо всей этой обильной далекой жизни,
мешаясь с веселыми велосипедами и крокетными дужками ее
девичества, украшала мифологическими виньетками Выру, Батово и
Рождествено на детальной, но несколько несбыточной карте. Таким
образом я унаследовал восхитительную фатаморгану, все красоты
неотторжимых богатств, призрачное имущество-и это оказалось
прекрасным закалом от предназначенных потерь" Материнские
отметины и зарубки были мне столь же дороги, как и ей, так что
теперь в моей памяти представлена и комната, которая в прошлом
отведена была ее матери под химическую лабораторию, и
отмеченный -тогда молодой, теперь почти шестидесятилетней -
липою подъем в деревню Грязно, перед поворотом на Даймищенский
боль-шак,- подъем, столь крутой, что приходилось
велосипедистам спешиваться,- где, поднимаясь рядом с ней,
сделал ей предложение мой отец, и старая теннисная площадка,
чуть ли не каренинских времен, свидетельница благопристойных
перекидок, а к моему детству заросшая плевелами и поганками.
Новая теннисная площадка - в конце той узкой и длинной
просади черешчатых дубков, о которых я уже говорил - была
выложена по всем правилам грунтового искусства рабочими,
выписанными из Восточной Пруссии. Вижу мать, отдающую мяч в
сетку - и топающую ножкой в плоской белой туфле. Майерсовское
руководство для игры в лоун-теннис перелистывается ветерком на
зеленой скамейке. С добросовестными и глупыми усилиями
бабочки-белянки пробивают себе путь к проволочной ограде вокруг
корта. Воздушная блуза и узкая пикейная юбка матери (она играет
со мной в паре против отца и брата, и я сержусь на ее промахи)
принадлежат к той же эпохе, как фланелевые рубашки и штаны
мужчин. Поодаль, за цветущим лугом, окружающим площадку,
проезжие мужики глядят с почтительным удивлением на резвость
господ, точно так же как глядели на волан или серсо в
восемнадцатом веке. У отца сильная прямая подача в классическом
стиле английских игроков того времени, и, сверяясь с упомянутой
книгой, он все справляется у меня и у брата, сошла ли на нас
благодать - отзывается ли драйв у нас от кисти до самого
плеча, как полагается.
Мать любила и всякие другие игры, особенно же головоломки
и карты. Под ее умело витающими руками, из тысячи вырезанных
кусочков постепенно складывалась на ломберном столе картина из
английской охотничьей жизни, и то, что казалось сначала
лошадиной ногой, оказывалась частью ильма, а никуда не
входившая пупочка (материнское слово для всякой кругловатой
штучки) вдруг приходилась к крапчатому крупу, удивительно ладно
восполняя пробел - вернее просинь, ибо ломберное сукно было
голубое. Эти точные восполнения доставляли мне, зрителю,
какое-то и отвлеченное и осязательное удовольствие.
В начале второго десятилетия века у нее появилась страсть
к азартным играм, особенно к покеру; последний был занесен в
Петербург радением дипломатического корпуса, но, по пути из
далекой Америки пройдя через сравнительно близкий Париж, он
пришел к нам оснащенный французскими названиями комбинаций, как
например brelan и couleur. Технически говоря, это был так
называемый draw poker с довольно частыми jack-pot'aми и с
джокером, заменяющим любую карту. Мать иногда играла до четырех
часов утра и впоследствии вспоминала с наивным ужасом, как
шофер дожидался ее во всю морозную ночь; на самом деле чай с
ромом в сочувственной кухне значительно скрашивал эти вигилии.
Любимейшим ее летним удовольствием было хождение по грибы.
В оригинале этой книги мне пришлось подчеркнуть само собою
понятное для русского читателя отсутствие гастрономического
значения в этом деле. Но, разговаривая с москвичами и другими
русскими провинциалами, я заметил, что и они не совсем понимают
некоторые тонкости, как например то, что сыроежки или там
рыжики, и вообще все низменные агарики с пластиночной бухтармой
совершенно игнорировались знатоками, которые брали только
классически прочно и округло построенные виды из рода Boletus,
боровики, подберезовики, подосиновики. В дождливую погоду,
особливо в августе, множество этих чудесных растеньиц вылезало
в парковых дебрях, насыщая их тем сырым, сытным запахом -
смесью моховины, прелых листьев и фиалкового перегноя,- от
которого вздрагивают и раздуваются ноздри петербуржца. Но в
иные дни приходилось подолгу всматриваться и шарить, покуда не
сыщется семейка боровичков в тесных чепчиках или мрамористый
"гусар", или болотная форма худосочного белесого березовика,
Под моросящим дождиком мать пускалась одна в долгий поход,
запасаясь корзинкой - вечно запачканной лиловым снутри от
чьих-то черничных сборов. Часа через три можно было увидеть с
садовой площадки ее небольшую фигуру в плаще с капюшоном,
приближавшуюся из тумана аллеи; бисерная морось на
зеленовато-бурой шерсти плаща образовывала вокруг нее подобие
дымчатого ореола. Вот, выйдя из-под капающей и шуршащей сени
парка, она замечает меня, и немедленно лицо ее принимает
странное, огорченное выражение, которое казалось бы должно
означать неудачу, но на самом деле лишь скрывает ревниво
сдержанное упоение, грибное счастье. Дойдя до меня, она
испускает вздох преувеличенной усталости, и рука и плечо вдруг
обвисают, чуть ли не до земли опуская корзинку, дабы
подчеркнуть ее тяжесть, ее сказочную полноту.
Около белой, склизкой от сырости, садовой скамейки со
спинкой она выкладывает свои грибы концентрическими кругами на
круглый железный стол со сточной дырой посредине. Она считает и
сортирует их. Старые, с рыхлым исподом, выбрасываются; молодым
и крепким уделяется всяческая забота. Через минуту их унесет
слуга в неведомое и неинтересное ей место, но сейчас можно
стоять и тихо любоваться ими. Выпадая в червонную бездну из
ненастных туч, перед самым заходом, солнце бывало бросало
красочный луч в сад, и лоснились на столе грибы: к иной красной
или янтарно-коричневой шляпке пристала травинка; к иной
подштрихованной, изогнутой ножке прилип родимый мох; и
крохотная гусеница геометриды, идя по краю стола, как бы двумя
пальцами детской руки все мерила что-то и изредка вытягивалась
вверх, ища никому неизвестный куст, с которого ее сбили.
4
Все, что относилось к хозяйству, занимало мою мать столь
же мало, как если бы она жила в гостинице. Не было
хозяйственной жилки и у отца. Правда, он заказывал завтраки и
обеды. Этот ритуал совершался за столом, после сладкого.
Буфетчик приносил черный альбомчик. С легким вздохом отец
раскрывал его и, поразмысливши, своим изящным, плавным почерком
вписывал меню на завтра. У него была привычка давать
химическому карандашу, или перу-самотеку, быстро-быстро
трепетать на воздухе, над самой бумагой, покуда он обдумывал
следующую зыбельку слов. На его вопросительные наименования
блюд мать отвечала неопределенными кивками или морщилась.
Официально в экономках числилась Елена Борисовна, бывшая няня
матери, древняя, очень низенького роста старушка, похожая на
унылую черепаху, большеногая, малоголовая, с совершенно
потухшим, мутно-карим взглядом и холодной, как забытое в
кладовой яблочко, кожей. Про Бову она мне что-то не
рассказывала, но и не пила, как пивала Арина Родионовна
(кстати, взятая к Олиньке Пушкиной с Суйды, неподалеку от нас).
Она была на семьдесят лет старше меня, от нее шел легкий, но
нестерпимый запах - смесь кофе и тлена - и за последние годы
в ней появилась патологическая скупость, по мере развития
которой был потихоньку от нее введен другой домашний порядок,
учрежденный в лакейской. Ее сердце не выдержало бы, узнай она,
что власть ее болтается в пространстве, с ее же ключничьего
кольца, и мать старалась лаской отогнать подозрение,
заплывавшее в слабеющий ум старушки. Та правила безраздельно
каким-то своим, далеким, затхлым, маленьким царством - вполне
отвлеченным, конечно, иначе бы мы умерли с голоду; вижу, как
она терпеливо топает туда по длинным желтым коридорам, под
насмешливым взглядом слуг, унося в тайную кладовую сломанный
петн-бер, найденный ею где-то на тарелке. Между тем, при
отсутствии всякого надзора над штатом в полсотни с лишком
человек, и в усадьбе и в петербургском доме шла веселая
воровская свистопляска. По словам пронырливых старых
родственниц, заправилами был повар, Николай Андреич, да старый
садовник, Егор,-оба необыкновенно положительные на вид люди, в
очках, с седеющими висками - словом, прекрасно загримированные
под преданных слуг. Доносам старых родственниц никто не верил,
но увы, они говорили правду. Николай Андреич был закупочным
гением, и, как выяснилось однажды, довольно известным в
петербургских спиритических кругах медиумом;
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Другие Берега'
1 2 3 4
мокрые, мрачно-фиолетово-зеленые картины, ужасно коробились или
свертывались, точно скрываясь от меня в другое, дурное,
измерение! Как я любил кольца на материнской руке, ее браслеты!
Бывало, в петербургском доме, в отдаленнейшей из ее комнат, она
вынимала из тайника в стене целую груду драгоценностей, чтобы
позанять меня перед сном. Я был тогда очень мал, и эти
струящиеся диадемы и ожерелья не уступали для меня в загадочном
очаровании табельным иллюминациям, когда в ватной тишине зимней
ночи гигантские монограммы и венцы, составленные из цветных
электрических лампочек - сапфировых, изумрудных, рубиновых,-
глухо горели над отороченными снегом карнизами домов.
2
Частые детские болезни особенно сближали меня с матерью. В
детстве, до десяти что ли лет, я был отягощен исключительными,
и даже чудовищными, способностями к математике, которые
быстро потускнели в школьные годы и вовсе пропали в пору моей,
на редкость бездарной во всех смыслах, юности (от пятнадцати до
двадцати пяти лет). Математика играла грозную роль в моих
ангинах и скарлатинах, когда, вместе с расширением
термометрической ртути, беспощадно пухли огромные шары и
многозначные цифры у меня в мозгу. Неосторожный гувернер
поторопился объяснить мне-в восемь лет-логарифмы, а в одном
из детских моих английских журналов мне попалась статейка про
феноменального индуса, который ровно в две секунды мог извлечь
корень семнадцатой степени из такого, скажем, приятного числа,
как 3529471145760275132301897342055866171392 (кажется, 212, но
это неважно). От этих монстров, откормленных на моем бреду и
как бы вытеснявших меня из себя самого, невозможно было
отделаться, и в течение безнадежной борьбы я поднимал голову с
подушки, силясь объяснить матери мое состояние. Сквозь мои
смещенные логикой жара слова она узнавала все то, что сама
помнила из собственной борьбы со смертью в детстве, и каким-то
образом помогала моей разрывающейся вселенной вернуться к
Ньютонову классическому образцу.
Будущему узкому специалисту-словеснику будет
небезынтересно проследить, как именно изменился, при передаче
литературному герою (в моем романе "Дар"), случай, бывший и с
автором в детстве. После долгой болезни я лежал в постели,
размаянный, слабый, как вдруг нашло на меня блаженное чувство
легкости и покоя. Мать, я знал, поехала купить мне очередной
подарок: планомерная ежедневность приношений придавала
медленным вы-здоравливаниям и прелесть и смысл. Что предстояло
мне получить на этот раз, я не мог угадать, но сквозь
магический кристалл моего настроения я со сверхчувственной
ясностью видел ее санки, удалявшиеся по Большой Морской по
направлению к Невскому (ныне Проспекту какого-то Октября, куда
вливается удивленный Герцен). Я различал все: гнедого рысака,
его храп, ритмический щелк его мошны и твердый стук комьев
мерзлой земли и снега об передок. Перед моими глазами, как и
перед материнскими, ширился огромный, в синем сборчатом
ватнике, кучерской зад, с путевыми часами в кожаной оправе на
кушаке: они показывали двадцать минут третьего. Мать в вуали, в
котиковой шубе, поднимала муфту к лицу грациозно-гравюрным
движением нарядной петербургской дамы, летящей в открытых
санях; петли медвежьей полости были сзади прикреплены к обоим
углам низкой спинки, за которую держался, стоя на запятках,
выездной с кокардой.
Не выпуская санок из фокуса ясновидения, я остановился с
ними перед магазином Треймана на Невском, где продавались
письменные принадлежности, аппетитные игральные карты и
безвкусные безделушки из металла и камня. Через несколько минут
мать вышла оттуда в сопровождении слуги: он нес за ней покупку,
которая показалась мне обыкновенным фаберовским карандашом, так
что я даже удивился и ничтожности подарка, и тому, что она не
может нести сама такую мелочь. Пока выездной запахивал опять
полость, я смотрел на пар, выдыхаемый всеми, включая коня.
Видел и знакомую ужимку матери: у нее была привычка вдруг
надуть губы, чтобы отлепилась слишком тесная вуалетка, и вот
сейчас, написав это, нежное сетчатое ощущение ее холодной щеки
под моими губами возвращается ко мне, летит, ликуя, стремглав
из снежно-синего, синеоконного (еще не спустили штор) прошлого.
Вот она вошла ко мне в спальню и остановилась с хитрой
полуулыбкой. В объятиях у нее большой, удлиненный пакет. Его
размер был так сильно сокращен в моем видении оттого, может
быть, что я делал подсознательную поправку на отвратительную
возможность, что от недавнего бреда могла остаться у вещей
некоторая склонность к гигантизму. Но нет: карандаш
действительно оказался желто-деревянным гигантом, около двух
аршин в длину и соответственно толстый. Это рекламное чудовище
висело в окне у Треймана как дирижабль, и мать знала, что я
давно мечтаю о нем, как мечтал обо всем, что нельзя было, или
не совсем можно было, за деньги купить (приказчику пришлось
сначала снестись с неким доктором Либнером, точно дело было и
впрямь врачебное). Помню секунду ужасного сомнения: из графита
ли острие, или это подделка? Нет, настоящий графит. Мало того,
когда несколько лет спустя я просверлил в боку гиганта дырку,
то с радостью убедился, что становой графит идет через всю
длину: надобно отдать справедливость Фаберу и Либнеру, с их
стороны это было сущее "искусство для искусства". "О, еще
бы,-говаривала мать, когда бывало я делился с нею тем или
другим необычайным чувством или наблюдением,-еще бы, это я
хорошо знаю...". И с жутковатой простотой она обсуждала
телепатию, и сны, и потрескивающие столики, и странные ощущения
"уже раз виденного" (le deja vu). Среди отдаленных ее предков,
сибирских Рукавишниковых (коих не должно смешивать с известными
московскими купцами того же имени), были староверы, и звучало
что-то твердо-сектантское в ее отталкивании от обрядов
православной церкви. Евангелие она любила какой-то вдохновенной
любовью, но в опоре догмы никак не нуждалась; страшная
беззащитность души в вечности и отсутствие там своего угла
просто не интересовали ее. Ее проникновенная и невинная вера
одинаково принимала и существование вечного, и невозможность
осмыслить его в условиях временного. Она верила, что
единственно доступное земной душе, это ловить далеко впереди,
сквозь туман и грезу жизни, проблеск чего-то настоящего.
Так люди, дневное мышление которых особенно неуимчиво, иногда
чуют и во сне, где-то за щекочущей путаницей и нелепицей
видений,- стройную действительность прошедшей и предстоящей
яви.
3
Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе -
таково было ее простое правило. "Вот запомни",- говорила она с
таинственным видом, предлагая моему вниманию заветную
подробность: жаворонка, поднимающегося в мутно-перламутровое
небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц,
снимающих в разных положеньях далекую рощу, краски кленовых
листьев на палитре мокрой террасы, клинопись птичьей прогулки
на свежем снегу. Как будто предчувствуя, что вещественная часть
ее мира должна скоро погибнуть, она необыкновенно бережно
относилась ко всем вешкам прошлого, рассыпанным и по ее
родовому имению, и по соседнему поместью свекрови, и по земле
брата за рекой. Ее родители оба скончались от рака, вскоре
после ее свадьбы, а до этого умерло молодыми семеро из девяти
их детей, и память обо всей этой обильной далекой жизни,
мешаясь с веселыми велосипедами и крокетными дужками ее
девичества, украшала мифологическими виньетками Выру, Батово и
Рождествено на детальной, но несколько несбыточной карте. Таким
образом я унаследовал восхитительную фатаморгану, все красоты
неотторжимых богатств, призрачное имущество-и это оказалось
прекрасным закалом от предназначенных потерь" Материнские
отметины и зарубки были мне столь же дороги, как и ей, так что
теперь в моей памяти представлена и комната, которая в прошлом
отведена была ее матери под химическую лабораторию, и
отмеченный -тогда молодой, теперь почти шестидесятилетней -
липою подъем в деревню Грязно, перед поворотом на Даймищенский
боль-шак,- подъем, столь крутой, что приходилось
велосипедистам спешиваться,- где, поднимаясь рядом с ней,
сделал ей предложение мой отец, и старая теннисная площадка,
чуть ли не каренинских времен, свидетельница благопристойных
перекидок, а к моему детству заросшая плевелами и поганками.
Новая теннисная площадка - в конце той узкой и длинной
просади черешчатых дубков, о которых я уже говорил - была
выложена по всем правилам грунтового искусства рабочими,
выписанными из Восточной Пруссии. Вижу мать, отдающую мяч в
сетку - и топающую ножкой в плоской белой туфле. Майерсовское
руководство для игры в лоун-теннис перелистывается ветерком на
зеленой скамейке. С добросовестными и глупыми усилиями
бабочки-белянки пробивают себе путь к проволочной ограде вокруг
корта. Воздушная блуза и узкая пикейная юбка матери (она играет
со мной в паре против отца и брата, и я сержусь на ее промахи)
принадлежат к той же эпохе, как фланелевые рубашки и штаны
мужчин. Поодаль, за цветущим лугом, окружающим площадку,
проезжие мужики глядят с почтительным удивлением на резвость
господ, точно так же как глядели на волан или серсо в
восемнадцатом веке. У отца сильная прямая подача в классическом
стиле английских игроков того времени, и, сверяясь с упомянутой
книгой, он все справляется у меня и у брата, сошла ли на нас
благодать - отзывается ли драйв у нас от кисти до самого
плеча, как полагается.
Мать любила и всякие другие игры, особенно же головоломки
и карты. Под ее умело витающими руками, из тысячи вырезанных
кусочков постепенно складывалась на ломберном столе картина из
английской охотничьей жизни, и то, что казалось сначала
лошадиной ногой, оказывалась частью ильма, а никуда не
входившая пупочка (материнское слово для всякой кругловатой
штучки) вдруг приходилась к крапчатому крупу, удивительно ладно
восполняя пробел - вернее просинь, ибо ломберное сукно было
голубое. Эти точные восполнения доставляли мне, зрителю,
какое-то и отвлеченное и осязательное удовольствие.
В начале второго десятилетия века у нее появилась страсть
к азартным играм, особенно к покеру; последний был занесен в
Петербург радением дипломатического корпуса, но, по пути из
далекой Америки пройдя через сравнительно близкий Париж, он
пришел к нам оснащенный французскими названиями комбинаций, как
например brelan и couleur. Технически говоря, это был так
называемый draw poker с довольно частыми jack-pot'aми и с
джокером, заменяющим любую карту. Мать иногда играла до четырех
часов утра и впоследствии вспоминала с наивным ужасом, как
шофер дожидался ее во всю морозную ночь; на самом деле чай с
ромом в сочувственной кухне значительно скрашивал эти вигилии.
Любимейшим ее летним удовольствием было хождение по грибы.
В оригинале этой книги мне пришлось подчеркнуть само собою
понятное для русского читателя отсутствие гастрономического
значения в этом деле. Но, разговаривая с москвичами и другими
русскими провинциалами, я заметил, что и они не совсем понимают
некоторые тонкости, как например то, что сыроежки или там
рыжики, и вообще все низменные агарики с пластиночной бухтармой
совершенно игнорировались знатоками, которые брали только
классически прочно и округло построенные виды из рода Boletus,
боровики, подберезовики, подосиновики. В дождливую погоду,
особливо в августе, множество этих чудесных растеньиц вылезало
в парковых дебрях, насыщая их тем сырым, сытным запахом -
смесью моховины, прелых листьев и фиалкового перегноя,- от
которого вздрагивают и раздуваются ноздри петербуржца. Но в
иные дни приходилось подолгу всматриваться и шарить, покуда не
сыщется семейка боровичков в тесных чепчиках или мрамористый
"гусар", или болотная форма худосочного белесого березовика,
Под моросящим дождиком мать пускалась одна в долгий поход,
запасаясь корзинкой - вечно запачканной лиловым снутри от
чьих-то черничных сборов. Часа через три можно было увидеть с
садовой площадки ее небольшую фигуру в плаще с капюшоном,
приближавшуюся из тумана аллеи; бисерная морось на
зеленовато-бурой шерсти плаща образовывала вокруг нее подобие
дымчатого ореола. Вот, выйдя из-под капающей и шуршащей сени
парка, она замечает меня, и немедленно лицо ее принимает
странное, огорченное выражение, которое казалось бы должно
означать неудачу, но на самом деле лишь скрывает ревниво
сдержанное упоение, грибное счастье. Дойдя до меня, она
испускает вздох преувеличенной усталости, и рука и плечо вдруг
обвисают, чуть ли не до земли опуская корзинку, дабы
подчеркнуть ее тяжесть, ее сказочную полноту.
Около белой, склизкой от сырости, садовой скамейки со
спинкой она выкладывает свои грибы концентрическими кругами на
круглый железный стол со сточной дырой посредине. Она считает и
сортирует их. Старые, с рыхлым исподом, выбрасываются; молодым
и крепким уделяется всяческая забота. Через минуту их унесет
слуга в неведомое и неинтересное ей место, но сейчас можно
стоять и тихо любоваться ими. Выпадая в червонную бездну из
ненастных туч, перед самым заходом, солнце бывало бросало
красочный луч в сад, и лоснились на столе грибы: к иной красной
или янтарно-коричневой шляпке пристала травинка; к иной
подштрихованной, изогнутой ножке прилип родимый мох; и
крохотная гусеница геометриды, идя по краю стола, как бы двумя
пальцами детской руки все мерила что-то и изредка вытягивалась
вверх, ища никому неизвестный куст, с которого ее сбили.
4
Все, что относилось к хозяйству, занимало мою мать столь
же мало, как если бы она жила в гостинице. Не было
хозяйственной жилки и у отца. Правда, он заказывал завтраки и
обеды. Этот ритуал совершался за столом, после сладкого.
Буфетчик приносил черный альбомчик. С легким вздохом отец
раскрывал его и, поразмысливши, своим изящным, плавным почерком
вписывал меню на завтра. У него была привычка давать
химическому карандашу, или перу-самотеку, быстро-быстро
трепетать на воздухе, над самой бумагой, покуда он обдумывал
следующую зыбельку слов. На его вопросительные наименования
блюд мать отвечала неопределенными кивками или морщилась.
Официально в экономках числилась Елена Борисовна, бывшая няня
матери, древняя, очень низенького роста старушка, похожая на
унылую черепаху, большеногая, малоголовая, с совершенно
потухшим, мутно-карим взглядом и холодной, как забытое в
кладовой яблочко, кожей. Про Бову она мне что-то не
рассказывала, но и не пила, как пивала Арина Родионовна
(кстати, взятая к Олиньке Пушкиной с Суйды, неподалеку от нас).
Она была на семьдесят лет старше меня, от нее шел легкий, но
нестерпимый запах - смесь кофе и тлена - и за последние годы
в ней появилась патологическая скупость, по мере развития
которой был потихоньку от нее введен другой домашний порядок,
учрежденный в лакейской. Ее сердце не выдержало бы, узнай она,
что власть ее болтается в пространстве, с ее же ключничьего
кольца, и мать старалась лаской отогнать подозрение,
заплывавшее в слабеющий ум старушки. Та правила безраздельно
каким-то своим, далеким, затхлым, маленьким царством - вполне
отвлеченным, конечно, иначе бы мы умерли с голоду; вижу, как
она терпеливо топает туда по длинным желтым коридорам, под
насмешливым взглядом слуг, унося в тайную кладовую сломанный
петн-бер, найденный ею где-то на тарелке. Между тем, при
отсутствии всякого надзора над штатом в полсотни с лишком
человек, и в усадьбе и в петербургском доме шла веселая
воровская свистопляска. По словам пронырливых старых
родственниц, заправилами был повар, Николай Андреич, да старый
садовник, Егор,-оба необыкновенно положительные на вид люди, в
очках, с седеющими висками - словом, прекрасно загримированные
под преданных слуг. Доносам старых родственниц никто не верил,
но увы, они говорили правду. Николай Андреич был закупочным
гением, и, как выяснилось однажды, довольно известным в
петербургских спиритических кругах медиумом;
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Другие Берега'
1 2 3 4