- Вам это очень интересно?
- Так же, как и вам, Фальтер. Что бы вы ни знали о
смерти, мы оба смертны.
- Во-первых,- сказал Фальтер,- обратите внимание на
следующий любопытный подвох: всякий человек смертен; вы (или я)
- человек; значит, вы можете быть и не смертны. Почему? Да
потому что выбранный человек тем самым уже перестает быть
всяким. Вместе с тем мы с вами все-таки смертны, но я смертен
иначе, чем вы.
- Не шпыняйте мою бедную логику, а ответьте мне просто,
есть ли хоть подобие существования личности за гробом, или все
кончается идеальной тьмой.
- Bon,- сказал Фальтер по привычке русских во Франции.-
Вы хотите знать, вечно ли господин Синеусов будет пребывать в
уюте господина Синеусова, или же все вдруг исчезнет? Тут есть
две мысли, не правда ли? Перманентное освещение и черная
чепуха. Мало того, несмотря на разность метафизической масти,
они чрезвычайно друг на друга похожи. При этом они движутся
параллельно. Они движутся даже весьма быстро. Да здравствует
тотализатор! У-тю-тю, смотрите в бинокль, они у вас бегут
наперегонки, и вы очень хотели бы знать, какая прибежит первая
к столбу истины, но тем, что вы требуете от меня ответа, да или
нет, на любую из них, вы хотите, чтобы я одну на всем бегу
поймал за шиворот - а шиворот у бесенят скользкий,- но если
бы я для вас одну из них и перехватил, то просто прервал бы
состязание, или добежала бы другая, не схваченная мной, в чем
не было бы никакого прока ввиду прекращения соперничества. Если
же вы спросите, какая из двух бежит скорее, то отвечу вам
вопросом же: что скорее бежит -сильное желание или сильная
боязнь? - Думаю, что одинаково. - То-то и оно. Ведь как же
получается в рассуждении человечинки,- либо никак нельзя
выразит" то, что ожидает вас, т. е. нас, за смертью, и тогда
полное беспамятство исключается,- ведь оно-то вполне доступно
нашему воображению,- каждый из нас испытал полную тьму
крепкого сна; либо, наоборот,- представить себе смерть можно,
и тогда, естественно, выбирает рассудок не вечную жизнь, т. е.
нечто само по себе неведомое, ни с чем земным несообразное, а
именно наиболее вероятное - знакомую тьму. Ибо как же в самом
деле может человек, доверяющий своему рассудку, допустить, что,
скажем, некто мертвецки пьяный, умерший в крепком сне от
случайной внешней причины, то есть случайно лишившийся того,
чем, в сущности, он уже не обладал, как же это он приобретает
способность снова мыслить и чувствовать благодаря лишь
продлению, утверждению и усовершенствованию его неудачного
состояния? Поэтому, если бы вы у меня спросили даже только одно
- известно ли мне по-человечески то, что находится за смертью,
то есть попытались бы предотвратить обреченное на нелепость
состязание двух противоположных, но, в сущности, одинаковых
представлений, из моего отрицания вы бы логически должны были
вывести, что ваша жизнь небытием не может кончиться, а из моего
утверждения вывели бы заключение обратное. И в том и в другом
случае, как видите, вы бы остались точно в таком же положении,
как были всегда, ибо сухое нет доказало бы вам, что я не более
вас знаю о данном предмете, а влажное да предложило бы вам
принять существование международных небес, в котором ваш
рассудок не может не сомневаться.
- Вы просто увиливаете от прямого ответа, но позвольте
мне все-таки заметить, что в разговоре о смерти вы не отвечаете
мне : холодно.
- Вот вы опять,- вздохнул Фальтер.- Но я же вам только
что объяснил, что всякий вывод следует кривизне мышления. Он
по-земному правилен, покуда вы остаетесь в области земных
величин, но когда вы пытаетесь забраться дальше, то ошибка
растет по мере пути. Мало того: ваш разум воспримет всякий мои
ответ исключительно с прикладной точки, ибо иначе чем в образе
собственного креста вы смерть мыслить не можете, а это в свою
Очередь так извратит смысл моего ответа, что он тем самым
станет ложью. Будем же соблюдать пристойность и в
трансцендентальном. Яснее выразиться не могу - и скажите мне
спасибо за увиливание. Вы догадываетесь, я полагаю, что тут
есть одна загвоздка в самой постановке вопроса, загвоздка,
которая, кстати сказать, страшнее самого страха смерти. Он у
вас, по-видимому, особенно силен, не так ли?
- Да, Фальтер. Ужас, который я испытываю яри мысли о
своем будущем беспамятстве, равен только отвращению перед
умозрительным тленом моего тела.
- Хорошо сказано. Вероятно, налицо и прочие симптомы этой
подлунной болезни? Тупой укол в сердце, вдруг среди ночи, как
мелькание дикой твари промеж домашних чувств и ручных мыслей:
ведь я когда-нибудь... Правда, это бывает у вас? Ненависть к
миру, который будет очень бодро продолжаться без вас...
Коренное ощущение, что все в мире пустяки и призраки по
сравнению с вашей предсмертной мукой, а значит, и с вашей
жизнью, ибо, говорите вы себе, жизнь и есть предсмертная
мука... Да, да. я вполне себе представляю болезнь, которой вы
все страдаете в той или другой мере, и одно могу сказать: не
понимаю, как люди могут жить при таких условиях.
- Ну вот, Фальтер, мы, кажется, договорились. Выходит
так, что если я признался бы в том, что в минуты счастья,
восхищения, обнажения души я вдруг чувствую, что небытия за
гробом нет; что рядом в запертой комнате, из-под двери которой
дует стужей, готовится, как в детстве, многоочитое сияние,
пирамида утех; что жизнь, родина, весна, звук ключевой воды или
милого голоса,- все только путаное предисловие, а главное
впереди; выходит, что если я так чувствую, Фальтер, можно жить,
можно жить,- скажите мне, что можно, и я больше у вас ничего
не спрошу.
- В таком случае,- сказал Фальтер, опять затрясясь,- я
еще менее понимаю. Перескочите предисловие,- и дело в шляпе!
- Un bon mouvement (одно усилие (франц.) ), Фальтер,
скажите мне вашу тайну.
- Это что же, хотите взять врасплох? Какой вы. Нет, об
этом не может быть речи. В первое время... Да, в первое время
мне казалось, что можно попробовать... поделиться. Взрослый
человек, если только он не такой бык, как я, не выдерживает,
допустим, но, думалось мне, нельзя ли воспитать новое поколение
знающих, т. е. не обратиться ли к детям. Как видите, я не сразу
справился с заразой местной диалектики. Но на деле что же бы
получилось? Во-первых, едва ли мыслимо связать ребят порукой
жреческого молчания, так, чтобы ни один из них мечтательным
словом не совершил убийства. Во-вторых, как только ребенок
разовьется, сообщенное ему когда-то, принятое на веру и
заснувшее на задворках сознания, дрогнет и проснется с
трагическими последствиями. Если тайна моя не всегда бьет
матерого сапьенса, то никакого юноши она, конечно, не пощадит.
Ибо кому не знакомо то время жизни, когда всякая всячина -
звездное небо в Ессентуках, книга, прочитанная в клозете,
собственные догадки о мире, сладкий ужас солипсизма - и так
доводит молодую человеческую особь до исступления всех чувств.
В палачи мне идти незачем; вражеских полков истреблять через
мегафон не собираюсь... словом, довериться мне некому.
- Я задал вам два вопроса, Фальтер, и вы дважды доказали
мне невозможность ответа. Мне кажется, было бы бесполезно
спрашивать вас о чем-либо еще, скажем, о пределах мироздания
или о происхождении жизни. Вы мне предложили бы, вероятно,
удовлетвориться пестрой минутой на второсортной планете,
обслуживаемой второсортным солнцем, или опять все свели бы к
загадке: гетерологично ли самое слово "гетерологично".
- Вероятно,- подтвердил Фальтер и протяжно зевнул.
Его зять тихонько зачерпнул из жилета часы и переглянулся
с супругой.
- Но вот что странно, Фальтер. Как совмещается в вас
сверхчеловеческое знание сути с ловкостью площадного софиста,
не знающего ничего? Признайтесь, все ваши вздорные отводы лишь
изощренное зубоскальство?
- Что же, это моя единственная защита,- сказал Фальтер,
косясь на сестру, которая проворно вытягивала длинный серый
шерстяной шарф из рукава пальто, уже подаваемого ему зятем.-
Иначе, знаете, вы бы добились... Впрочем,- добавил он, не той,
потом той рукой влезая в рукав и одновременно отодвигаясь от
вспомогательных толчков помощников,- впрочем, если я немножко
и покуражился над вами, то могу вас утешить: среди всякого
вранья я нечаянно проговорился,- всего два-три слова, но в них
промелькнул краешек истины,- да вы по счастью не обратили
внимания.
Его увели, и тем окончился наш довольно-таки дьявольский
диалог. Фальтер не только ничего мне не сказал, но даже не дал
мне подступиться, и, вероятно, его последнее слово было такой
же издевкой, как и все предыдущие. На другой день скучный голос
его зятя сообщил мне по телефону, что за визит Фальтер берет
сто франков; я спросил, почему, собственно, меня не
предупредили об этом, и он тотчас ответил, что, в случае
повторения сеанса, два разговора мне обойдутся всего в
полтораста. Покупка истины, даже со скидкой, меня не прельщала
и, отослав ему свой непредвиденный долг, я заставил себя не
думать больше о Фальтере. Но вчера... да, вчера, я получил от
него самого записку - из госпиталя: четко пишет, что во
вторник умрет и что на прощание решается мне сообщить, что -
тут следует две строчки, старательно и как бы иронически
вымаранные. Я ответил, что благодарю за внимание и желаю ему
интересных загробных впечатлений и приятного препровождения
вечности.
Но все это не приближает меня к тебе, мой ангел. На всякий
случай держу все окна и все двери жизни настежь открытыми, хотя
чувствую, что ты не снизойдешь до старинных приемов привидений.
Страшнее всего мысль, что, поскольку ты отныне сияешь во мне, я
должен беречь свою жизнь. Мой бренный состав единственный, быть
может, залог твоего идеального бытия: когда я скончаюсь, оно
окончится тоже. Увы, я обречен с нищей страстью пользоваться
земной природой, чтобы себе самому договорить тебя и затем
положиться на свое же многоточие...
Глава 2. Solus Rex
Как случалось всегда, короля разбудила встреча
предутренней стражи с дополуденной (moi-ndammer wagh и erldag
wagh): первая, чересчур аккуратная, покидала свой пост в точную
минуту смены; вторая же запаздывала на постоянное число секунд,
зависевшее не от нерадивости, а, вероятно, от того, что
привычно отставали чьи-то подагрические часы. Поэтому уходившие
с прибывавшими встречались всегда на одном и том же месте - на
тесной тропинке под самым окном короля, между задней стеной
дворца и зарослью густой, но скудно цветущей жимолости, под
которой валялся всякий сор: куриные перья, битые горшки и
большие, краснощекие банки из-под национальных консервов
"Помона"; при этом неизменно слышался приглушенный звук
короткой добродушной потасовки (он-то и будил короля), ибо
кто-то из часовых предутренних, будучи озорного нрава,
притворялся, что не хочет отдать грифельную дощечку с паролем
одному из дополуденных, раздражительному и глупому старику,
ветерану свирхульмского похода. Потом все смолкало опять, и
доносился только деловитый, иногда ускорявшийся шелест дождя,
систематически шедшего по чистому подсчету триста шесть суток
из трехсот шестидесяти пяти или шести, так что перипетия погоды
явно никого не трогали (тут ветер обратился к жимолости).
Король повернул из сна вправо и подпер большим белым
кулаком щеку, на которой вышитый герб подушки оставил шашечный
след. Между внутренними краями коричневых, неплотно заведенных
штор, в единственном, зато широком окне тянулся мыс мыльного
света, и королю сразу вспомнилась предстоящая обязанность
(присутствие при открытии нового моста через Эгель), неприятный
образ которого был, казалось, с геометрической неизбежностью
вписан в этот бледный треугольник дня. Его не интересовали ни
мосты, ни каналы, ни кораблестроительство, и, хотя, собственно
говоря, он должен был бы привыкнуть за пять лет - да, ровно
пять лет (тысяча пятьсот тридцать суток) - пасмурного
царствования к тому, чтобы усердно заниматься множеством вещей,
возбуждавших в нем отвращение из-за их органической
недоконченности в его сознании (где бесконечно и неутолимо
совершенными оставались совсем другие вещи, никак не связанные
с его королевским хозяйством), он испытывал изнурительное
раздражение всякий раз, как приходилось соприкасаться не только
с тем, что требовало от его свободного невежества лживой
улыбки, но я с тем, что было не более чем глянец условности на
бессмысленном и, может быть, даже отсутствующем предмете.
Открытие моста, проекта которого он даже не помнил, хотя,
должно быть, одобрил его, казалось ему лишь пошлым фестивалем
еще и потому, что никто, конечно, не спрашивал, интересен ему
или нет повисший в воздухе сложный плод техники,- а придется
тихо проехать в блестящем оскаленном автомобиле, а это
мучительно, а вот был другой инженер, о котором упорно
докладывали ему после того, как он однажды заметил (просто так
- чтобы от кого-то или чего-то отделаться), что охотно
занимался бы альпинизмом, будь на острове хоть одна приличная
гора (старый, давно негодный береговой вулкан был не в счет, да
там, кроме того, построили маяк, тоже, впрочем, недействующий).
Этот инженер, сомнительная слава которого обжиласъ в гостиных
придворных и полупридворных дам, привлеченных его медовой
смуглотой и вкрадчивой речью, предлагал поднять центральную
часть островной равнины, обратив ее в горный массив, путем
подземного накачиванья. Населению выбранной местности было бы
разрешено не покидать своих жилищ во время опуханья почвы;
трусы, которые предпочли бы отойти подальше от опытного
участка, где жались кирпичные домики и мычали, чуя элевацию,
изумленные красные коровы, были бы наказаны тем, что
возвращение восвояси по новосозданмым крутизнам заняло бы
гораздо больше времени, чем недавнее отступление по обреченной
равнине. Медленно и округло надувались логовины, валуны
поводили плечами, летаргическая речка, упав с постели,
неожиданно для себя превращалась в альпийский водопад, деревья
цугом уезжали в облака, причем многим это нравилось, например
елям; опираясь о борт того, другого крыльца, жители махали
платками и любовались воздушным развитием окрестностей,- а
гора все росла, росла, пока инженер не отдавал приказа
остановить работу чудовищных насосов. Но король приказа не
дождался, снова задремал, едва успев пожалеть, что, постоянно
сопротивляясь готовности Советников помочь осуществлению любой
вздорной мечты (между тем как самые естественные, самые
человеческие его права стеснялись глухими законами), он не
разрешил приступить к опыту, теперь же было поздно,
изобретатель покончил с собой, предварительно запатентовав
комнатную виселицу (так, по крайней мере, сонное пересказало
сонному).
Король проспал до половины восьмого, и в привычную минуту,
тронувшись в путь, его мысль уже шла навстречу Фрею, когда Фрей
вошел в спальню. Страдая астмой, дряхлый конвахер издавал на
ходу странный добавочный звук, точно очень спешил, хотя
по-видимому спешка была не в его духе, раз он до сих пор не
умер. На табурет с вырезанным сердцем он опустил серебряный
таз, как делал уже полвека при двух королях, ныне он будил
третьего, предшественникам которого эта пахнущая ванилью и как
бы колдовская водица служила, вероятно, для умывания, но теперь
была совершенно излишней, а все-таки каждое утро появлялся таз,
табурет, пять лет тому назад сложенное полотенце. Все издавая
свой особенный звук, Фрей впустил день целиком, и король всегда
удивлялся, отчего это он раньше всего не раздвигал штор, вместо
того чтобы в полутьме, почти наугад, подвигать к постели
табурет с ненужной посудой. Но говорить с Фреем было немыслимо
из-за его белой как лунь глухоты,- от мира он был отделен
ватой старости, и когда он уходил, поклонившись постели, в
спальне отчетливее тикали стенные часы, словно получив новый
заряд времени.
Теперь эта спальня была ясна: с трещиной поперек потолка,
похожей на дракона; с громадным столбом-вешалкой, стоявшим как
дуб в углу; с прекрасной гладильной доской, прислоненной к
стене; с устарелым приспособлением для сдирания сапога за
каблук в виде большого чугунного жука-рогача, таящегося у
подола кресла, облаченного в белый чехол.
1 2 3 4 5 6 7 8
- Так же, как и вам, Фальтер. Что бы вы ни знали о
смерти, мы оба смертны.
- Во-первых,- сказал Фальтер,- обратите внимание на
следующий любопытный подвох: всякий человек смертен; вы (или я)
- человек; значит, вы можете быть и не смертны. Почему? Да
потому что выбранный человек тем самым уже перестает быть
всяким. Вместе с тем мы с вами все-таки смертны, но я смертен
иначе, чем вы.
- Не шпыняйте мою бедную логику, а ответьте мне просто,
есть ли хоть подобие существования личности за гробом, или все
кончается идеальной тьмой.
- Bon,- сказал Фальтер по привычке русских во Франции.-
Вы хотите знать, вечно ли господин Синеусов будет пребывать в
уюте господина Синеусова, или же все вдруг исчезнет? Тут есть
две мысли, не правда ли? Перманентное освещение и черная
чепуха. Мало того, несмотря на разность метафизической масти,
они чрезвычайно друг на друга похожи. При этом они движутся
параллельно. Они движутся даже весьма быстро. Да здравствует
тотализатор! У-тю-тю, смотрите в бинокль, они у вас бегут
наперегонки, и вы очень хотели бы знать, какая прибежит первая
к столбу истины, но тем, что вы требуете от меня ответа, да или
нет, на любую из них, вы хотите, чтобы я одну на всем бегу
поймал за шиворот - а шиворот у бесенят скользкий,- но если
бы я для вас одну из них и перехватил, то просто прервал бы
состязание, или добежала бы другая, не схваченная мной, в чем
не было бы никакого прока ввиду прекращения соперничества. Если
же вы спросите, какая из двух бежит скорее, то отвечу вам
вопросом же: что скорее бежит -сильное желание или сильная
боязнь? - Думаю, что одинаково. - То-то и оно. Ведь как же
получается в рассуждении человечинки,- либо никак нельзя
выразит" то, что ожидает вас, т. е. нас, за смертью, и тогда
полное беспамятство исключается,- ведь оно-то вполне доступно
нашему воображению,- каждый из нас испытал полную тьму
крепкого сна; либо, наоборот,- представить себе смерть можно,
и тогда, естественно, выбирает рассудок не вечную жизнь, т. е.
нечто само по себе неведомое, ни с чем земным несообразное, а
именно наиболее вероятное - знакомую тьму. Ибо как же в самом
деле может человек, доверяющий своему рассудку, допустить, что,
скажем, некто мертвецки пьяный, умерший в крепком сне от
случайной внешней причины, то есть случайно лишившийся того,
чем, в сущности, он уже не обладал, как же это он приобретает
способность снова мыслить и чувствовать благодаря лишь
продлению, утверждению и усовершенствованию его неудачного
состояния? Поэтому, если бы вы у меня спросили даже только одно
- известно ли мне по-человечески то, что находится за смертью,
то есть попытались бы предотвратить обреченное на нелепость
состязание двух противоположных, но, в сущности, одинаковых
представлений, из моего отрицания вы бы логически должны были
вывести, что ваша жизнь небытием не может кончиться, а из моего
утверждения вывели бы заключение обратное. И в том и в другом
случае, как видите, вы бы остались точно в таком же положении,
как были всегда, ибо сухое нет доказало бы вам, что я не более
вас знаю о данном предмете, а влажное да предложило бы вам
принять существование международных небес, в котором ваш
рассудок не может не сомневаться.
- Вы просто увиливаете от прямого ответа, но позвольте
мне все-таки заметить, что в разговоре о смерти вы не отвечаете
мне : холодно.
- Вот вы опять,- вздохнул Фальтер.- Но я же вам только
что объяснил, что всякий вывод следует кривизне мышления. Он
по-земному правилен, покуда вы остаетесь в области земных
величин, но когда вы пытаетесь забраться дальше, то ошибка
растет по мере пути. Мало того: ваш разум воспримет всякий мои
ответ исключительно с прикладной точки, ибо иначе чем в образе
собственного креста вы смерть мыслить не можете, а это в свою
Очередь так извратит смысл моего ответа, что он тем самым
станет ложью. Будем же соблюдать пристойность и в
трансцендентальном. Яснее выразиться не могу - и скажите мне
спасибо за увиливание. Вы догадываетесь, я полагаю, что тут
есть одна загвоздка в самой постановке вопроса, загвоздка,
которая, кстати сказать, страшнее самого страха смерти. Он у
вас, по-видимому, особенно силен, не так ли?
- Да, Фальтер. Ужас, который я испытываю яри мысли о
своем будущем беспамятстве, равен только отвращению перед
умозрительным тленом моего тела.
- Хорошо сказано. Вероятно, налицо и прочие симптомы этой
подлунной болезни? Тупой укол в сердце, вдруг среди ночи, как
мелькание дикой твари промеж домашних чувств и ручных мыслей:
ведь я когда-нибудь... Правда, это бывает у вас? Ненависть к
миру, который будет очень бодро продолжаться без вас...
Коренное ощущение, что все в мире пустяки и призраки по
сравнению с вашей предсмертной мукой, а значит, и с вашей
жизнью, ибо, говорите вы себе, жизнь и есть предсмертная
мука... Да, да. я вполне себе представляю болезнь, которой вы
все страдаете в той или другой мере, и одно могу сказать: не
понимаю, как люди могут жить при таких условиях.
- Ну вот, Фальтер, мы, кажется, договорились. Выходит
так, что если я признался бы в том, что в минуты счастья,
восхищения, обнажения души я вдруг чувствую, что небытия за
гробом нет; что рядом в запертой комнате, из-под двери которой
дует стужей, готовится, как в детстве, многоочитое сияние,
пирамида утех; что жизнь, родина, весна, звук ключевой воды или
милого голоса,- все только путаное предисловие, а главное
впереди; выходит, что если я так чувствую, Фальтер, можно жить,
можно жить,- скажите мне, что можно, и я больше у вас ничего
не спрошу.
- В таком случае,- сказал Фальтер, опять затрясясь,- я
еще менее понимаю. Перескочите предисловие,- и дело в шляпе!
- Un bon mouvement (одно усилие (франц.) ), Фальтер,
скажите мне вашу тайну.
- Это что же, хотите взять врасплох? Какой вы. Нет, об
этом не может быть речи. В первое время... Да, в первое время
мне казалось, что можно попробовать... поделиться. Взрослый
человек, если только он не такой бык, как я, не выдерживает,
допустим, но, думалось мне, нельзя ли воспитать новое поколение
знающих, т. е. не обратиться ли к детям. Как видите, я не сразу
справился с заразой местной диалектики. Но на деле что же бы
получилось? Во-первых, едва ли мыслимо связать ребят порукой
жреческого молчания, так, чтобы ни один из них мечтательным
словом не совершил убийства. Во-вторых, как только ребенок
разовьется, сообщенное ему когда-то, принятое на веру и
заснувшее на задворках сознания, дрогнет и проснется с
трагическими последствиями. Если тайна моя не всегда бьет
матерого сапьенса, то никакого юноши она, конечно, не пощадит.
Ибо кому не знакомо то время жизни, когда всякая всячина -
звездное небо в Ессентуках, книга, прочитанная в клозете,
собственные догадки о мире, сладкий ужас солипсизма - и так
доводит молодую человеческую особь до исступления всех чувств.
В палачи мне идти незачем; вражеских полков истреблять через
мегафон не собираюсь... словом, довериться мне некому.
- Я задал вам два вопроса, Фальтер, и вы дважды доказали
мне невозможность ответа. Мне кажется, было бы бесполезно
спрашивать вас о чем-либо еще, скажем, о пределах мироздания
или о происхождении жизни. Вы мне предложили бы, вероятно,
удовлетвориться пестрой минутой на второсортной планете,
обслуживаемой второсортным солнцем, или опять все свели бы к
загадке: гетерологично ли самое слово "гетерологично".
- Вероятно,- подтвердил Фальтер и протяжно зевнул.
Его зять тихонько зачерпнул из жилета часы и переглянулся
с супругой.
- Но вот что странно, Фальтер. Как совмещается в вас
сверхчеловеческое знание сути с ловкостью площадного софиста,
не знающего ничего? Признайтесь, все ваши вздорные отводы лишь
изощренное зубоскальство?
- Что же, это моя единственная защита,- сказал Фальтер,
косясь на сестру, которая проворно вытягивала длинный серый
шерстяной шарф из рукава пальто, уже подаваемого ему зятем.-
Иначе, знаете, вы бы добились... Впрочем,- добавил он, не той,
потом той рукой влезая в рукав и одновременно отодвигаясь от
вспомогательных толчков помощников,- впрочем, если я немножко
и покуражился над вами, то могу вас утешить: среди всякого
вранья я нечаянно проговорился,- всего два-три слова, но в них
промелькнул краешек истины,- да вы по счастью не обратили
внимания.
Его увели, и тем окончился наш довольно-таки дьявольский
диалог. Фальтер не только ничего мне не сказал, но даже не дал
мне подступиться, и, вероятно, его последнее слово было такой
же издевкой, как и все предыдущие. На другой день скучный голос
его зятя сообщил мне по телефону, что за визит Фальтер берет
сто франков; я спросил, почему, собственно, меня не
предупредили об этом, и он тотчас ответил, что, в случае
повторения сеанса, два разговора мне обойдутся всего в
полтораста. Покупка истины, даже со скидкой, меня не прельщала
и, отослав ему свой непредвиденный долг, я заставил себя не
думать больше о Фальтере. Но вчера... да, вчера, я получил от
него самого записку - из госпиталя: четко пишет, что во
вторник умрет и что на прощание решается мне сообщить, что -
тут следует две строчки, старательно и как бы иронически
вымаранные. Я ответил, что благодарю за внимание и желаю ему
интересных загробных впечатлений и приятного препровождения
вечности.
Но все это не приближает меня к тебе, мой ангел. На всякий
случай держу все окна и все двери жизни настежь открытыми, хотя
чувствую, что ты не снизойдешь до старинных приемов привидений.
Страшнее всего мысль, что, поскольку ты отныне сияешь во мне, я
должен беречь свою жизнь. Мой бренный состав единственный, быть
может, залог твоего идеального бытия: когда я скончаюсь, оно
окончится тоже. Увы, я обречен с нищей страстью пользоваться
земной природой, чтобы себе самому договорить тебя и затем
положиться на свое же многоточие...
Глава 2. Solus Rex
Как случалось всегда, короля разбудила встреча
предутренней стражи с дополуденной (moi-ndammer wagh и erldag
wagh): первая, чересчур аккуратная, покидала свой пост в точную
минуту смены; вторая же запаздывала на постоянное число секунд,
зависевшее не от нерадивости, а, вероятно, от того, что
привычно отставали чьи-то подагрические часы. Поэтому уходившие
с прибывавшими встречались всегда на одном и том же месте - на
тесной тропинке под самым окном короля, между задней стеной
дворца и зарослью густой, но скудно цветущей жимолости, под
которой валялся всякий сор: куриные перья, битые горшки и
большие, краснощекие банки из-под национальных консервов
"Помона"; при этом неизменно слышался приглушенный звук
короткой добродушной потасовки (он-то и будил короля), ибо
кто-то из часовых предутренних, будучи озорного нрава,
притворялся, что не хочет отдать грифельную дощечку с паролем
одному из дополуденных, раздражительному и глупому старику,
ветерану свирхульмского похода. Потом все смолкало опять, и
доносился только деловитый, иногда ускорявшийся шелест дождя,
систематически шедшего по чистому подсчету триста шесть суток
из трехсот шестидесяти пяти или шести, так что перипетия погоды
явно никого не трогали (тут ветер обратился к жимолости).
Король повернул из сна вправо и подпер большим белым
кулаком щеку, на которой вышитый герб подушки оставил шашечный
след. Между внутренними краями коричневых, неплотно заведенных
штор, в единственном, зато широком окне тянулся мыс мыльного
света, и королю сразу вспомнилась предстоящая обязанность
(присутствие при открытии нового моста через Эгель), неприятный
образ которого был, казалось, с геометрической неизбежностью
вписан в этот бледный треугольник дня. Его не интересовали ни
мосты, ни каналы, ни кораблестроительство, и, хотя, собственно
говоря, он должен был бы привыкнуть за пять лет - да, ровно
пять лет (тысяча пятьсот тридцать суток) - пасмурного
царствования к тому, чтобы усердно заниматься множеством вещей,
возбуждавших в нем отвращение из-за их органической
недоконченности в его сознании (где бесконечно и неутолимо
совершенными оставались совсем другие вещи, никак не связанные
с его королевским хозяйством), он испытывал изнурительное
раздражение всякий раз, как приходилось соприкасаться не только
с тем, что требовало от его свободного невежества лживой
улыбки, но я с тем, что было не более чем глянец условности на
бессмысленном и, может быть, даже отсутствующем предмете.
Открытие моста, проекта которого он даже не помнил, хотя,
должно быть, одобрил его, казалось ему лишь пошлым фестивалем
еще и потому, что никто, конечно, не спрашивал, интересен ему
или нет повисший в воздухе сложный плод техники,- а придется
тихо проехать в блестящем оскаленном автомобиле, а это
мучительно, а вот был другой инженер, о котором упорно
докладывали ему после того, как он однажды заметил (просто так
- чтобы от кого-то или чего-то отделаться), что охотно
занимался бы альпинизмом, будь на острове хоть одна приличная
гора (старый, давно негодный береговой вулкан был не в счет, да
там, кроме того, построили маяк, тоже, впрочем, недействующий).
Этот инженер, сомнительная слава которого обжиласъ в гостиных
придворных и полупридворных дам, привлеченных его медовой
смуглотой и вкрадчивой речью, предлагал поднять центральную
часть островной равнины, обратив ее в горный массив, путем
подземного накачиванья. Населению выбранной местности было бы
разрешено не покидать своих жилищ во время опуханья почвы;
трусы, которые предпочли бы отойти подальше от опытного
участка, где жались кирпичные домики и мычали, чуя элевацию,
изумленные красные коровы, были бы наказаны тем, что
возвращение восвояси по новосозданмым крутизнам заняло бы
гораздо больше времени, чем недавнее отступление по обреченной
равнине. Медленно и округло надувались логовины, валуны
поводили плечами, летаргическая речка, упав с постели,
неожиданно для себя превращалась в альпийский водопад, деревья
цугом уезжали в облака, причем многим это нравилось, например
елям; опираясь о борт того, другого крыльца, жители махали
платками и любовались воздушным развитием окрестностей,- а
гора все росла, росла, пока инженер не отдавал приказа
остановить работу чудовищных насосов. Но король приказа не
дождался, снова задремал, едва успев пожалеть, что, постоянно
сопротивляясь готовности Советников помочь осуществлению любой
вздорной мечты (между тем как самые естественные, самые
человеческие его права стеснялись глухими законами), он не
разрешил приступить к опыту, теперь же было поздно,
изобретатель покончил с собой, предварительно запатентовав
комнатную виселицу (так, по крайней мере, сонное пересказало
сонному).
Король проспал до половины восьмого, и в привычную минуту,
тронувшись в путь, его мысль уже шла навстречу Фрею, когда Фрей
вошел в спальню. Страдая астмой, дряхлый конвахер издавал на
ходу странный добавочный звук, точно очень спешил, хотя
по-видимому спешка была не в его духе, раз он до сих пор не
умер. На табурет с вырезанным сердцем он опустил серебряный
таз, как делал уже полвека при двух королях, ныне он будил
третьего, предшественникам которого эта пахнущая ванилью и как
бы колдовская водица служила, вероятно, для умывания, но теперь
была совершенно излишней, а все-таки каждое утро появлялся таз,
табурет, пять лет тому назад сложенное полотенце. Все издавая
свой особенный звук, Фрей впустил день целиком, и король всегда
удивлялся, отчего это он раньше всего не раздвигал штор, вместо
того чтобы в полутьме, почти наугад, подвигать к постели
табурет с ненужной посудой. Но говорить с Фреем было немыслимо
из-за его белой как лунь глухоты,- от мира он был отделен
ватой старости, и когда он уходил, поклонившись постели, в
спальне отчетливее тикали стенные часы, словно получив новый
заряд времени.
Теперь эта спальня была ясна: с трещиной поперек потолка,
похожей на дракона; с громадным столбом-вешалкой, стоявшим как
дуб в углу; с прекрасной гладильной доской, прислоненной к
стене; с устарелым приспособлением для сдирания сапога за
каблук в виде большого чугунного жука-рогача, таящегося у
подола кресла, облаченного в белый чехол.
1 2 3 4 5 6 7 8