Но находились такие верткие, что поняли: не ухватишься за эту цацку - тут тебе и конец. Помчались за красными корочками достойные и недостойные, карьеристы. Для них партбилет был как воплощение святого единения, призыв к честности и труду. Другие считали красную книжку пропуском на все времена.
Помню очередные сокращения в нашем театре. Коммунистов не трогать! Сколько там засело бездарей! Из-за них и театр лопнул. Я, как поняла, что они партбилетами спасаются от увольнения, так и не вступила в партию. Мама и брат шепотом спрашивали, изумляясь: "Ты не в партии?.." н прямо враг народа. Помню, вызвал меня в кабинет секретарь райкома партии, я молча сидела и наблюдала, как за окном желтые листы клена медленно падают вниз. Секретарь призывал вступить в партию, потому что я уже себе не принадлежу, а являюсь достоянием народа. Так и не проронив ни слова, я пожала ему руку, как полагается, и закрыла за собою дверь. Ах, КПСС - разлюли малина для тех, кто вверх хотел! Вверх и только вверх! Они рьяно учили наизусть каждую строчку и Ленина, и Сталина, и всех, кого надо.
Помню прохладные, никем ни разу не открытые экземпляры работ Владимира Ильича. По соседству с нами жила большая еврейская семья. Как-то я позвонила им в дверь, чтоб узнать, нет ли у них сочинений Ленина: надо было выловить парочку цитат - приближался зачет.
- Ну, какая же приличная семья не держит у себя Ленина?! - удивилась пожилая хозяйка. Пошла в глубь квартиры с громким вопросом: - Какой тебе том?
- Любой,- говорю.
- Их много! Очень много!..
Вынесла первый, и я пошла "работать". Не мытьем, так катаньем и нерадивым что-то влетало в голову. "От каждого по способности, каждому по потребности" - это же лафа!" - думали люди.
И сейчас лафа - не надо мучиться, изучать программу той или иной партии: за что радеть и ночь не спать, чтоб с чувством глубокого удовлетворения опустить в урну бюллетени.
Партий никто не знает, а выходки думцев - на уровне плохого цирка. Как важен магнит телевизионных передач, и как обидно, что понятие "гласность" путают порой с преднамеренным крушением наших идеалов...
Да, надо знать обычаи, нравы тех, среди кого живешь. На факультете журналистики этому не учат. Ползут по-пластунски с кинокамерой только что испеченные журналисты: рискуют жизнью, гибнут на войне, а снимают очень часто брак. Разве можно растерзанного человека снимать? Издавна люди торопятся прикрыть погибшего. Справедливо упрекнул Буш журналистов, впившихся в его лицо, когда ему стало плохо. "Это невежливо",сказал он.
Помню, в детстве, когда мы самодельные пистолеты наставляли на кого-нибудь, нам говорили: "В человека целиться нельзя". Давно это было... Сейчас же дуло оружия направляют с экрана телевизора прямо на сидящих перед ним. С легкой руки комиссара журналистики из Питера, как стали кишки перебирать и в мозгах копаться, так и докатились до самого "выразительного" метода показа трагедии. С понятием "гласность" нужно уметь обращаться. На телевизионном экране идет преднамеренное перенасыщение патологией. Секс ли это или расчлененное тело человека, выловленное из колодца. Закордонные сюжеты так же подобраны: авиационные катастрофы, пожары, стрельба, изувеченные трупы. Слишком ударились в анатомию. Воистину воспитывают непредсказуемый тип человека. Экран приучает "к натуре" гибели человека. Приучают детей и подростков с легкостью лишать жизни себе подобных.
Не согласитесь ли вы, что нельзя распоротое тело погибшего выставлять напоказ? "Без его разрешения..." А может быть, и мама его, и отец не согласились бы свое дитя показывать в таком виде? Вот сейчас в Чечне и соединились незнание чеченцев и вольный стиль снимать, показывать мясорубку.
...Я очнулась от воспоминаний и раздумий. Мы с Асханом подъезжали к аэропорту.
АСКОЛЬДОВА МОГИЛА
Однажды сидим в кустах, ждем какого-то неведомого дядьку. Кругом немцы, оккупация, голод проклятый замучил. Мама наказывает съездить к сестре, тете Паше, и выпросить "кабак" (тыкву) и кукурузу.
- Ближе к ночи он подъедет,- напутствует мама семилетнюю сестру.н Мотоцикла не бойся. Сядешь сзади верхом и ухватишься за его одежду... А там семь километров - и все. Тут тебе и Широчанка.
Я подростком была, хотела ехать вместо маленькой сестры, но мама н ни Боже мой! Наконец видим, мужик переступает ногами, а между ними мотоцикл. Подрулил, занес правую ногу назад и прислоняет мотоцикл к стене. Поворковали с мамой, чиркнул спичкой, закурил; потом снова занес ногу за мотоцикл и пригласил сестру сесть сзади. Мама трепетно помогла ей устроиться.
- Держись за мои карманы,- посоветовал мужчина.
Сестра села, и он опять пошел ногами по траве. Прошел метров сто, мотор крякнул, затарахтел, и маленькая фигурка сестры растаяла в темноте вместе с брезентовой спиной седока.
- Уехали,- вздохнула мама.
Главное - до Широчанки. А утром тетя Паша подсадит на товарняк - я встречу. Грузить на старшую было обычным делом. Основным подручным была я. Кряхтела, пробиралась, доставала, таскала. Как немцы ушли - легче не стало.
- Бери что попало. Тут разберемся. Прячься, чтоб не поймали...
Законы были безбожные: оставшееся зерно после убранного урожая брать нельзя. Пусть лучше на поле померзнет и сгниет. Немцы так не требовали, а наши... Многодетные семьи не выдерживали - есть хотелось с утра и до ночи, поэтому посылали детей красть рассыпанное в поле добро. Объездчики, как и все люди, получившие власть, вскакивали на коней - и "Аля-улю! Бей, кроши...". Неудержимой была страсть гонять, отбирать оклунки с зерном и напоследок хлестануть батогом поперек спины. Выпивший и стрельнуть мог. И стреляли. Убили школьника, вся станица хоронила, и вся станица плакала. Мама была молодым коммунистом, и не дай Бог, чтоб поймали ее детей. Могли исключить из партии. Эти слова "исключили из партии" до сих пор помню, как что-то самое страшное в жизни человека...
Сидим с подружкой в лесополосе, трусим, ждем, когда объездчик минует нас. Ей-то хорошо - у нее родители не коммунисты... Зато отмучаемся, принесем каждый в свою семью подкрепление. Вечером пируем: оладьи, мамины рассказы всякие. Наедимся, и на утро останется. Утром мама уже в поле, а мы глаза продерем, и кто первый - одним прыжком к комоду. Там в верхнем ящике оладьи. Расхватаем, и опять думать надо, как еду доставать. Не помнили, когда последний раз выдавали что-нибудь на трудодни... Однажды народная почта сообщила нам, что за рекой Уруп учительница по литературе приберегла яблоки. Отправилась, яблоки взяла, несу за спиной, боюсь: что несешь да куда?.. Откуда ни возьмись "рама" пожаловала. Низко надо мной сделала круг, немецкие летчики рукой помахали... Стоило им стрельнуть - и капец.
Добралась до дому - герой! Радость принесла. Накинулись все. Горят огнем яблоки красные, желтые. Всю хату украсили. А запах! Запах обнадеживал на лучшую жизнь, но она все никак не улучшалась.
...По окончании института жили сперва в бараке, потом комнату дали в коммуналке - в четырехкомнатную квартиру вселились четыре счастливые семьи. Радовались и мы, хоть нам и досталась проходная комната. Десять лет через нас ходила чужая чемья. По условиям пожарных перегородку ставить было нельзя. Висел на шпагате фанерный лист. Четыре семьи, четыре метра кухня, и четыре конфорки на газовой плите. Не дотянуться бывало хозяйке ложкой до своей кастрюли. Маленький сын из-под фанеры выглядывает и зовет: "Ма-а-ма!" Сладкий был этот голосок, самый главный и самый дорогой. "Иду, иду!" - отвечаю.
Материально было тяжело. Крутились. Перед получкой аж пот проберет от беготни по этажам с надеждой занять денег. Бывало, заплачу и взмолюсь молодому неприспособленному мужу: ну сделай хоть что-нибудь, хоть какие-нибудь меры прими! Но он не знал, что делать. Все укорял: родила без моего согласия, теперь вертись. Однажды в отчаянии сунула руку в карман его пиджака, а там в паспорте десятка притаилась. Не посочувствовал моим слезам...
Подрос сын, стал во двор выбегать с клюшечкой. Двор хороший, безопасный. Убираюсь, вожусь. Слышу голос с заднего двора:
- Ма-а-ам!
Высовываюсь в форточку: стоит моя радость, улыбается, ямочка на щеке. Сбавив громкость, спрашивает:
- Ты меня любишь?
- А как же, сынок? - счастливая, отвечаю. Он, довольный, уходит.
Конечно, счастливая. Любимее нет никого на свете. Теплый бальзам грел душу: ел ли сыночек, рассказывал ли что-нибудь. Бывало, обидится на кого-то, заплачет, еще слезы висят на щеках, а он торопится поделиться. Всхлипывая, переходит на радостный лад:
- Мам! У нас в школе медицинский осмотр был. У одной девочки швы в голове нашли.
- Швы?
- Да. Ее маму вызвали, чтоб вывели ей.
- А... так это вши...
- Нет, мама, швы.
- Ничего, это просто вывести.
Отец хоть и стал любить его, но он все льнул ко мне. Мой сын. Как расхохочемся с ним за столом или перед сном - удержу нету!
- Замолчите!
Куда там! С полувзгляда, с полуслова понимали друг друга, на одной волне были, как говорится. У нас были наши "коды", жесты, мимика. Помню, пришла в гости к соседям маленькая девочка Лиза. Ничего особенного. Толстая, кокетливая. Вбегает мой сын, рывком берет мою ладонь и тащит на кухню.
- Мама! Не говори, что мне восемь лет... Я ей сказал, что мне девять.
- Почему?
Он шепчет в ухо:
- Потому что ей девять.
- Ладно. Если спросят...
Он успокоился и пошел к соседям. Все хорошо, все хорошо... Уютно, радостно - ребенок рядом, на репетициях в театре хвалят.
Вдруг влетает мое дите и радостно сообщает:
- Мама! Буду деньги тебе зарабатывать! После уроков почту разносить по квартирам. Весь класс будет конверты разносить.
В меня будто выстрелили... Смотрю на него, дух перевести не могу. Нёбо пересохло, коленки ослабли... Мы впились глазами друг в друга, как током пронзенные. Вижу, как его радость сменилась испугом, изумлением. Мне слышалось не "почта и конверты", а сообщение о сожжении всех мальчиков на костре.
- Почту? Какую почту? Ни в коем случае! - Села на стул и закрыла лицо руками.
- Ладно, ладно! Не буду, не буду...
Как я тогда посмела не воспринять, не поддержать его! Я, такая артельская, работящая, вдруг испугалась, воспротивилась, запретила. Невпопад запретила. Пресекла то, что надо было поощрить. Не сосредоточилась, не потрудилась разобраться. Перед сном гладила его спину - слава Богу, не дала, не пустила: "Спи, детка, проживем и без почты..."
Потекла жизнь дальше. Моя опека крепчала: сынок сыт, обут, одет. Остальное ясно, как день,- приучайся к труду. "Ты моя, я твой" - излюбленный девиз сына. С детства и навсегда.
С годами и "тыльную" часть жизни каждого знали. Моя битва за жизнь, за искусство, его две женитьбы и пробы стать актером не лишили нас нерушимого сосуществования.
Теперь вот непрестанно является личико второклассника, все слышу его известие о почте. Как укор, как удар в сердце. Как показатель невнимания матери.
Сижу как-то у телевизора и смотрю рассказ-интервью матери Василия Шукшина. Крепкое русское лицо пожилой женщины безучастно. Монотонно, едва шевеля губами, она вспоминает лютое горе и тяжелую жизнь, разговор с Васей, еще мальчиком. "Нарядили его водовозом. Хлеб не на что было покупать. Вся семья надрывалась от зари до зари, но денег не хватало... Трусится, но не возражает. "Бочка высоко, сынок..." "Мам, как дырку достать?" "На колесо, Васенька, станешь... Ох, ведро тяжелое!" "Ничего, мам, я буду набирать по полведерка". "Правильно, сынок... Жаль было его. Худой, маленький, десятый годок пошел... Не на смерть же, думаю..."
Она разрешила, а я нет. Пока ребенок дышит кожей матери, можно направить его, куда твоей душеньке угодно. Я это не принимала во внимание. Меня же никто не направлял! Это не совсем так. В селе упрощенная схема жизни: не работать - срам. Вот дом твой, вот работающие с детства люди, игры на поляне, тут тебе песни, сказки, привозное кино и парное молоко на ночь. Десятый класс я заканчивала в городе Ейске. Мама не ленилась проследить, с кем я пришла после танцев и во сколько. Могла и опозорить. "Ах ты, чертова сволочь - по химии двойка, а ты тут с морячками хаханьки справляешь!" Только стук начищенных ботинок по камням мостовой остается от новоявленного кавалера... А жернова большого города сильнее человека. По Москве и ходить нужно по-другому. Тут сам по себе не заладится человек.
Помню, горели леса Подмосковья. Долго горели. "Это туман или дым?" н с испугом выходили москвичи на балконы. "Дым, дым!" Какие только сообщения не витали по радио и в устных рассказах. Тушили пожар все, кто мог. Торф предательски тлел под толщей земли. Однажды полный солдат грузовик заехал на поляну и тут же, окруженный дымом и огнем, стал оседать в тартарары. Крики солдат, взмахи рук! Тщетно... Грузовик все погружается в кромешный жар. Спасатели, пожарные мечутся. Солдатики кто окаменел, кто волосы на себе рвет, по земле катается. Кричат в агонии, помощи просят, спасатели им в глаза смотрят... А помочь не могут. Ни достать, ни кинуть что-нибудь. Ничего сделать нельзя... Я осталась на твердой почве. Не катаюсь по земле...
Я крепко ухватилась за кровать, на которой лежит мой сын. Он скрипит зубами, стонет, мучается. "Чем тебе помочь, детка моя?" Хочется приголубить его, взять на руки, походить по комнате, как тогда, когда он маленьким болел. Теперь на руки не возьмешь. Большой - на всю длину кровати. Хочется погладить, приласкать, но взрослого сына погладить и приласкать непросто. Помощи не просит...
- Мам, похорони меня в Павловском Посаде.
- Ой, что ты!.. Что ты говоришь?
- Потерпи.
Я чмокнула его волосатую ногу возле щиколотки, горько завыла.
- Потерплю, потерплю, потерпим... Бывают же промежутки.
- Больше не будет, мама. Выхода нет... Ты моя, я твой...
К рассвету он примолк.
Я на раскладушечке неподалеку, смотрю: подымается одеяло от его дыхания или нет? Решила не жить. Как и зачем жить без него? Потом заорала на всю ивановскую, вызывая "скорую". Быстро приехали по знакомому уже адресу. Вставили ему в рот трубочку, она ритмично свистела. Дышит. Теплый. Живой... Мчимся по Москве.
Когда вносили в реанимацию, я в последний раз увидела его ступни, узнала бы из тысячи... Помню, грудью кормлю его, держу его ножку и думаю: запомню - поперек ладони в аккурат вмещалась его ступня - от пальчика до пяточки... В коридоре холодно, лампочка висит где-то высоко. Темно, неуютно. У входа в реанимацию, откуда доносится свист, его свист, стоит лавка. Я иссякла. Прилегла и подложила ладонь под щеку. "Зачем мы здесь, сыночек?.." Маленьким был, соску не взял, выплюнул. Я сокрушалась, видя, что с соской дети спокойнее. Тогда выплюнул, а сейчас вставили насильно. И я, не дыша, молю Бога, чтоб этот свист не смолк.
...Позвали меня давно-давно в съемочную группу фильма "Комиссар" на собеседование. По пути домой я вспоминала встречу, сценарий и изумилась фамилии режиссера - Аскольдов, забавно... "Аскольдова могила". Может, это рок? Может быть, на съемках боев меня конь забьет...
Оставила своего красивого душевного мальчика-подростка на чужую тетку, обеспечила разными "пряниками" - и на четыре месяца в киноэкспедицию под Херсон. С картиной не ладилось: режиссеру преднамеренно не создавали условий для съемки, мучили, издевались. Приезжал директор студии, съемку приостанавливали. Режиссер, человек интеллигентный, внимательный, предлагал мне не раз:
- Может быть, съездите домой, пока есть пауза?..
- Нет, нет, что вы!
Я скрытно жалела его и картину.
Потом его судили. Уволили из штата студии. Дело-то какое вытащили! Лошадей много снимали. Конюшня была за двадцать километров от нашего пристанища. Два конюха-алкоголика не подковывали коней. Их было много, а значит, и на пропой хватало с лихвой. Стертые копыта от беспрерывных скачек приводили в конце концов к выбраковыванию. Убыток колоссальный. Свалили эту беду на режиссера. Владимир Басов, Ролан Быков и я аккуратно ездили на суд... Додумались все же адвокаты до того, что коней подковывать режиссер не должен был. Картину, еще не озвученную, положили на двадцать лет на полку. И в картине боль, и сына вспоминать было тяжело. Не ехала я к нему. Ну что стоило вырваться на два дня... Старалась не вспоминать его, ни лица, ни пальцев, ни голоса. Бывало, едва сдерживалась, чтоб не бросить все и съездить. Как-нибудь доведу съемки до конца, а там и радость моя - сын...
Вот как раз в эти четыре месяца его и "схватили". Вернулась - он в больнице... Помчалась туда. Он был веселый и виноватый. Признался в том, что Сашка Берлога принес пиво и "колеса" (таблетки). Пылко заверил меня, что это больше не повторится. Я поверила. Хотела поверить и поверила. Волнение не покидало меня и дома. Я незаметно смотрела на него и недоумевала, как он произнес "пиво и колеса", такие чуждые слова, с пониманием дела...
Долго потом он не виделся с теми дружками. Призвали в армию. Появилась надежда:
1 2 3 4 5 6 7
Помню очередные сокращения в нашем театре. Коммунистов не трогать! Сколько там засело бездарей! Из-за них и театр лопнул. Я, как поняла, что они партбилетами спасаются от увольнения, так и не вступила в партию. Мама и брат шепотом спрашивали, изумляясь: "Ты не в партии?.." н прямо враг народа. Помню, вызвал меня в кабинет секретарь райкома партии, я молча сидела и наблюдала, как за окном желтые листы клена медленно падают вниз. Секретарь призывал вступить в партию, потому что я уже себе не принадлежу, а являюсь достоянием народа. Так и не проронив ни слова, я пожала ему руку, как полагается, и закрыла за собою дверь. Ах, КПСС - разлюли малина для тех, кто вверх хотел! Вверх и только вверх! Они рьяно учили наизусть каждую строчку и Ленина, и Сталина, и всех, кого надо.
Помню прохладные, никем ни разу не открытые экземпляры работ Владимира Ильича. По соседству с нами жила большая еврейская семья. Как-то я позвонила им в дверь, чтоб узнать, нет ли у них сочинений Ленина: надо было выловить парочку цитат - приближался зачет.
- Ну, какая же приличная семья не держит у себя Ленина?! - удивилась пожилая хозяйка. Пошла в глубь квартиры с громким вопросом: - Какой тебе том?
- Любой,- говорю.
- Их много! Очень много!..
Вынесла первый, и я пошла "работать". Не мытьем, так катаньем и нерадивым что-то влетало в голову. "От каждого по способности, каждому по потребности" - это же лафа!" - думали люди.
И сейчас лафа - не надо мучиться, изучать программу той или иной партии: за что радеть и ночь не спать, чтоб с чувством глубокого удовлетворения опустить в урну бюллетени.
Партий никто не знает, а выходки думцев - на уровне плохого цирка. Как важен магнит телевизионных передач, и как обидно, что понятие "гласность" путают порой с преднамеренным крушением наших идеалов...
Да, надо знать обычаи, нравы тех, среди кого живешь. На факультете журналистики этому не учат. Ползут по-пластунски с кинокамерой только что испеченные журналисты: рискуют жизнью, гибнут на войне, а снимают очень часто брак. Разве можно растерзанного человека снимать? Издавна люди торопятся прикрыть погибшего. Справедливо упрекнул Буш журналистов, впившихся в его лицо, когда ему стало плохо. "Это невежливо",сказал он.
Помню, в детстве, когда мы самодельные пистолеты наставляли на кого-нибудь, нам говорили: "В человека целиться нельзя". Давно это было... Сейчас же дуло оружия направляют с экрана телевизора прямо на сидящих перед ним. С легкой руки комиссара журналистики из Питера, как стали кишки перебирать и в мозгах копаться, так и докатились до самого "выразительного" метода показа трагедии. С понятием "гласность" нужно уметь обращаться. На телевизионном экране идет преднамеренное перенасыщение патологией. Секс ли это или расчлененное тело человека, выловленное из колодца. Закордонные сюжеты так же подобраны: авиационные катастрофы, пожары, стрельба, изувеченные трупы. Слишком ударились в анатомию. Воистину воспитывают непредсказуемый тип человека. Экран приучает "к натуре" гибели человека. Приучают детей и подростков с легкостью лишать жизни себе подобных.
Не согласитесь ли вы, что нельзя распоротое тело погибшего выставлять напоказ? "Без его разрешения..." А может быть, и мама его, и отец не согласились бы свое дитя показывать в таком виде? Вот сейчас в Чечне и соединились незнание чеченцев и вольный стиль снимать, показывать мясорубку.
...Я очнулась от воспоминаний и раздумий. Мы с Асханом подъезжали к аэропорту.
АСКОЛЬДОВА МОГИЛА
Однажды сидим в кустах, ждем какого-то неведомого дядьку. Кругом немцы, оккупация, голод проклятый замучил. Мама наказывает съездить к сестре, тете Паше, и выпросить "кабак" (тыкву) и кукурузу.
- Ближе к ночи он подъедет,- напутствует мама семилетнюю сестру.н Мотоцикла не бойся. Сядешь сзади верхом и ухватишься за его одежду... А там семь километров - и все. Тут тебе и Широчанка.
Я подростком была, хотела ехать вместо маленькой сестры, но мама н ни Боже мой! Наконец видим, мужик переступает ногами, а между ними мотоцикл. Подрулил, занес правую ногу назад и прислоняет мотоцикл к стене. Поворковали с мамой, чиркнул спичкой, закурил; потом снова занес ногу за мотоцикл и пригласил сестру сесть сзади. Мама трепетно помогла ей устроиться.
- Держись за мои карманы,- посоветовал мужчина.
Сестра села, и он опять пошел ногами по траве. Прошел метров сто, мотор крякнул, затарахтел, и маленькая фигурка сестры растаяла в темноте вместе с брезентовой спиной седока.
- Уехали,- вздохнула мама.
Главное - до Широчанки. А утром тетя Паша подсадит на товарняк - я встречу. Грузить на старшую было обычным делом. Основным подручным была я. Кряхтела, пробиралась, доставала, таскала. Как немцы ушли - легче не стало.
- Бери что попало. Тут разберемся. Прячься, чтоб не поймали...
Законы были безбожные: оставшееся зерно после убранного урожая брать нельзя. Пусть лучше на поле померзнет и сгниет. Немцы так не требовали, а наши... Многодетные семьи не выдерживали - есть хотелось с утра и до ночи, поэтому посылали детей красть рассыпанное в поле добро. Объездчики, как и все люди, получившие власть, вскакивали на коней - и "Аля-улю! Бей, кроши...". Неудержимой была страсть гонять, отбирать оклунки с зерном и напоследок хлестануть батогом поперек спины. Выпивший и стрельнуть мог. И стреляли. Убили школьника, вся станица хоронила, и вся станица плакала. Мама была молодым коммунистом, и не дай Бог, чтоб поймали ее детей. Могли исключить из партии. Эти слова "исключили из партии" до сих пор помню, как что-то самое страшное в жизни человека...
Сидим с подружкой в лесополосе, трусим, ждем, когда объездчик минует нас. Ей-то хорошо - у нее родители не коммунисты... Зато отмучаемся, принесем каждый в свою семью подкрепление. Вечером пируем: оладьи, мамины рассказы всякие. Наедимся, и на утро останется. Утром мама уже в поле, а мы глаза продерем, и кто первый - одним прыжком к комоду. Там в верхнем ящике оладьи. Расхватаем, и опять думать надо, как еду доставать. Не помнили, когда последний раз выдавали что-нибудь на трудодни... Однажды народная почта сообщила нам, что за рекой Уруп учительница по литературе приберегла яблоки. Отправилась, яблоки взяла, несу за спиной, боюсь: что несешь да куда?.. Откуда ни возьмись "рама" пожаловала. Низко надо мной сделала круг, немецкие летчики рукой помахали... Стоило им стрельнуть - и капец.
Добралась до дому - герой! Радость принесла. Накинулись все. Горят огнем яблоки красные, желтые. Всю хату украсили. А запах! Запах обнадеживал на лучшую жизнь, но она все никак не улучшалась.
...По окончании института жили сперва в бараке, потом комнату дали в коммуналке - в четырехкомнатную квартиру вселились четыре счастливые семьи. Радовались и мы, хоть нам и досталась проходная комната. Десять лет через нас ходила чужая чемья. По условиям пожарных перегородку ставить было нельзя. Висел на шпагате фанерный лист. Четыре семьи, четыре метра кухня, и четыре конфорки на газовой плите. Не дотянуться бывало хозяйке ложкой до своей кастрюли. Маленький сын из-под фанеры выглядывает и зовет: "Ма-а-ма!" Сладкий был этот голосок, самый главный и самый дорогой. "Иду, иду!" - отвечаю.
Материально было тяжело. Крутились. Перед получкой аж пот проберет от беготни по этажам с надеждой занять денег. Бывало, заплачу и взмолюсь молодому неприспособленному мужу: ну сделай хоть что-нибудь, хоть какие-нибудь меры прими! Но он не знал, что делать. Все укорял: родила без моего согласия, теперь вертись. Однажды в отчаянии сунула руку в карман его пиджака, а там в паспорте десятка притаилась. Не посочувствовал моим слезам...
Подрос сын, стал во двор выбегать с клюшечкой. Двор хороший, безопасный. Убираюсь, вожусь. Слышу голос с заднего двора:
- Ма-а-ам!
Высовываюсь в форточку: стоит моя радость, улыбается, ямочка на щеке. Сбавив громкость, спрашивает:
- Ты меня любишь?
- А как же, сынок? - счастливая, отвечаю. Он, довольный, уходит.
Конечно, счастливая. Любимее нет никого на свете. Теплый бальзам грел душу: ел ли сыночек, рассказывал ли что-нибудь. Бывало, обидится на кого-то, заплачет, еще слезы висят на щеках, а он торопится поделиться. Всхлипывая, переходит на радостный лад:
- Мам! У нас в школе медицинский осмотр был. У одной девочки швы в голове нашли.
- Швы?
- Да. Ее маму вызвали, чтоб вывели ей.
- А... так это вши...
- Нет, мама, швы.
- Ничего, это просто вывести.
Отец хоть и стал любить его, но он все льнул ко мне. Мой сын. Как расхохочемся с ним за столом или перед сном - удержу нету!
- Замолчите!
Куда там! С полувзгляда, с полуслова понимали друг друга, на одной волне были, как говорится. У нас были наши "коды", жесты, мимика. Помню, пришла в гости к соседям маленькая девочка Лиза. Ничего особенного. Толстая, кокетливая. Вбегает мой сын, рывком берет мою ладонь и тащит на кухню.
- Мама! Не говори, что мне восемь лет... Я ей сказал, что мне девять.
- Почему?
Он шепчет в ухо:
- Потому что ей девять.
- Ладно. Если спросят...
Он успокоился и пошел к соседям. Все хорошо, все хорошо... Уютно, радостно - ребенок рядом, на репетициях в театре хвалят.
Вдруг влетает мое дите и радостно сообщает:
- Мама! Буду деньги тебе зарабатывать! После уроков почту разносить по квартирам. Весь класс будет конверты разносить.
В меня будто выстрелили... Смотрю на него, дух перевести не могу. Нёбо пересохло, коленки ослабли... Мы впились глазами друг в друга, как током пронзенные. Вижу, как его радость сменилась испугом, изумлением. Мне слышалось не "почта и конверты", а сообщение о сожжении всех мальчиков на костре.
- Почту? Какую почту? Ни в коем случае! - Села на стул и закрыла лицо руками.
- Ладно, ладно! Не буду, не буду...
Как я тогда посмела не воспринять, не поддержать его! Я, такая артельская, работящая, вдруг испугалась, воспротивилась, запретила. Невпопад запретила. Пресекла то, что надо было поощрить. Не сосредоточилась, не потрудилась разобраться. Перед сном гладила его спину - слава Богу, не дала, не пустила: "Спи, детка, проживем и без почты..."
Потекла жизнь дальше. Моя опека крепчала: сынок сыт, обут, одет. Остальное ясно, как день,- приучайся к труду. "Ты моя, я твой" - излюбленный девиз сына. С детства и навсегда.
С годами и "тыльную" часть жизни каждого знали. Моя битва за жизнь, за искусство, его две женитьбы и пробы стать актером не лишили нас нерушимого сосуществования.
Теперь вот непрестанно является личико второклассника, все слышу его известие о почте. Как укор, как удар в сердце. Как показатель невнимания матери.
Сижу как-то у телевизора и смотрю рассказ-интервью матери Василия Шукшина. Крепкое русское лицо пожилой женщины безучастно. Монотонно, едва шевеля губами, она вспоминает лютое горе и тяжелую жизнь, разговор с Васей, еще мальчиком. "Нарядили его водовозом. Хлеб не на что было покупать. Вся семья надрывалась от зари до зари, но денег не хватало... Трусится, но не возражает. "Бочка высоко, сынок..." "Мам, как дырку достать?" "На колесо, Васенька, станешь... Ох, ведро тяжелое!" "Ничего, мам, я буду набирать по полведерка". "Правильно, сынок... Жаль было его. Худой, маленький, десятый годок пошел... Не на смерть же, думаю..."
Она разрешила, а я нет. Пока ребенок дышит кожей матери, можно направить его, куда твоей душеньке угодно. Я это не принимала во внимание. Меня же никто не направлял! Это не совсем так. В селе упрощенная схема жизни: не работать - срам. Вот дом твой, вот работающие с детства люди, игры на поляне, тут тебе песни, сказки, привозное кино и парное молоко на ночь. Десятый класс я заканчивала в городе Ейске. Мама не ленилась проследить, с кем я пришла после танцев и во сколько. Могла и опозорить. "Ах ты, чертова сволочь - по химии двойка, а ты тут с морячками хаханьки справляешь!" Только стук начищенных ботинок по камням мостовой остается от новоявленного кавалера... А жернова большого города сильнее человека. По Москве и ходить нужно по-другому. Тут сам по себе не заладится человек.
Помню, горели леса Подмосковья. Долго горели. "Это туман или дым?" н с испугом выходили москвичи на балконы. "Дым, дым!" Какие только сообщения не витали по радио и в устных рассказах. Тушили пожар все, кто мог. Торф предательски тлел под толщей земли. Однажды полный солдат грузовик заехал на поляну и тут же, окруженный дымом и огнем, стал оседать в тартарары. Крики солдат, взмахи рук! Тщетно... Грузовик все погружается в кромешный жар. Спасатели, пожарные мечутся. Солдатики кто окаменел, кто волосы на себе рвет, по земле катается. Кричат в агонии, помощи просят, спасатели им в глаза смотрят... А помочь не могут. Ни достать, ни кинуть что-нибудь. Ничего сделать нельзя... Я осталась на твердой почве. Не катаюсь по земле...
Я крепко ухватилась за кровать, на которой лежит мой сын. Он скрипит зубами, стонет, мучается. "Чем тебе помочь, детка моя?" Хочется приголубить его, взять на руки, походить по комнате, как тогда, когда он маленьким болел. Теперь на руки не возьмешь. Большой - на всю длину кровати. Хочется погладить, приласкать, но взрослого сына погладить и приласкать непросто. Помощи не просит...
- Мам, похорони меня в Павловском Посаде.
- Ой, что ты!.. Что ты говоришь?
- Потерпи.
Я чмокнула его волосатую ногу возле щиколотки, горько завыла.
- Потерплю, потерплю, потерпим... Бывают же промежутки.
- Больше не будет, мама. Выхода нет... Ты моя, я твой...
К рассвету он примолк.
Я на раскладушечке неподалеку, смотрю: подымается одеяло от его дыхания или нет? Решила не жить. Как и зачем жить без него? Потом заорала на всю ивановскую, вызывая "скорую". Быстро приехали по знакомому уже адресу. Вставили ему в рот трубочку, она ритмично свистела. Дышит. Теплый. Живой... Мчимся по Москве.
Когда вносили в реанимацию, я в последний раз увидела его ступни, узнала бы из тысячи... Помню, грудью кормлю его, держу его ножку и думаю: запомню - поперек ладони в аккурат вмещалась его ступня - от пальчика до пяточки... В коридоре холодно, лампочка висит где-то высоко. Темно, неуютно. У входа в реанимацию, откуда доносится свист, его свист, стоит лавка. Я иссякла. Прилегла и подложила ладонь под щеку. "Зачем мы здесь, сыночек?.." Маленьким был, соску не взял, выплюнул. Я сокрушалась, видя, что с соской дети спокойнее. Тогда выплюнул, а сейчас вставили насильно. И я, не дыша, молю Бога, чтоб этот свист не смолк.
...Позвали меня давно-давно в съемочную группу фильма "Комиссар" на собеседование. По пути домой я вспоминала встречу, сценарий и изумилась фамилии режиссера - Аскольдов, забавно... "Аскольдова могила". Может, это рок? Может быть, на съемках боев меня конь забьет...
Оставила своего красивого душевного мальчика-подростка на чужую тетку, обеспечила разными "пряниками" - и на четыре месяца в киноэкспедицию под Херсон. С картиной не ладилось: режиссеру преднамеренно не создавали условий для съемки, мучили, издевались. Приезжал директор студии, съемку приостанавливали. Режиссер, человек интеллигентный, внимательный, предлагал мне не раз:
- Может быть, съездите домой, пока есть пауза?..
- Нет, нет, что вы!
Я скрытно жалела его и картину.
Потом его судили. Уволили из штата студии. Дело-то какое вытащили! Лошадей много снимали. Конюшня была за двадцать километров от нашего пристанища. Два конюха-алкоголика не подковывали коней. Их было много, а значит, и на пропой хватало с лихвой. Стертые копыта от беспрерывных скачек приводили в конце концов к выбраковыванию. Убыток колоссальный. Свалили эту беду на режиссера. Владимир Басов, Ролан Быков и я аккуратно ездили на суд... Додумались все же адвокаты до того, что коней подковывать режиссер не должен был. Картину, еще не озвученную, положили на двадцать лет на полку. И в картине боль, и сына вспоминать было тяжело. Не ехала я к нему. Ну что стоило вырваться на два дня... Старалась не вспоминать его, ни лица, ни пальцев, ни голоса. Бывало, едва сдерживалась, чтоб не бросить все и съездить. Как-нибудь доведу съемки до конца, а там и радость моя - сын...
Вот как раз в эти четыре месяца его и "схватили". Вернулась - он в больнице... Помчалась туда. Он был веселый и виноватый. Признался в том, что Сашка Берлога принес пиво и "колеса" (таблетки). Пылко заверил меня, что это больше не повторится. Я поверила. Хотела поверить и поверила. Волнение не покидало меня и дома. Я незаметно смотрела на него и недоумевала, как он произнес "пиво и колеса", такие чуждые слова, с пониманием дела...
Долго потом он не виделся с теми дружками. Призвали в армию. Появилась надежда:
1 2 3 4 5 6 7