Она открывала блокнот и, водя пальцем по строчкам, кричала, что я отказывался от пищи и даже однажды пожег народное имущество, в частности – тут она поднимала на меня глаза – предоставленные мне Китайской Народной Республикой деревянные башмаки.Когда я отвечал, что очень мерз, так как мне не выдали одеяла, она обычно выбегала из-за стола и била меня ладонью по лицу.Со временем я научился правильно отвечать на начальные вопросы. Я говорил, что выучил китайский, чтобы шпионить, чтобы разрушать мораль и внутреннюю структуру китайского общества. О Кристофере я больше не упоминал, ни единого раза.За ответами «Я не знаю» или «Я не понимаю» всегда следовали удары; чаще всего меня били ладонью, плашмя, иногда – кулаком, а один раз ударили рукояткой пистолета по левой скуле, под глазом. Я услышал очень громкий хруст, но ничего не сломалось.Позже я узнал, что мне крупно повезло; на сеансах самокритики других, азиатских заключенных использовались гораздо худшие наказания. Я не знаю, почему меня только били, а не наказывали, к примеру, электрошоком.Я научился признавать, что отношусь к числу эксплуататоров, что я – паразит, но в то же время и сам подвергался эксплуатации, а потому у меня еще имеется возможность исправиться. Если я одумаюсь, партия мне поможет, для того меня и отправили в этот лагерь. Благодаря простейшим воспитательным мерам я научился давать ответы в духе их, как они это называли, диалектического материализма.Один из тех мужчин, которые во время моей самокритики делали пометки в блокнотах, как-то после сеанса дал мне – поскольку я не умел читать по-китайски – английское издание изречений великого председателя Мао. У этого человека было родимое пятно под левым уголком рта; из пятна рос черный, длиной с большой палец, волос.Он сказал, что теперь критикуют даже самого Мао – теперь, когда великий председатель умер. Было допущено много ошибок, но наступили новые времена. Наступило время переосмысления, больше ни в чем нельзя быть уверенным, ни на что нельзя положиться – даже на собственную мысль.И еще он сказал: чтобы критиковать Мао, нужно знать его – Мао – мысли. Я прочитал маленькую красную книжечку с начала до конца и потом вновь и вновь ее перечитывал; по ночам я вполне мог читать, потому что в спальном бараке с потолка свисала постоянно горевшая неоновая трубка.Каждый час глазок на двери барака открывался и кто-то из охранников заглядывал внутрь; того, кто в этот момент не лежал молча на спине на своих нарах, вытянув руки вдоль туловища, отправляли на самокритику.Я всегда читал по ночам книжку Мао в течение ровно трех четвертей часа – или того временного отрезка, который я принимал за три четверти часа, – потом прятал ее под деревянный подголовник, который служил мне подушкой, и, как предписывалось, укладывался на спину. Разговаривать нам так и так не разрешалось. Когда – пунктуально по завершении часа – охранник сдвигал в сторону заслонку глазка, я уже лежал, как положено, уставившись в потолок и вытянув руки вдоль тела.Поэтому мысли Мао Цзэдуна стали для меня – и я думаю, что человек, давший мне книжицу, на это рассчитывал, – чем-то близким, чем-то таким, что, собственно, находилось для меня под запретом; чтение маленькой красной книжки было в моем представлении равнозначно постоянно повторяющимся тайным визитам к преданному другу.Итак, если заключенный признавал свою вину и раскаивался, он мог, исходя из этого, исправить себя. А исправившись, став новым человеком, мог обрести свободу: его тогда отпустили бы из лагеря, и он вновь занял бы подобающее ему место в обществе, среди своего народа. В этом и заключался смысл самокритики.Что действительно было плохо в этом пересыльном лагере, так это то, что нам почти не давали пить. Воду намеренно экономили, то есть мы не могли ни говорить – если не считать сеансов самокритики, – ни пить вволю; то и другое я переносил ужасно тяжело.Через десять дней у меня появились сильные боли в почках; когда я мочился, это, как правило, продолжалось лишь несколько секунд, мне приходилось с мучениями буквально выжимать из себя каждую каплю, и моча была темная.Я видел, как некоторые другие заключенные пили собственную мочу, но от этого все делалось еще хуже. Они корчились от боли, не будучи в силах подняться с земли и хватаясь руками за бок. Каждый из нас получал на день полкружки воды, и все наши мысли с утра до вечера, да и по ночам тоже, крутились вокруг этих жестяных кружек. Это было ужасно – постоянно испытывать такую жажду.Часто я проводил целые дни с закрытыми глазами, пытаясь представить себе журчание проточной воды; я думал о медном водопроводном кране, из которого непрерывно течет тонкая струйка, я слышал гул маленького горного водопада и видел ручей с мшистыми берегами в сырой, темно-зеленой лесной чаще. Во время этих снов наяву, которые часто длились часами, во рту всегда образовывалось много слюны, от чего переносить жажду было чуть-чуть легче.Мою мысль будто кто-то направлял, а потом она притормаживалась, у меня возникало ощущение, что эта обусловленная здешним распорядком жажда есть результат определенного замысла, часть воспитательного механизма лагерной системы. И действительно, точно так же, как я постоянно думал и грезил об этой кружке, наполовину наполненной водой, я чувствовал, как где-то глубоко во мне растет желание самоисправления, желание чего-то такого, что будет одновременно принятым на себя долгом и окончанием моих мучений – долгом, в том числе и моральным, перед китайским народом и китайскими рабочими.На сеансах самокритики партийные товарищи говорили о рабочем и солдате Лэй Фэне, который стал примером для всех благодаря своему неустанному самопожертвованию. Он, например, отдал свою кровь одному больному товарищу, а потом на полученные за это деньги купил подарки товарищам по полку. Он был тем, кто всегда чист душой, тем, на кого можно положиться. Существовал даже такой лозунг: «Учиться у товарища Лэй Фэня». Лэй Фэнь, правда, умер много лет назад, ему на голову упал ствол дерева, который был прислонен к какому-то грузовику, но дух Лэй Фэня, естественно, все еще жив; то, как этот человек жил, не имея никаких собственных потребностей, а только для блага других, казалось мне светлым путем, по которому каждый должен был бы пройти сам.Несколько дней спустя меня вызвали в комнату, где проходили сеансы самокритики. Человек с родимым пятном, тот самый, который дал мне книжечку с изречениями Мао, сидел за столом и перелистывал, не поднимая глаз от блокнота, свои записи; еще несколько мужчин, тоже сидевших, курили сигареты; женщины, которая всегда била меня по лицу, среди них не было. Я подумал, что это хороший знак, но к тому времени я уже научился квалифицировать подобные мысли – и вообще, и в особенности, когда они возникали у меня, – как реакционные. На сей раз мне не приказали раздеться.Ко мне подошел офицер, в зеленой форме и с тремя желтыми нашивками на обшлаге рукава. Он долго смотрел мне в лицо, пока я не опустил глаза, и потом спросил, готов ли я работать на благо народа. Я ответил, что да, конечно, готов.Офицер сказал, что в нормальных случаях политзаключенных-иностранцев отправляют на свинцовые рудники Ганьсу, однако после тщательного рассмотрения моего дела партия пришла к мнению, что я способен перестроиться. Потому что, судя по некоторым признакам, я готов признать свои ошибки.Кроме того, – тут офицер взглянул в направлении человека с родимым пятном, все еще погруженного в свои записи, – было замечено, что в свободное время я изучаю мысли великого председателя Мао. Партия расценила это как позитивный факт.Однако все сказанное означает лишь то, что партия на ближайшее время удостаивает меня своим доверием. Мне не следует этим доверием злоупотреблять: на рудниках Ганьсу срок жизни заключенных не превышает шести месяцев, и ежели я сойду с пути перевоспитания, на который уже ступил, меня отправят туда немедленно и без всяких колебаний. Как бы ни была великодушна партия, она может быть и неумолимой, если индивид обманывает доверие народа.Итак, мне предоставляют право работать – работать на полях в северо-западной части Народной Республики. Он назвал это Лаогай, «воспитание трудом». Мне дается шанс участия в освоении целинных земель; когда-нибудь, так сказал офицер, благодаря моему труду там смогут жить люди. Я поблагодарил его и пообещал приложить все усилия, чтобы народ во мне не разочаровался. Двенадцать На следующий день, незадолго до полудня, мне велели подняться в кузов грузовика. Внутри, под брезентовым тентом, было нестерпимо душно. На скамьях вдоль бортов места уже не оставалось, так что те, кто набился в кузов позднее, всю дорогу стояли на ногах. Это было не так плохо, как звучит, когда я рассказываю, потому что стоявшие поддерживали друг друга и в результате никто не выпал из машины, когда она подскакивала на выбоинах.Мы ехали целый день, и ночь, и еще один день. Двое заключенных проделали в брезенте много мелких дырочек, через которые поступал свежий воздух и можно было выглядывать наружу. Но смотреть, собственно, было не на что – нам не встретилось ни одного телеграфного столба, ни деревца, вообще ничего.Дважды в день грузовик останавливался и нам подавали канистру из-под бензина, наполненную водой; на короткой цепочке, обвязанной вокруг сливного отверстия, болталась жестяная кружка. Воды, по крайней мере, хватало на всех – не то что в пересыльном лагере. Я знал, что теперь все будет лучше.Нам, правда, на протяжении всей поездки не давали никакой еды; стоя на ногах, зажатый между другими заключенными, я то и дело ощупывал свои ребра и тазобедренные кости, которые наконец – наконец! – выступали далеко за пределы талии, именно так, как мне всегда хотелось.Я подумал о Кристофере, о том, что он всегда находил меня слишком полным, и обрадовался, что наконец-то серьезно похудел. Раньше мне такое никогда не удавалось: я еще мог, постаравшись, сбросить один-два килограмма, сейчас же, благодарение богу, потерял как минимум десять-двенадцать.Ранним вечером мы добрались до скопления глинобитных домов, светло-коричневых и безобразных, которые потерянно сгрудились посреди широкой равнины. Слева равнину пересекала линия железной дороги, нам велели вылезти из грузовика и построиться в две шеренги на рельсах.Я еще никогда не видал такой глуши. Вокруг нас ничего не было – только едва заметный белесый горизонт. Повсюду только пыль, чересчур жаркое солнце, мерзость запустения и безысходность.Один заключенный-китаец рядом со мной шепотом объяснил, что здесь начинается Синьцзян, Синьцзян-Уйгурский автономный район на северо-западе Китая.
ужасный район, и вскоре нас доставят в пустынные окрестности озера Лобнор, Это бессточное озеро окаймлено топкими солончаками и болотами, в маловодные периоды распадается на несколько плесов или пересыхает, покрываясь слоем соли.
в Турфанскую котловину, Тектоническая впадина на западе Китая, в отрогах Восточного Тянь-Шаня, самая глубокая в Центральной Азии. Климат там резко континентальный, с жарким летом (33–47 °C) и холодной зимой (-9,6 °C). Растительность (типа верблюжьей колючки) – только по руслам временных водотоков.
ту самую, где китайское правительство проводит ядерные испытания; отсюда и до того места тянутся города заключенных, то есть тысячи лагерей, в которых содержатся миллионы и миллионы заключенных.Как это – миллионы, подумал я, но тут к нам подскочил охранник, крикнул «Молчать!» и дважды ударил китайца по лицу электрической дубинкой, слева и справа, и я быстро опустил глаза вниз, к пыльной земле. Китаец упал на колени и застонал, из его носа брызнул фонтанчик крови, другой заключенный помог ему подняться на ноги и утер кровь собственным рукавом.Мы ждали. На горизонте что-то посверкивало, хотя было не особенно жарко. Пара ворон описывала круги высоко в небе, над рельсами. Я охотно выпил бы стакан чаю, хотя уже знал, что это буржуазное желание.У некоторых заключенных затекли ноги, и они после двухчасового стояния присели на корточки; но к таким подбегали охранники, били их сапогами в бок и криками приказывали подняться. Мы все последний раз ели три дня назад. Когда какой-то старик упал и больше уже не поднялся, сколько его ни били по почкам, подошел офицер с солдатом, и они вдвоем начали раздавать нам рисовые клецки, каждому заключенному досталось по одной.Поскольку я совсем не хотел есть и находил, что, так сильно похудев, выгляжу очень неплохо, я отдал свою клецку тому китайцу, которого раньше ударили по лицу.Мои запястья стали совсем тонкими. Кольцо, которое Кристофер подарил мне на Антибах, по случаю пятилетнего юбилея нашего знакомства, у меня отобрали еще в пересыльном лагере. Я посмотрел вниз, на свою руку, на которой теперь не было кольца. На пальце осталась белая полоска кожи. Тысячи лагерей с миллионами заключенных – я просто не мог этого представить…Солнце зашло, сразу резко похолодало. Зажглись прожекторы, их свет напомнил мне о луче проектора в темном кинозале. Мы все ждали. Позже вдалеке показались вагоны поезда. Они медленно ползли по пыльной равнине.Многие тибетцы еще никогда в своей жизни не видели железной дороги; они заулыбались во весь рот, рассматривая приближающиеся вагоны, и даже повысовывали языки. Нас загрузили в поезд; некоторым, в том числе и мне, повезло: мы попали в купированный вагон и не должны были, подобно другим, тесниться в вагонах для скота или зерна.Целыми днями вагон грохотал по рельсам, несясь на север через нескончаемые китайские равнины. Вновь и вновь я видел вдалеке города, дымящиеся трубы заводов на фоне желтого как сера неба; но мы никогда не проезжали сквозь тот или иной город, а всегда его огибали.Иногда я видел луга с пожухлой травой, но в основном только пыльные дороги, которые вели в никуда, обсаженные по краям кустарником и березами без листвы. Ветви у берез чаще всего были спилены – наверное, их использовали как топливо.Один раз я увидел запряженную лошадью телегу, сделанную из дерева и листовой гофрированной стали; на облучке сидел крестьянин в бесформенном маоцзэдуновском костюме, в шапке, надвинутой низко на лоб; завидев наш поезд, с шумом проносившийся мимо, он отвел глаза. И с силой хлестнул конягу по заду, но та не пожелала прибавить ходу.Для нас, тех заключенных, что ехали в пассажирских вагонах, охранники иногда заваривали чай, для других – нет. Кто-то получал чай или рисовую клецку, а кто-то оставался ни с чем, но во всем этом не прослеживалось никакой системы. Тут не было специального злого умысла или издевательства, а просто так получалось: некоторые голодали, другие – тоже, но не столь сильно.После полудня, на третий или четвертый день, мы наконец их увидели: лагеря замелькали за окнами один за другим подобно выцветшим, песочного цвета крепостям посреди пустыни; сперва мы считали их дюжинами, потом – сотнями.Это были настоящие города заключенных; со стороны, если смотреть на них из окна поезда, они казались хаотичными и неряшливыми, бурыми и недружелюбными к человеку – телеграфные столбы, стоявшие слева и справа от железной дороги, связывали их между собой. Лагерные сооружения чем-то напоминали образы из тех снов, которые снятся незадолго до пробуждения; мы смотрели на них как бы через пыльную вуаль, да и само солнце, казалось, светило сквозь дымку – тусклым, блекло-желтоватым светом.Лагерь 117 был классическим трудовым лагерем. Там оказалось не так плохо, как я предполагал. Бараки из камня, внешняя ограда и внутренняя стена – та и другая без электрического тока. Две бетонные сторожевые башни расположены под углом к ограждению. И еще – несколько соединяющихся внутренних дворов, чисто подметенных, на которых устраивали перекличку.На деревянном столе посреди центрального двора днем и ночью лежали, аккуратно разложенные в ряд, многочисленные инструменты, до которых нам не разрешалось дотрагиваться, а только на них смотреть. Ручные кандалы с зубчатыми внутренними поверхностями, одна или две электродубинки, из тех, что используют при перегоне скота, одни очень большие кусачки, катетер из сияющей стали… Однако эти инструменты, насколько мне известно, никогда не использовались по прямому назначению, они служили только для устрашения.После первой переклички нас распределили по баракам, в каждом из которых спало двадцать человек, составлявших бригаду. Были назначены бригадиры, в задачу которых входило сообщать начальству – в соответствии с определенной недельной нормой – о всякого рода нарушениях и провинностях заключенных. Они тотчас докладывали о случаях критики в адрес партии, реакционных или контрреволюционных разговорах и даже о выражениях недовольства по поводу лагерных порядков;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
ужасный район, и вскоре нас доставят в пустынные окрестности озера Лобнор, Это бессточное озеро окаймлено топкими солончаками и болотами, в маловодные периоды распадается на несколько плесов или пересыхает, покрываясь слоем соли.
в Турфанскую котловину, Тектоническая впадина на западе Китая, в отрогах Восточного Тянь-Шаня, самая глубокая в Центральной Азии. Климат там резко континентальный, с жарким летом (33–47 °C) и холодной зимой (-9,6 °C). Растительность (типа верблюжьей колючки) – только по руслам временных водотоков.
ту самую, где китайское правительство проводит ядерные испытания; отсюда и до того места тянутся города заключенных, то есть тысячи лагерей, в которых содержатся миллионы и миллионы заключенных.Как это – миллионы, подумал я, но тут к нам подскочил охранник, крикнул «Молчать!» и дважды ударил китайца по лицу электрической дубинкой, слева и справа, и я быстро опустил глаза вниз, к пыльной земле. Китаец упал на колени и застонал, из его носа брызнул фонтанчик крови, другой заключенный помог ему подняться на ноги и утер кровь собственным рукавом.Мы ждали. На горизонте что-то посверкивало, хотя было не особенно жарко. Пара ворон описывала круги высоко в небе, над рельсами. Я охотно выпил бы стакан чаю, хотя уже знал, что это буржуазное желание.У некоторых заключенных затекли ноги, и они после двухчасового стояния присели на корточки; но к таким подбегали охранники, били их сапогами в бок и криками приказывали подняться. Мы все последний раз ели три дня назад. Когда какой-то старик упал и больше уже не поднялся, сколько его ни били по почкам, подошел офицер с солдатом, и они вдвоем начали раздавать нам рисовые клецки, каждому заключенному досталось по одной.Поскольку я совсем не хотел есть и находил, что, так сильно похудев, выгляжу очень неплохо, я отдал свою клецку тому китайцу, которого раньше ударили по лицу.Мои запястья стали совсем тонкими. Кольцо, которое Кристофер подарил мне на Антибах, по случаю пятилетнего юбилея нашего знакомства, у меня отобрали еще в пересыльном лагере. Я посмотрел вниз, на свою руку, на которой теперь не было кольца. На пальце осталась белая полоска кожи. Тысячи лагерей с миллионами заключенных – я просто не мог этого представить…Солнце зашло, сразу резко похолодало. Зажглись прожекторы, их свет напомнил мне о луче проектора в темном кинозале. Мы все ждали. Позже вдалеке показались вагоны поезда. Они медленно ползли по пыльной равнине.Многие тибетцы еще никогда в своей жизни не видели железной дороги; они заулыбались во весь рот, рассматривая приближающиеся вагоны, и даже повысовывали языки. Нас загрузили в поезд; некоторым, в том числе и мне, повезло: мы попали в купированный вагон и не должны были, подобно другим, тесниться в вагонах для скота или зерна.Целыми днями вагон грохотал по рельсам, несясь на север через нескончаемые китайские равнины. Вновь и вновь я видел вдалеке города, дымящиеся трубы заводов на фоне желтого как сера неба; но мы никогда не проезжали сквозь тот или иной город, а всегда его огибали.Иногда я видел луга с пожухлой травой, но в основном только пыльные дороги, которые вели в никуда, обсаженные по краям кустарником и березами без листвы. Ветви у берез чаще всего были спилены – наверное, их использовали как топливо.Один раз я увидел запряженную лошадью телегу, сделанную из дерева и листовой гофрированной стали; на облучке сидел крестьянин в бесформенном маоцзэдуновском костюме, в шапке, надвинутой низко на лоб; завидев наш поезд, с шумом проносившийся мимо, он отвел глаза. И с силой хлестнул конягу по заду, но та не пожелала прибавить ходу.Для нас, тех заключенных, что ехали в пассажирских вагонах, охранники иногда заваривали чай, для других – нет. Кто-то получал чай или рисовую клецку, а кто-то оставался ни с чем, но во всем этом не прослеживалось никакой системы. Тут не было специального злого умысла или издевательства, а просто так получалось: некоторые голодали, другие – тоже, но не столь сильно.После полудня, на третий или четвертый день, мы наконец их увидели: лагеря замелькали за окнами один за другим подобно выцветшим, песочного цвета крепостям посреди пустыни; сперва мы считали их дюжинами, потом – сотнями.Это были настоящие города заключенных; со стороны, если смотреть на них из окна поезда, они казались хаотичными и неряшливыми, бурыми и недружелюбными к человеку – телеграфные столбы, стоявшие слева и справа от железной дороги, связывали их между собой. Лагерные сооружения чем-то напоминали образы из тех снов, которые снятся незадолго до пробуждения; мы смотрели на них как бы через пыльную вуаль, да и само солнце, казалось, светило сквозь дымку – тусклым, блекло-желтоватым светом.Лагерь 117 был классическим трудовым лагерем. Там оказалось не так плохо, как я предполагал. Бараки из камня, внешняя ограда и внутренняя стена – та и другая без электрического тока. Две бетонные сторожевые башни расположены под углом к ограждению. И еще – несколько соединяющихся внутренних дворов, чисто подметенных, на которых устраивали перекличку.На деревянном столе посреди центрального двора днем и ночью лежали, аккуратно разложенные в ряд, многочисленные инструменты, до которых нам не разрешалось дотрагиваться, а только на них смотреть. Ручные кандалы с зубчатыми внутренними поверхностями, одна или две электродубинки, из тех, что используют при перегоне скота, одни очень большие кусачки, катетер из сияющей стали… Однако эти инструменты, насколько мне известно, никогда не использовались по прямому назначению, они служили только для устрашения.После первой переклички нас распределили по баракам, в каждом из которых спало двадцать человек, составлявших бригаду. Были назначены бригадиры, в задачу которых входило сообщать начальству – в соответствии с определенной недельной нормой – о всякого рода нарушениях и провинностях заключенных. Они тотчас докладывали о случаях критики в адрес партии, реакционных или контрреволюционных разговорах и даже о выражениях недовольства по поводу лагерных порядков;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15