Удаляясь от берега, моряки хором звучными голосами пели гимны в честь Марии Звезды Морей.
Одна и та же прощальная церемония повторялась из года в год.
А после начиналась жизнь в открытом море, уединенное существование сильных грубых мужчин, плывущих на нескольких сколоченных досках по студеным северным водам.
До сей поры они возвращались – Богоматерь Звезда Морей оберегала корабль, носивший ее имя.
Конец августа был временем возвращений. Но «Мария», как водилось у многих исландцев, только ненадолго заходила в Пемполь и вскоре отправлялась на юг в Бискайский залив, где моряки продавали свой улов и шли к песчаным островам с соляными бассейнами закупать соль для следующей путины.
В южных портах, еще обогреваемых солнцем, эти крепкие мужчины, жаждущие удовольствий, опьяненные теплым воздухом уходящего лета, твердью под ногами и женщинами, на несколько дней исчезали.
А потом, с первыми осенними туманами, возвращались к домашним очагам, в Пемполь или в хижины, разбросанные по Гоэло, чтобы заняться на время семьей и любовью, женитьбами и рождениями. Почти всегда они находили дома малюток, зачатых прошлой зимой и ждущих крестных отцов, чтобы получить таинство крещения. Истребляемому стихией рыбацкому племени нужно много детей.
В этом году в Пемполе погожим июньским воскресным вечером две женщины усердно трудились над письмом.
Происходило это у распахнутого настежь большого окна, массивный гранитный подоконник которого был уставлен цветами в горшках.
Склонившиеся над столом казались молодыми; на одной из женщин был огромный чепец, какие носили в прежние времена, на другой – чепец совсем маленький, нового покроя, принятого у пемполек, – обе походили на двух влюбленных подружек, вместе составляющих нежное послание какому-нибудь красавчику рыбаку.
Та, что диктовала, – в огромном чепце и скромной шали – в задумчивости подняла голову. Ба! Да она старуха, древняя старуха, хотя, если посмотреть со спины, осанка у нее просто девичья. Этакая добрая бабуля, лет по меньшей мере семидесяти. Ей-богу, все еще красивая, бодрая, с розовыми щеками, какие иной раз бывают у пожилых людей. Ее надвинутый на лоб чепец был сделан из двух или трех слоев муслина, которые, казалось, выскальзывали один из другого и свисали над затылком. Почтенное лицо утопало в складках белой материи, что придавало старушке монашеский вид; кроткие глаза светились добротой и порядочностью. Когда старушка смеялась, вместо зубов у неё видны были выпуклые десны, чем-то напоминавшие десны молодой девушки. Несмотря на подбородок, который стал похож на носок башмака, годы не слишком испортили ее профиль: в нем все еще угадывались правильность и чистота, точно на ликах святых.
Глядя в окно, диктовавшая обдумывала, о чем бы еще поведать, чем бы еще повеселить внука.
Поистине во всем Пемполе не нашлось бы другой такой славной рассказчицы, которая могла бы столь же забавно поведать о том о сем, а то и вовсе ни о чем. В письме уже содержались три-четыре уморительные истории – без малейших, однако, признаков злорадства, поскольку ничего такого не было в ее душе.
Другая женщина, видя, что никаких идей больше не возникает, принялась старательно выводить адрес: «Месье Моану Сильвестру на борт „Марии", в исландские воды, через Рейкьявик».
Написав, она тоже подняла голову.
– Все, закончили, бабушка Моан?
Девушка была молода, очень молода – лет двадцати. С серыми, цвета льняного полотна, глазами и почти черными ресницами и совсем светленькая, что являлось редкостью в этом уголке Бретани, где люди сплошь черноволосы. Ее брови, такие же светлые, как и волосы, но с более темным, рыжеватым оттенком, придавали лицу сосредоточенное и волевое выражение. Профиль был чуть коротковат, но весьма благороден, линия носа абсолютно правильно продолжала линию лба, как у греческих скульптур. Глубокая ямочка подбородка изумительным образом подчеркивала контур рта, а когда какие-нибудь мысли слишком занимали ум девушки, она покусывала нижнюю губку, и тогда на нежной коже появлялись красноватые следы. Во всей ее стройной фигуре присутствовали достоинство и серьезность, шедшие от предков – отважных исландских моряков. В глазах читались одновременно кротость и настойчивость.
Ее чепец, по форме напоминавший ракушку, был надвинут низко на лоб, плотно обтягивал его, точно лента, а поднятые боковинки открывали взору толстые косы, кольцами уложенные над ушами, – такая прическа, сохранившаяся с давних времен, придает пемпольским женщинам какой-то старинный облик.
Судя по всему, девушка выросла в иной среде, нежели та, в какой жила бедная старушка, познавшая в жизни много несчастий. «Бабушка» в действительности доводилась всего лишь дальней родственницей писавшей, дочери месье Мевеля, старого рыбака, промышлявшего иногда пиратством и обогатившегося на этом.
В красивой девичьей комнате, где сочинялось послание, стояла совсем новая, по городской моде, кровать с муслиновым пологом и кружевной каймой; светлые обои толстых стен частично скрывали неровности гранита, а мощные потолочные балки, побеленные известью, свидетельствовали, что дом выстроен давным-давно. Это было типичное жилище зажиточных горожан, окна которого выходили на старую площадь Пемполя, где устраивались торжища и проходил праздник Прощения.
– Так мы закончили, бабушка Ивонна? Больше ничего не хотите сообщить?
– Нет, детка, разве что прибавь от меня, пожалуйста, привет Гаосу-сыну.
Гаос-сын!.. Иначе говоря, Янн… Гордая красавица густо покраснела, когда выводила это имя. Беглым почерком она сделала внизу страницы приписку и тотчас встала, повернув голову к окну, будто желая рассмотреть что-то любопытное на площади.
Стоя она казалась чуть высоковатой. Ее фигуру, как у модницы, облегал ладно пригнанный корсаж без единой складки. То, что перед нами барышня, а не какая-нибудь крестьянка, не мог скрыть ни чепец, ни даже руки, отнюдь не маленькие и не слабые, но зато белые и изящные, явно не знакомые с тяжелой работой.
В детстве наша красавица была просто малышкой Го, шлепающей босыми ножками по воде. Очень рано лишившаяся матери, она во время путины, когда отец находился у берегов Исландии, оставалась дома почти одна. Хорошенькая, розовощекая, со взъерошенными волосенками, своенравная, упрямая, девчушка росла крепкой, закаленной суровым дыханием Ла-Манша. В это время ее взяла к себе бедная старушка Моан присматривать за Сильвестром – пемпольцы дни напролет проводили в тяжелых трудах и заботах.
Го, эта маленькая мама, обожала доверенного ей малыша – темноволосого, тогда как она была блондинкой, послушного и ласкового, в отличие от нее самой – непоседливой и капризной. А разница между детьми составляла всего-то полтора года.
Она вспоминала начало своей жизни как человек, которого не опьянили ни богатство, ни пребывание в дальних краях; детство всплывало в памяти как давний сон о дикой свободе, оживало картинами смутного и таинственного времени, когда песчаные пляжи были гораздо обширнее, а скалы гораздо выше…
Ей было пять или шесть лет, когда у отца, занявшегося скупкой и перепродажей корабельных грузов, появились деньги и он увез ее в Сен-Бриё, а затем в Париж. Там малышка Го постепенно превратилась в мадемуазель Маргариту – взрослую серьезную девушку со строгим взглядом. По-прежнему часто предоставленная самой себе, пребывая в ином, нежели на песчаных бретонских пляжах, одиночестве, она сохранила нрав упрямого ребенка. Знание жизни открылось ей невзначай и отнюдь не было плодом здравых размышлений; однако врожденное и слишком сильное чувство собственного достоинства оберегало ее. Порой на нее находила смелость, и она говорила людям напрямик все, что думала, чем немало удивляла их. Взгляд ее красивых светлых глаз никогда не опускался под взглядом особ противоположного пола, но был при этом столь добродетелен и безразличен, что мужчины вряд ли могли впасть в заблуждение: они сразу прекрасно понимали, что имеют дело с девушкой скромной, чистой душой и телом.
Жизнь в больших городах изменила скорее ее облик, нежели ее саму. Она быстро научилась одеваться на новый манер, хотя по-прежнему носила чепец, с которым бретонки нелегко расстаются. Ничем прежде не скованная фигура маленькой рыбачки, развиваясь, вступала в пору расцвета; дивные формы, охватываемые прежде только морским ветром, теперь приобрели полную законченность в длинном девичьем корсете.
Каждый год, но только летом, словно курортница, она приезжала с отцом в Бретань, возвращаясь на несколько дней к детским воспоминаниям и вновь обретая имя Го. Исландцы, о которых так много говорили, возбуждали в ней любопытство: их вечно не было дома и каждый год кто-то исчезал навсегда. Девушка повсюду только и слышала что разговоры об Исландии, представлявшейся ей какой-то страшной бездной, бездной, где находился тот, кого она любила…
А в один прекрасный день ее привезли насовсем – из прихоти отца, пожелавшего здесь закончить свое земное существование, а до той поры пожить в довольстве на площади в центре Пемполя.
Когда письмо было перечитано и уложено в конверт, славная старушка, бедная, но опрятная, поблагодарив Го, отправилась домой – на самую окраину Плубазланека, в деревушку на берегу моря, где когда-то родилась, где позднее в ветхой хижине родились ее сыновья и внуки.
Идя по городу, бабушка Моан, старожилка этих мест, осколок крепкого и уважаемого семейства, часто отвечала на приветствия людей, желавших ей доброго вечера. В округе к ней относились с большим почтением.
Проявляя чудеса заботливости и аккуратности, пожилая женщина умудрялась выглядеть почти хорошо одетой, имея лишь бедные, штопаные-перештопаные платья. Нарядной одеждой служила ей традиционная у пемпольских женщин маленькая темная шаль, на которую вот уже шестьдесят лет ложился муслин ее огромных чепцов. В этой шали, когда-то голубой, она выходила замуж, в ней же, только перекроенной, женила сына Пьера. Далеко не новая, но все еще имеющая вид вещь и по сию пору верно служила своей хозяйке в праздники и воскресенья.
При ходьбе старушка держалась не по возрасту прямо. Люди находили ее красивой: добрые глаза и тонкий профиль делали незаметным торчащий подбородок.
Она прошла мимо дома своего давнего ухажера, старого воздыхателя, столяра по профессии. Восьмидесятилетний старик теперь неизменно сидел у порога, в то время как его молодые сыновья строгали за верстаками. Поговаривали, будто он так и остался безутешен, оттого что избранница не пожелала выйти за него замуж ни в первый, ни во второй раз; однако с возрастом разочарование уступило место комичному и вместе с тем едкому злопамятству.
– Ну что, красавица, – всегда окликал он ее, – когда мерки-то будем снимать?..
Она благодарила и отвечала, что этот костюмчик пока себе делать не собирается. Старик, понятно, намекал на наряд из еловых досок.
– Ну как знаете, красавица, однако, ежели что, не стесняйтесь…
Он уже не в первый раз отпускал по ее адресу эту грубоватую шутку. Но сегодня она лишь едва улыбнулась в ответ, поскольку чувствовала себя как никогда разбитой, уставшей от жизни – жизни, полной непрестанного тяжкого труда… И еще покоя не давали мысли о дорогом внуке – последней оставшейся у нее дорогой душе, – который придет из плавания и отправится на военную службу. Пять лет!.. А вдруг его пошлют в Китай, на войну!.. Тоска теснила ее грудь. Нет, эта бедная старушка вовсе не была такой уж веселой, как могло показаться на первый взгляд; черты ее страшно исказились, казалось, она вот-вот разрыдается.
Возможно ли, правда ли, что скоро у нее заберут последнего внука?.. Умереть в полном одиночестве, не повидавшись с ним… Знакомые в городе предприняли кое-какие шаги, чтобы Сильвестра как единственного кормильца почти неимущей и нетрудоспособной старухи не взяли в армию. Но сделать ничего не удалось – из-за другого внука, дезертира, Жана Моана, старшего брата Сильвестра, своим поступком лишившего брата младшего права на освобождение от воинской службы. (Об этом в семье никогда не говорили, меж тем бежавший жил где-то в Америке.) Кроме того, ходатаям ответили, что старушка получает небольшую пенсию как вдова моряка – иными словами, ее не сочли совсем уж бедной.
Вернувшись домой, она долго молилась сначала за всех своих покойников – сыновей и внуков; потом с особым пылом – за Сильвестра и только затем попыталась уснуть. Из головы не шел наряд из досок, старое сердце сжимала грусть: внук уезжает…
Что до девушки, то она осталась сидеть у окна, глядя на желтые отблески заходящего солнца, освещавшие гранитные стены, на кружащихся в небе черных ласточек. Даже по воскресеньям Пемполь по-прежнему точно вымирал в эти долгие майские вечера; молодые девушки за отсутствием ухажеров прогуливались по двое, по трое, мечтая о возвращении своих поклонников…
«…Привет от меня Гаосу-сыну…» Она очень волновалась, когда писала эти слова и в особенности имя, которое теперь лишало ее покоя.
Она часто проводила целые вечера, сидя у окна, точно благородная барышня. Отцу не очень-то нравилось, когда Го гуляла со сверстницами, некогда бывшими ей ровней. Выйдя из кофейни с трубкой во рту и прогуливаясь со старыми приятелями-моряками, он испытывал удовлетворение оттого, что видел дочь там, наверху, в обрамленном гранитом и уставленном цветами окне богатого дома.
Гаос-сын!.. Го невольно устремляла взор в сторону моря. Моря не было видно, но оно ощущалось здесь, совсем близко, к нему вели несколько улочек, по которым лодочники обычно поднимались в город. Мыслями девушка уносилась в вечно манящие безбрежные просторы, завораживающие и пожирающие человека; устремлялась далеко-далеко, в приполярные воды, где сейчас находилась «Мария», ведомая капитаном Гермёром.
Странный все-таки парень этот Гаос-сын!.. Стал каким-то неуловимым, ускользающим, и это после того как сам сделал первый шаг и выказал столько смелости и нежности одновременно.
Она долго перебирала в памяти свое прошлогоднее возвращение в Бретань.
Ранним декабрьским утром, холодным и мглистым, когда сумерки еще не вполне рассеялись, они с отцом после ночи, проведенной в пути, сошли с парижского поезда в Генгане. Тотчас же ее охватило неведомое чувство: она не узнавала старинный городок, в который раньше приезжала только летом; казалось, произошло погружение «во времена», как говорят в деревне, – иными словами, в далекое прошлое. И эта тишина после Парижа! Размеренная жизнь бредущих в тумане людей из другого мира. Старые дома из темного гранита! Они выглядят черными из-за влаги и оттого, что ночь еще царствует над миром. Бретань, которая со времени, когда девушка полюбила Янна, очаровывала ее, теперь повергла в уныние. Рано встающие хозяйки уже открывали двери своих домов, и, проходя мимо этих старинных жилищ с большими каминами, можно было увидеть, как в тишине и покое сидят только что пробудившиеся ото сна старушки в чепцах. Когда рассвело еще немного, она вошла в церковь помолиться. Огромным и мрачным, непохожим на парижские церкви, показался ей великолепный неф с шероховатыми колоннами, изъеденными временем у оснований, с запахом склепа, ветхости, плесени. В глубине, за колоннами, горела свеча, перед которой на коленях стояла женщина, должно быть, молящая о чем-то Бога; слабый свет пламени терялся где-то в пустоте сводов…
Внезапно Го услышала в себе отголосок забытого чувства – те грусть и страх, которые испытывала, когда ее, совсем маленькую, водили зимой поутру к ранней мессе в церковь Пемполя.
О Париже, однако, она совсем не жалела, несмотря на то что там было много красивого и занимательного. Прежде всего потому, что ей, у которой в жилах текла кровь предков, привыкших носиться по просторам морей, в Париже было тесно. И потом, юная бретонка ощущала себя в этом городе чужачкой, посторонней. У парижанок узкая спина с искусственным прогибом в пояснице, они умеют как-то по-особенному ходить, затянувшись в пояс на китовом усе, а она была слишком умна для того, чтобы пытаться все это копировать. В своих чепцах, заказываемых ежегодно у пемпольской мастерицы, Го чувствовала себя неловко на парижских улицах, девушке и в голову не приходило, что вслед ей часто оборачиваются только лишь потому, что она очень мила.
У некоторых парижанок в манерах сквозило что-то такое, что привлекало ее, но эти женщины были не ее круга. А других, более низкого положения, которые охотно свели бы с ней знакомство, она презрительно держала на расстоянии, считая их недостойными себя. А потому жила без подруг, не общаясь почти ни с кем, кроме отца, занятого делами и редко бывавшего дома. Го не жалела об этой жизни, в которой чувствовала себя одинокой и потерянной, и все же в день приезда была удручена суровостью Бретани, увиденной в разгар зимы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Одна и та же прощальная церемония повторялась из года в год.
А после начиналась жизнь в открытом море, уединенное существование сильных грубых мужчин, плывущих на нескольких сколоченных досках по студеным северным водам.
До сей поры они возвращались – Богоматерь Звезда Морей оберегала корабль, носивший ее имя.
Конец августа был временем возвращений. Но «Мария», как водилось у многих исландцев, только ненадолго заходила в Пемполь и вскоре отправлялась на юг в Бискайский залив, где моряки продавали свой улов и шли к песчаным островам с соляными бассейнами закупать соль для следующей путины.
В южных портах, еще обогреваемых солнцем, эти крепкие мужчины, жаждущие удовольствий, опьяненные теплым воздухом уходящего лета, твердью под ногами и женщинами, на несколько дней исчезали.
А потом, с первыми осенними туманами, возвращались к домашним очагам, в Пемполь или в хижины, разбросанные по Гоэло, чтобы заняться на время семьей и любовью, женитьбами и рождениями. Почти всегда они находили дома малюток, зачатых прошлой зимой и ждущих крестных отцов, чтобы получить таинство крещения. Истребляемому стихией рыбацкому племени нужно много детей.
В этом году в Пемполе погожим июньским воскресным вечером две женщины усердно трудились над письмом.
Происходило это у распахнутого настежь большого окна, массивный гранитный подоконник которого был уставлен цветами в горшках.
Склонившиеся над столом казались молодыми; на одной из женщин был огромный чепец, какие носили в прежние времена, на другой – чепец совсем маленький, нового покроя, принятого у пемполек, – обе походили на двух влюбленных подружек, вместе составляющих нежное послание какому-нибудь красавчику рыбаку.
Та, что диктовала, – в огромном чепце и скромной шали – в задумчивости подняла голову. Ба! Да она старуха, древняя старуха, хотя, если посмотреть со спины, осанка у нее просто девичья. Этакая добрая бабуля, лет по меньшей мере семидесяти. Ей-богу, все еще красивая, бодрая, с розовыми щеками, какие иной раз бывают у пожилых людей. Ее надвинутый на лоб чепец был сделан из двух или трех слоев муслина, которые, казалось, выскальзывали один из другого и свисали над затылком. Почтенное лицо утопало в складках белой материи, что придавало старушке монашеский вид; кроткие глаза светились добротой и порядочностью. Когда старушка смеялась, вместо зубов у неё видны были выпуклые десны, чем-то напоминавшие десны молодой девушки. Несмотря на подбородок, который стал похож на носок башмака, годы не слишком испортили ее профиль: в нем все еще угадывались правильность и чистота, точно на ликах святых.
Глядя в окно, диктовавшая обдумывала, о чем бы еще поведать, чем бы еще повеселить внука.
Поистине во всем Пемполе не нашлось бы другой такой славной рассказчицы, которая могла бы столь же забавно поведать о том о сем, а то и вовсе ни о чем. В письме уже содержались три-четыре уморительные истории – без малейших, однако, признаков злорадства, поскольку ничего такого не было в ее душе.
Другая женщина, видя, что никаких идей больше не возникает, принялась старательно выводить адрес: «Месье Моану Сильвестру на борт „Марии", в исландские воды, через Рейкьявик».
Написав, она тоже подняла голову.
– Все, закончили, бабушка Моан?
Девушка была молода, очень молода – лет двадцати. С серыми, цвета льняного полотна, глазами и почти черными ресницами и совсем светленькая, что являлось редкостью в этом уголке Бретани, где люди сплошь черноволосы. Ее брови, такие же светлые, как и волосы, но с более темным, рыжеватым оттенком, придавали лицу сосредоточенное и волевое выражение. Профиль был чуть коротковат, но весьма благороден, линия носа абсолютно правильно продолжала линию лба, как у греческих скульптур. Глубокая ямочка подбородка изумительным образом подчеркивала контур рта, а когда какие-нибудь мысли слишком занимали ум девушки, она покусывала нижнюю губку, и тогда на нежной коже появлялись красноватые следы. Во всей ее стройной фигуре присутствовали достоинство и серьезность, шедшие от предков – отважных исландских моряков. В глазах читались одновременно кротость и настойчивость.
Ее чепец, по форме напоминавший ракушку, был надвинут низко на лоб, плотно обтягивал его, точно лента, а поднятые боковинки открывали взору толстые косы, кольцами уложенные над ушами, – такая прическа, сохранившаяся с давних времен, придает пемпольским женщинам какой-то старинный облик.
Судя по всему, девушка выросла в иной среде, нежели та, в какой жила бедная старушка, познавшая в жизни много несчастий. «Бабушка» в действительности доводилась всего лишь дальней родственницей писавшей, дочери месье Мевеля, старого рыбака, промышлявшего иногда пиратством и обогатившегося на этом.
В красивой девичьей комнате, где сочинялось послание, стояла совсем новая, по городской моде, кровать с муслиновым пологом и кружевной каймой; светлые обои толстых стен частично скрывали неровности гранита, а мощные потолочные балки, побеленные известью, свидетельствовали, что дом выстроен давным-давно. Это было типичное жилище зажиточных горожан, окна которого выходили на старую площадь Пемполя, где устраивались торжища и проходил праздник Прощения.
– Так мы закончили, бабушка Ивонна? Больше ничего не хотите сообщить?
– Нет, детка, разве что прибавь от меня, пожалуйста, привет Гаосу-сыну.
Гаос-сын!.. Иначе говоря, Янн… Гордая красавица густо покраснела, когда выводила это имя. Беглым почерком она сделала внизу страницы приписку и тотчас встала, повернув голову к окну, будто желая рассмотреть что-то любопытное на площади.
Стоя она казалась чуть высоковатой. Ее фигуру, как у модницы, облегал ладно пригнанный корсаж без единой складки. То, что перед нами барышня, а не какая-нибудь крестьянка, не мог скрыть ни чепец, ни даже руки, отнюдь не маленькие и не слабые, но зато белые и изящные, явно не знакомые с тяжелой работой.
В детстве наша красавица была просто малышкой Го, шлепающей босыми ножками по воде. Очень рано лишившаяся матери, она во время путины, когда отец находился у берегов Исландии, оставалась дома почти одна. Хорошенькая, розовощекая, со взъерошенными волосенками, своенравная, упрямая, девчушка росла крепкой, закаленной суровым дыханием Ла-Манша. В это время ее взяла к себе бедная старушка Моан присматривать за Сильвестром – пемпольцы дни напролет проводили в тяжелых трудах и заботах.
Го, эта маленькая мама, обожала доверенного ей малыша – темноволосого, тогда как она была блондинкой, послушного и ласкового, в отличие от нее самой – непоседливой и капризной. А разница между детьми составляла всего-то полтора года.
Она вспоминала начало своей жизни как человек, которого не опьянили ни богатство, ни пребывание в дальних краях; детство всплывало в памяти как давний сон о дикой свободе, оживало картинами смутного и таинственного времени, когда песчаные пляжи были гораздо обширнее, а скалы гораздо выше…
Ей было пять или шесть лет, когда у отца, занявшегося скупкой и перепродажей корабельных грузов, появились деньги и он увез ее в Сен-Бриё, а затем в Париж. Там малышка Го постепенно превратилась в мадемуазель Маргариту – взрослую серьезную девушку со строгим взглядом. По-прежнему часто предоставленная самой себе, пребывая в ином, нежели на песчаных бретонских пляжах, одиночестве, она сохранила нрав упрямого ребенка. Знание жизни открылось ей невзначай и отнюдь не было плодом здравых размышлений; однако врожденное и слишком сильное чувство собственного достоинства оберегало ее. Порой на нее находила смелость, и она говорила людям напрямик все, что думала, чем немало удивляла их. Взгляд ее красивых светлых глаз никогда не опускался под взглядом особ противоположного пола, но был при этом столь добродетелен и безразличен, что мужчины вряд ли могли впасть в заблуждение: они сразу прекрасно понимали, что имеют дело с девушкой скромной, чистой душой и телом.
Жизнь в больших городах изменила скорее ее облик, нежели ее саму. Она быстро научилась одеваться на новый манер, хотя по-прежнему носила чепец, с которым бретонки нелегко расстаются. Ничем прежде не скованная фигура маленькой рыбачки, развиваясь, вступала в пору расцвета; дивные формы, охватываемые прежде только морским ветром, теперь приобрели полную законченность в длинном девичьем корсете.
Каждый год, но только летом, словно курортница, она приезжала с отцом в Бретань, возвращаясь на несколько дней к детским воспоминаниям и вновь обретая имя Го. Исландцы, о которых так много говорили, возбуждали в ней любопытство: их вечно не было дома и каждый год кто-то исчезал навсегда. Девушка повсюду только и слышала что разговоры об Исландии, представлявшейся ей какой-то страшной бездной, бездной, где находился тот, кого она любила…
А в один прекрасный день ее привезли насовсем – из прихоти отца, пожелавшего здесь закончить свое земное существование, а до той поры пожить в довольстве на площади в центре Пемполя.
Когда письмо было перечитано и уложено в конверт, славная старушка, бедная, но опрятная, поблагодарив Го, отправилась домой – на самую окраину Плубазланека, в деревушку на берегу моря, где когда-то родилась, где позднее в ветхой хижине родились ее сыновья и внуки.
Идя по городу, бабушка Моан, старожилка этих мест, осколок крепкого и уважаемого семейства, часто отвечала на приветствия людей, желавших ей доброго вечера. В округе к ней относились с большим почтением.
Проявляя чудеса заботливости и аккуратности, пожилая женщина умудрялась выглядеть почти хорошо одетой, имея лишь бедные, штопаные-перештопаные платья. Нарядной одеждой служила ей традиционная у пемпольских женщин маленькая темная шаль, на которую вот уже шестьдесят лет ложился муслин ее огромных чепцов. В этой шали, когда-то голубой, она выходила замуж, в ней же, только перекроенной, женила сына Пьера. Далеко не новая, но все еще имеющая вид вещь и по сию пору верно служила своей хозяйке в праздники и воскресенья.
При ходьбе старушка держалась не по возрасту прямо. Люди находили ее красивой: добрые глаза и тонкий профиль делали незаметным торчащий подбородок.
Она прошла мимо дома своего давнего ухажера, старого воздыхателя, столяра по профессии. Восьмидесятилетний старик теперь неизменно сидел у порога, в то время как его молодые сыновья строгали за верстаками. Поговаривали, будто он так и остался безутешен, оттого что избранница не пожелала выйти за него замуж ни в первый, ни во второй раз; однако с возрастом разочарование уступило место комичному и вместе с тем едкому злопамятству.
– Ну что, красавица, – всегда окликал он ее, – когда мерки-то будем снимать?..
Она благодарила и отвечала, что этот костюмчик пока себе делать не собирается. Старик, понятно, намекал на наряд из еловых досок.
– Ну как знаете, красавица, однако, ежели что, не стесняйтесь…
Он уже не в первый раз отпускал по ее адресу эту грубоватую шутку. Но сегодня она лишь едва улыбнулась в ответ, поскольку чувствовала себя как никогда разбитой, уставшей от жизни – жизни, полной непрестанного тяжкого труда… И еще покоя не давали мысли о дорогом внуке – последней оставшейся у нее дорогой душе, – который придет из плавания и отправится на военную службу. Пять лет!.. А вдруг его пошлют в Китай, на войну!.. Тоска теснила ее грудь. Нет, эта бедная старушка вовсе не была такой уж веселой, как могло показаться на первый взгляд; черты ее страшно исказились, казалось, она вот-вот разрыдается.
Возможно ли, правда ли, что скоро у нее заберут последнего внука?.. Умереть в полном одиночестве, не повидавшись с ним… Знакомые в городе предприняли кое-какие шаги, чтобы Сильвестра как единственного кормильца почти неимущей и нетрудоспособной старухи не взяли в армию. Но сделать ничего не удалось – из-за другого внука, дезертира, Жана Моана, старшего брата Сильвестра, своим поступком лишившего брата младшего права на освобождение от воинской службы. (Об этом в семье никогда не говорили, меж тем бежавший жил где-то в Америке.) Кроме того, ходатаям ответили, что старушка получает небольшую пенсию как вдова моряка – иными словами, ее не сочли совсем уж бедной.
Вернувшись домой, она долго молилась сначала за всех своих покойников – сыновей и внуков; потом с особым пылом – за Сильвестра и только затем попыталась уснуть. Из головы не шел наряд из досок, старое сердце сжимала грусть: внук уезжает…
Что до девушки, то она осталась сидеть у окна, глядя на желтые отблески заходящего солнца, освещавшие гранитные стены, на кружащихся в небе черных ласточек. Даже по воскресеньям Пемполь по-прежнему точно вымирал в эти долгие майские вечера; молодые девушки за отсутствием ухажеров прогуливались по двое, по трое, мечтая о возвращении своих поклонников…
«…Привет от меня Гаосу-сыну…» Она очень волновалась, когда писала эти слова и в особенности имя, которое теперь лишало ее покоя.
Она часто проводила целые вечера, сидя у окна, точно благородная барышня. Отцу не очень-то нравилось, когда Го гуляла со сверстницами, некогда бывшими ей ровней. Выйдя из кофейни с трубкой во рту и прогуливаясь со старыми приятелями-моряками, он испытывал удовлетворение оттого, что видел дочь там, наверху, в обрамленном гранитом и уставленном цветами окне богатого дома.
Гаос-сын!.. Го невольно устремляла взор в сторону моря. Моря не было видно, но оно ощущалось здесь, совсем близко, к нему вели несколько улочек, по которым лодочники обычно поднимались в город. Мыслями девушка уносилась в вечно манящие безбрежные просторы, завораживающие и пожирающие человека; устремлялась далеко-далеко, в приполярные воды, где сейчас находилась «Мария», ведомая капитаном Гермёром.
Странный все-таки парень этот Гаос-сын!.. Стал каким-то неуловимым, ускользающим, и это после того как сам сделал первый шаг и выказал столько смелости и нежности одновременно.
Она долго перебирала в памяти свое прошлогоднее возвращение в Бретань.
Ранним декабрьским утром, холодным и мглистым, когда сумерки еще не вполне рассеялись, они с отцом после ночи, проведенной в пути, сошли с парижского поезда в Генгане. Тотчас же ее охватило неведомое чувство: она не узнавала старинный городок, в который раньше приезжала только летом; казалось, произошло погружение «во времена», как говорят в деревне, – иными словами, в далекое прошлое. И эта тишина после Парижа! Размеренная жизнь бредущих в тумане людей из другого мира. Старые дома из темного гранита! Они выглядят черными из-за влаги и оттого, что ночь еще царствует над миром. Бретань, которая со времени, когда девушка полюбила Янна, очаровывала ее, теперь повергла в уныние. Рано встающие хозяйки уже открывали двери своих домов, и, проходя мимо этих старинных жилищ с большими каминами, можно было увидеть, как в тишине и покое сидят только что пробудившиеся ото сна старушки в чепцах. Когда рассвело еще немного, она вошла в церковь помолиться. Огромным и мрачным, непохожим на парижские церкви, показался ей великолепный неф с шероховатыми колоннами, изъеденными временем у оснований, с запахом склепа, ветхости, плесени. В глубине, за колоннами, горела свеча, перед которой на коленях стояла женщина, должно быть, молящая о чем-то Бога; слабый свет пламени терялся где-то в пустоте сводов…
Внезапно Го услышала в себе отголосок забытого чувства – те грусть и страх, которые испытывала, когда ее, совсем маленькую, водили зимой поутру к ранней мессе в церковь Пемполя.
О Париже, однако, она совсем не жалела, несмотря на то что там было много красивого и занимательного. Прежде всего потому, что ей, у которой в жилах текла кровь предков, привыкших носиться по просторам морей, в Париже было тесно. И потом, юная бретонка ощущала себя в этом городе чужачкой, посторонней. У парижанок узкая спина с искусственным прогибом в пояснице, они умеют как-то по-особенному ходить, затянувшись в пояс на китовом усе, а она была слишком умна для того, чтобы пытаться все это копировать. В своих чепцах, заказываемых ежегодно у пемпольской мастерицы, Го чувствовала себя неловко на парижских улицах, девушке и в голову не приходило, что вслед ей часто оборачиваются только лишь потому, что она очень мила.
У некоторых парижанок в манерах сквозило что-то такое, что привлекало ее, но эти женщины были не ее круга. А других, более низкого положения, которые охотно свели бы с ней знакомство, она презрительно держала на расстоянии, считая их недостойными себя. А потому жила без подруг, не общаясь почти ни с кем, кроме отца, занятого делами и редко бывавшего дома. Го не жалела об этой жизни, в которой чувствовала себя одинокой и потерянной, и все же в день приезда была удручена суровостью Бретани, увиденной в разгар зимы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19