В конце концов все пленки были записаны. К тому времени они уже все трое познакомились с Учителем. Образовалось нечто вроде дружбы на почве меломанства. И группы они теперь слушали самые "элитные". А те, старые, это так, детство.
Однако была одна группа, которая сразу пришлась Павлуше в самую жилу. Это была группа "Дорз". "DOORS". И ее вокалист и руководитель Джим Моррисон. Ее музыка была не особенно замысловатой, не так, как у этих новых. Но Джим Моррисон, шаман. Его голос. Его смерть в двадцать восемь лет. Они все трое буквально дурели от него, он их заводил, как, наверно, настоящий шаман, особенно если поддать. Для Павлуши именно Джим Моррисон и стал воплощением рока, весьма разного, как он уже успел убедиться. Madness, loneliness. Безумие, одиночество. Отчаяние, ярость, бунт, взрыв, экстаз, безумный рывок черт-те куда, и черт с ним, что будет потом. Все время на грани гибели. Может быть, благодаря Джиму Моррисону Павлуша окончательно понял, что смерть в основе всего. В музыке, в книгах. Во всех сильных, глубоких, значительных переживаниях - в их самой глубокой основе - всегда она. Так или иначе.
Но главное, что внес Учитель, было другое. Не музыка. Но то, что, однако, было связано с музыкой для всех них, хотя и бессознательно. Все они знали, что многие рок-музыканты употребляли наркотики. Некоторые даже гибли от них. Но дело было не только в подражании кумирам, и даже не столько. Наркотики - это было то, что еще сильнее отделяло их от всех остальных, спаивало их союз еще теснее, делало его еще более ценным. Они как бы становились рок-группой, которая не исполняет музыки.
Восстать на запрет - что может быть прекраснее и достойнее! Стать уж совсем "настоящим человеком". Да и интересно, любопытно до безумия! До сих пор у них представления о наркотиках были самыми обывательскими. А эти дурачки хамят учителям, "самоутверждаются". Спорят с теми, кого надо не замечать.
Словом, жребий был брошен, или, там, Рубикон был перейден. Неизвестно, когда зашла речь о наркотиках, ясно только, что это было связано с Учителем. Павлуша был первым, кто принял на себя мысль о том, что ему ничего не мешает употреблять наркотики, и о том, насколько это круто! Побежал делиться своим ошеломляющим открытием с Другом, который тоже, разумеется, был "за". Они оба были дико взволнованы, разволнованы этой гениальной и простой идеей. Побежали ко Второму Другу. "Давай торчать", - сказал Павлуша. "Давай", - ни секунды не помедлив, сказал Второй Друг, спокойно, в своей манере. Ну все! Теперь они будут по-настоящему круты! Не то что одноклассники, эти портвейнососунки. Весь вечер просидели у Второго Друга в предвкушениях и упованиях, хотя никто и понятия не имел, в чем заключается действие наркотиков.
Учитель выразил недовольство: связываться с вами, вы-то несовершеннолетние, вам-то ничего не будет. Но они чуть ли не повисли на нем: дяденька, дай наркотиков, дяденька, ну дай наркотиков! Учитель, ворча, согласился. Сказал, чтоб закинули бабки, будет - принесу. Они имели в виду план. Некрасивое, уголовное слово, совсем не из их игры. Не то что изысканная битническая марихуана, хотя означает одно и то же. Впрочем, ее часто называли и "анаша" - на восточный лад. Это уже лучше. "Курит анашу" - пальчики оближешь! Но чаще ее называли "трава", "дурь", "шмаль", "масть".
Были еще и другие наркотики - еще более крутые: ими нужно было шмыгаться. Это бы уж совсем возвысило их в собственных глазах! Но шмыгаться они боялись. И, кстати, так до этого и не доросли, хотя разговоры такие время от времени поднимались.
Но где же наша масть?! Учитель все не нес ее и не нес. Они изнывали в ожидании. Искали в медицинских книгах симптомы отравления различными наркотическими веществами. "Отравление". Нам бы такое отравление! Как жадно вчитывались они в каждый симптом, как горячечно смаковали его в своем воображении! Джигиты рвались в бой.
А Павлушина хандра, страх смерти совершенно куда-то подевались. Какой, к черту, страх, если жизнь так обалденна, так умопомрачительна?!!
Как-то раз к Павлуше зашел Друг. По его лицу Павлуша сразу понял, что что-то произошло. Он мигом выскочил, и они спустились к мусоропроводу. "Есть!" - просипел Друг, глядя на Павлушу расширенными глазами. Аккуратно разворачивали сложенный в несколько раз обрывок газеты. Действительно, сушеная, измельченная трава. И запах от нее - тяжелый запах зелья, дурмана. Не разочаровывал.
И пошло, и поехало. Лихорадка. Музыка - трава, трава - музыка. Укуривались, где только могли, в основном по параднякам, потому что стояла уже глубокая осень, последняя школьная осень. Иногда и на улице, там, где людей поменьше. Иногда, если у кого-то не оказывалось родителей, шли к нему, курили шмаль и слушали музыку. Поначалу ржали от травы как безумные, заходились в припадках смеха. Раз Павлуша уж думал, что скончается; он корчился от смеха на полу, и было никак не вдохнуть, не вынырнуть из смеха. А слушать музыку при выключенном свете - это было, наверно, самое лучшее. Громко рубила музыка; Павлуша сидел на диване, откинувшись на стену, а перед прикрытыми глазами стояла бухта, выплывали корабли, и яркие огни вспыхивали на черном небе; стояла одинокая скала, и от ее вершины расходилось бриллиантовое свечение; иногда он приоткрывал глаза - темнота, лампочка на магнитофоне, застывшие контуры друзей, еле слышное шипение пленки, расплывшиеся огни многоэтажек, косо доходящие сюда; потом снова прикрывал глаза, и вот он уже смотрит в глубь глубокого колодца с гофрированными стенами, как у футляра от лампочки, а на дне, далеком-далеком, бегают, мечутся люди, и как будто что есть силы машут ему, а вот его уже носит в лодчонке по бурливому, малиновому океану, и ничего не видать из-за малинового дождя, льющего сплошной стеной, вспыхивающего то чернотой, то еще большей малиновостью, а вот он медленно передвигается по каким-то первобытным иссиня-зеленым зарослям, навстречу небу, и небо такое же густое и иссиня-зеленое... Кончалась одна пластинка - очередной косяк на лестнице, и тело все больше наливается ватностью, и как будто бы начинает дышать, а в голове еще больше, еще гуще сухого тумана, дурмана, и глаза все краснее и как будто обметаны студенистым налетом. Потом гулять по холодку или даже под дождичком, шмаль оставлена дома, на тот случай, если ненароком прихватят менты, хотя с ней удобно - не шатает, не воняет, как с выпивки, никто не врубится. Раз Павлуша посмотрел под ноги, на затвердевшую грязь, и ему показалось, что он смотрит на горный хребет с гигантской высоты, и ноги немедленно отказались идти, он аж весь просел; отвел взгляд, очухался; другой раз в дереве ему привиделась гигантская собака, что-то вроде сидящего дога, охраняющего какие-то таинственные ворота. А один раз, в городе, куда они поехали брать шмаль, уже без Учителя, с кем-то другим (знакомств по этой части у них набралось), их неожиданно ни с того ни с сего прихватили менты, потребовали паспорт, и у того, с кем ехали, кто брал для них, паспорт оказался, а у них, неопытных - нет (обязательно надо таскать паспорт с собой), и того отпустили, а их повезли в участок, а шмаль была на кармане у Второго Друга, и он виртуозно - незаметно для ментов - швырнул ее в кусты; потом их выпустили, и они поехали домой, но сначала, разумеется, нашли и подобрали шмаль, которая была просто ядерная; спыхали всего один кас по дороге на вокзал, и Павлуша сразу почувствовал, как начинает разъезжаться в разные стороны у него морда, мгновениями ему казалось, что тьма ревет вокруг него, казалось, что он самолет в этой ревущей тьме; прибили косяк и в тамбуре, потом сидели в электричке, в свету, в людях, и это было шизово, они плохо врубались в происходящее вокруг, галдели между собой, ржали, обсуждая происшествие с ментами, а потом Павлуше вдруг стало плохо, худо-худо, и он вдруг остался один на один с собой, со своими плохо соображающими мозгами, сознающими только одно: худо, а все остальное слилось в один далекий фон, он выговорил: "Что-то хреново мне" и пошел в тамбур, Друг отправился за ним; в тамбуре Павлуша прислонился к стенке и думал: "Сдох от наркотиков... Сдох от наркотиков... Красиво со стороны... Но для того, кто сам подыхает... Особенно в момент подыхания...", и Джим Моррисон тоже был живой человек, и ему было страшно умирать, так же как и всем, и отроду ему было всего ничего, это же ужас, кошмар, и какие тут деньги, какая слава, какая "крутизна"... "Сейчас отойдешь", - сказал Друг, и Павлуша мертво улыбнулся: "Точно. Отойду", но решил, что надо успокоиться, закрыл глаза и увидел тропический остров, как на картинах Гогена, представил себя на этом острове, и вдруг ему стало спокойно-спокойно, хорошо-хорошо, и он простоял так минут пять, от всего отключившись, и очухался, из тамбурного окна еще и ветерок. "...Как труп. Я аж испугался", - сказал Друг. Доехали, там решили прибить еще один; "Я пас", сказал Павлуша, но все-таки сделал несколько тяжек. Потом домой; объясняться с родителями, почему так поздно. Как всегда, одно и то же. Заниматься надо, в университет поступать, а ты шляешься; а чего туда поступать, там конкурса, считай, нет, да нормально я занимаюсь, в самый раз; он действительно готовился в университет, хотя ему, разумеется, было скучно готовиться, ему и в голову не приходило, что можно не готовиться, на полном серьезе он и собирался стать математиком, как это и было предуготовано для него с детства, а эта его другая жизнь существовала как-то сама собой - левая рука не ведала, что творит правая.
Так, на всем скаку, они и влетели в окончание последнего учебного года. Школьные экзамены. Выдался отличный май. Даже забор рядом со школой, свежевыкрашенный в ярко-зеленый цвет, тоже сиял оптимизмом под стать солнцу. Даже отношения с одноклассниками вдруг потеплели, и даже учителя, еще недавно такие совсем одинаковые, вдруг приожили, и что-то человеческое, а не учительское стало проглядывать в них...
Сдал экзамены Павлуша, конечно же, без проблем. Правда, после экзамена по химии его укусила оса.
Торжественный вечер по случаю окончания школы. Дискотека. Они слиняли как можно раньше и шлялись допоздна по полям, по лесам. Валялись на траве и курили траву.
Состоялось поступление в университет. Павлуша был рад, рад как щенок. Все вместе дружно радовались: он, его отец и его мать. Все вместе радовались чему-то одному. Когда это было в последний раз? очень давно: года три, а то и четыре назад; гигантский срок. Он отплывал, отчаливал... Оба Друга тоже поступили, правда, все в разные вузы. Павлуша, как же иначе, поступил на математико-механический факультет. Это совсем близко от его квартала, минут пятнадцать по прямой асфальтированной дороге.
И наступили последние школьные летние каникулы, если их еще можно так было назвать. Павлуша уехал с родителями на месяц в Ялту. Немного жаль было расставаться с друзьями аж на целый месяц, но ЧУВСТВО ОБАЛДЕВАНИЯ от жизни было таково, что он все время ходил как под мухой, и все для него было хорошо. В Ялте он бродил один среди кипарисов, лазал многие часы по горам, подолгу смотрел с высоты на море и на белые санаторские корпуса, срывал что-то вроде слив, пил много газированной воды за три копейки, возвращался домой в темноте.
А как приехали, так он сразу же, чемоданов не успели разобрать, побежал к Другу. У Друга оказалась пара хороших ребят, и слушали новую вещь. Так свободно, вольготно почувствовал себя Павлуша в своей стихии.
Оставался август. Бог подарил им прекрасный август, почти такой же, как июль. Теперь только рано темнело. Они шатались в прохладных, но не холодных сумерках. Дома были родители, а на улице было отлично. Они облюбовали себе место где-то в километре от квартала, в маленькой рощице, довольно укромное. Идти туда через поле. Там было много здоровенных камней, булдыганов, и пепелище от множества когда-то горевших здесь костров. "Пойдем на камни" - так называлось у них это место. Там, на камнях, они жгли костер и пили портвейн. Одно время они совсем бросили пить - слишком гопническое занятие для утонченных наркоманов, - но теперь портвейн как-то незаметно вернулся. А травы стали курить меньше. Валялись у костра, болтали, попивали, потом шли гулять, присаживаясь, приглатывая еще по дороге, заходили далеко. Шли гуськом по тропинке, или по полю врассыпную. Всем было легко. Никакие разговоры были не нужны. Просто идти втроем в холоде августовской ночи - этого было достаточно. Иногда останавливались, прислушиваясь к далекой кукушке. Забредали и в лес. Потом, отмерив многие километры, шли домой, и совсем не пьяные. В голове было светло. И родители дома не ругали их.
В последнее время Павлуша стал читать много Маяковского и Лермонтова...
Как-то Павлуша оказался на камнях один, друзья должны были вот-вот подойти. Он сидел на большом камне, свесив ноги, сунув руки в карманы. И вдруг как будто что-то обвалилось в нем, и он стал молиться, без слов, в тихом экстазе; молиться на это заходящее солнце, на это поле, на этот лес неподалеку, на этот божественный вечерний воздух, на тронутый закатом квартал вдалеке, на друзей, чье отсутствие делало их как будто еще более зримыми, осязаемыми, близкими, на свою силу, молодость, красоту. И никак было не излить в молитве свою благодарность кому-то за посланную ему неизвестно за что прекрасную, роскошную, великую жизнь, и он клялся, клялся, клялся отплатить хоть как-то за этот дар...
Часть вторая
Он опять нажрался в своем парадняке, на улице были дождь и темнота, и негде сесть. Чашку он вынес из дома, оттуда же пустую бутылку из-под кефира, заполненную водопроводной водой. Закусь - роскошь. Деньги на водку он стрельнул у Друга. От родителей ему перепадали "карманные" деньги, но и их, случалось, не хватало, и Другу он был уже должен страшно подумать. Тем мучительнее становилось каждый раз у него стрелять, хотя Друг и не отказывал когда у него у самого были деньги - и не напоминал - Друг его любил. К тому же иногда он возвращал довольно большие куски долга - из сорока рублей стипендии. И теперь пил водку, он стал предпочитать ее портвяге.
Теперь он пил в основном один. В компании редко; и тогда начинал один, а потом, уже нарезавшись, находил какую-нибудь компанию, чтобы нарезаться окончательно. Пить с ним, похоже, стали избегать, - абсолютно ничего веселого в питье с ним не было.
Наверное, он пил бы чаще, но он очень тяжело переносил похмелье. Раньше вроде такого не было? А теперь не то что опохмеляться - думать об алкоголе на другой день не мог. Он ненавидел алкоголь. Но проходило несколько дней, и его с новой силой тянуло надраться. Это, правда, больше было похоже не на надирание, а на раздирание какой-то раны. Но и деньги были не всегда, поэтому и пил он, в общем-то, не так уж часто.
"Почему стало все так хреново? Ничего ведь не изменилось!"
Грязь, дождь, ноябрь. А то последнее лето стало вдруг бесконечно далеким. Сгинуло, как будто и не было его никогда. Он не мог поверить, что прошло только три месяца. Все вдруг ушли. Разом покинули его. Он остался один. Один, носом к носу с самим собой. Хотя вот же они все, рядом, и Друг, и Второй Друг, и лето так близко. Но не достанешь. Но он все не мог этого понять и все тыкался туда назад, тыкался. Внешне ведь ничего не изменилось, а пил он и раньше. Но не так пил. Не так смотрел. Не так чувствовал. Общий тон, окраска вдруг резко, ни с того ни сего сменились. Неужели только из-за какого-то университета? Музыка. Он по-прежнему много ее слушал, но она как-то вдруг перестала доходить до него, перестала задевать в нем что-то главное. Траву он тоже иногда курил, но как-то совсем уж случайно, машинально. Теперь только водка вместо портвейна.
А их тройственный союз? Что ж, формально никто его не отменял...
Он сидел на мусоропроводной крышке, загораживая собой питьевые инструменты - их он поставил на подоконник - для выходящих из лифта незаметно. Родители, уже, наверно, дома, уже достаточно поздно. Какому-нибудь идиоту наверняка понадобится вынести мусор на ночь глядя. Он двумя площадками ниже той, на которой его дверь, а если заворочается замок на площадке, где сидит он, он мигом спрячет обе бутылки в куртку, прижимая их руками к бокам, моментально выпьет воду в чашке, а ее саму сунет в карман. И будет якобы просто так стоять, курить; крайне неудобно так стоять, но мусор обычно выкидывается быстро.
Он сразу налил добрых полчашки. Водку пить он так толком и не научился и пил ее как сок, только очень большими глотками, иной раз, кажется, глотка сейчас порвется. И всякий раз не мог не восхититься всей мерзостностью водочного вкуса, каждый раз подзабывал, думал, что, может, только в прошлые разы ему так казалось; но вновь и вновь убеждался, что нет, не казалось. Пить водку без запивки он просто не мог, он давился ею. Для него первая была колом, вторая - колом, десятая - колом. А вот бормотуху он мог пить прямо со ствола, сколько угодно, никакая закусь, никакой запивон были не нужны, противно, но терпеть можно - отчасти поэтому он ее все-таки тоже брал, портативнее все было, оперативнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13