А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Или у них, у учителей, тоже уже не считается? Не считалось бы, так цел бы остался, а не попух по-глупому, по-немецки. Факт тот, что в заботливой девичьей дружбе любой Свинадзе нуждается раз в неделю как минимум, на общих основаниях, согласно организованной очереди. Да и все одинаково, и татары даже, не говоря уж об армянах. Один такой капитан Седлян на мине недавно подорвался, интендант был, в клочки разнесло. Ну до чего же интересный мужчина, царство небесное! В первый-то раз с ним прямо ухохоталась вся, буквально, до икоты. Только гимнастерку с себя сблочила, улеглась, он на коптилку фукнул, — и вдруг прямо на грудь Мухе что-то мокрое, холодное — шмяк! Лягушка? Ну, бляха-муха! И не шевелится, сучка такая, притаилась, прижалась. Дохлая, мамочки! Или не лягушка? Ведь интендант все-таки, должен соображать! А тут он как зарычит в темноте, как накинется! Грызть ее! Зубами, буквально. Лягушку! Прямо на груди у Мухи, под горлом. Вгрызается, горлом хрипит, клокочет, как янычар какой-нибудь из зоопарка. Инструмент свой при этом задвинуть все-таки не забыл, помнит, зачем пришел, не чокнутый, значит. Как понять подобное явление прикажете? Это уж потом Муха обхохоталась, конечно, а сначала-то, вроде, как-то все-таки дико: при чем тут лягушка, товарищи дорогие, вы что — вообще уже не ориентируетесь в обстановке? Интендант, тем более, не должен голодный-то быть уж настолько, так ведь? Признался он потом, извинялся даже, чудак, — обычай такой у него с детства, не может он с женщинами иначе швориться, не получается, обязательно должен одновременно и девушку тереть, и мясо сырое грызть. Вроде как только от мяса, исключительно, настраивается его инструмент, от мяса и крови. Вот и притаранит с собой каждый раз говядины кусок в полевой офицерской сумке — для аппетиту. Привыкла, конечно. А все равно, смех, бывало, так тебя разберет, — не остановиться, буквально, страшно даже: а вдруг теперь всю жизнь так проживешь — с разинутой хохоталкой? Липко, во-первых, щекотно, кровь-то и по шее стекает, и в подмышки, а этот игрун урчит себе только да чавкает, покуда всю лютость свою не изольет. Жалела его, как больного. Не виноват же он, чудак, если характер такой особый, верно? Другие хуже: и за грудь могут цапнуть, и за шею, за плечо, прямо до крови. А этот — за что его миной? За говядины полкило? Так ведь для дела съедал исключительно, не ради удовольствия обжорского. Царство небесное…
Так что нация — дело второстепенное. Главное — чтобы характер у офицера был не слишком уж скипидарный. Чтобы за кобуру не хватался чуть что, трибуналом не грозил, если не дашь ему в очко дуть или на флейте играть не хочешь: стыдно ведь, товарищи, даже хоть и в темноте, давайте уж как-то все-таки соблюдать. А нацию-то ему всегда простишь. Ведь каких только наций у нас в стране не расплодилось — жуткое дело! Даже якута живого однажды принесло. Думала сначала — китаец. Речь у него такая — каждую букву обсасывает как будто: «Муска, Муска, я сицяс, сицяс…» И невысокий, для них, говорят, характерно, — Мухе примерно до подмышки. С грехом пополам пристроился кое-как, подвалился, заправил дурака под кожу, туда-сюда пару раз дернулся, крикнул, как заяц раненый, брык — и захрапел себе, как заправский ездун. А Муха и рада: никаких с ним хлопот, даже и подмахнуть ни разочка не успела. Ткнулся он, голубь, носиком Мухе в пуп — и ваших нет. Только пятки из-под ватника торчат — миниатюрные такие пяточки. Желтенькие причем, как мандарины, — коптилка ярко их освещала. Радостно стало Мухе: с китайцем живым подружилась! Из угнетенной страны! Эксплуатируют там его почем зря, за человека не считают, а мы ему и погоны даже присвоили, и относимся наравне, как будто он настоящий. Да и есть настоящий, не кукла же заводная, верно? Натуральный почти что офицер, и шишка на месте, глазки вот только не до конца еще прорезались. Да пятки неуставные. Маринованные как будто. Ах ты лапочка! Взяла его за ушки, из пупа своего вытащила, подтянула повыше, разбудила деликатно и вежливо и, конечно, поинтересовалась, как все-таки по-ихнему, по-китайскому то есть, сказать, например, — «Даешь дружбу народов!» Обиделся, чудак. Видали? Гордый — страсть! «Ты зилой тефка! — кричит. — Ты нехоросый билять!» Вот редиска, а? С ними ведь по-хорошему нельзя, давно известно, — сразу нутро свое якутское покажут. Да откуда же знать заранее, якут ты контуженный или, может, японец какой-нибудь, на озере Халхин-Гол недорезанный? Когда вам копилку подставляешь, и двумя-то словами, бывает, перекинуться не успеешь, а на лбу у вас нация не написана, так что, может, вы все тут вообще эскимосы или даже каракалпаки, прости господи. Ну и что из того? Нация — болезнь незаразная, давно установлено. До сего дня косоглазыми от вас не стали — и дальше уж как-нибудь не окосеем, не пожелтеют наши советские пятки от ваших маринованных мандаринов. А этот скуластенький сапожки свои мальчиковые натянул да и покатился колбаской в китайскую свою земляночку. Только наутро Лукич довел Мухе про якутов: в четвертую роту двое их прибыло с пополнением на прошлой неделе. Рассказал заодно, как они, якуты, на воле живут, за Полярным кругом. Ведь до чего дошли с гордостью своей узкоглазой: оленей прямо сырыми едят посреди тундры, в снегу, даже Лукичу давали сырую оленину и кровь, еще теплую, потому, говорит, и остался живой, в лагерях-то голодуха стояла — насмерть; а советская власть ничего пока что поделать не может с подобной дикостью, только руками разводит и дала им, якутам, к счастью, настоящую грамотную письменность, даже русскими буквами мы с ними поделились, потому что народ все же смирный, безвредный, такие чудаки, только пьют все время спирт да помирают от туберкулеза. Так при чем же здесь тогда национальный вопрос, спрашивается? Если, оказывается, и на севере, и на юге мужской пол без мяса сырого-ну-яросто жить не может, хотя большинство и скрывают, конечно, стесняются своих невоспитанных манер. Да тут ведь скрывай, не скрывай, шила в мешке не утаишь. Когда он тебя в первые-то минутки спокойно да ласенько потягивает да холит, а потом входит в раж, жарить принимается как положено, да выть, да рычать, да зубами скрипеть, как припадочный, — пускай даже и хохол обыкновенный, или белорус, или москвич коренной, — тут ведь, товарищи, со стороны-то сразу все видно, как бы вы в мясо девичье вгрызлись, клыками впились бы, жуткое дело, только волю вам дай. Природа такая у вашего мужского рода — хищная. Хотя с виду как будто и прирученные вы домашние вполне животные: кто повадкой на жеребца-стригунка смахивает, чуть что — сразу на дыбы, кто баран высшей марки, что в лоб, что по лбу, за целую ночь, бывало, ему не докажешь, что товарищ Лещенко поет все же лучше Вертинского, задушевней. А иной, ну прямо козел вылитый: тот бы тоже, небось, звездочками на погонах гордился, как павлин, только побольше навинти. Или вот Лукич смирный — он, конечно, мерин сивый. К узде притерпелся, не взбрыкнет, тянет свой воз ни шатко ни валко, и уж не натрет ему холку хомут, не чует шкура, задубела. Отсюда у него, конечно, богатый жизненный опыт. Умный — как жид, не голова, а Дом советов. Всегда и обстановку тебе разъяснит, и тактику верную выбрать поможет, будьте уверочки.
«Ты главное пойми, чудачка, — Лукич говорит. — Нации на нашей Земле-планете фактически пока только двое: мужики да бабы. Бабы, как полагается, удирают, конечно, юбки задрав, а мужики — за ними. Но не галопом — только рысцой, исключительно. Не догоню, мол, так хоть согреюсь. Таким макаром у нас жизнь-жистянка и бежит по кругу спокон веков, как белка в колесе. Называется по-научному прогресс. Поэтому к тебе всякий офицер и лезет со своей свайкой — это твоя женская доля, порядок такой от сотворения мира. В бабью зрелую пору войдешь — и сама с промыслом Божьим придешь в согласие, а пока суд да дело — терпи. Деваться нам с тобой все одно некуда. Лезли и будут лезть, факт».
Сам-то Лукич ни разу не лез, слава богу, не о нем речь в данном случае. Лукичу это не надо. Он святой, все говорят. Контуженный потому что. А кстати, и не предусмотрено сержантскому составу офицерскую забаву напяливать, он сам сколько раз повторял: «Что попу можно — дьяку нельзя!» Про офицеров он еще вот как выразился однажды: «Ихние благородия все одним миром мазаны. У них рука руку моет, ворон ворону глаз не выклюнет, известно. А в барыше со всех дел — кто? Только ты и есть в барыше, Муха. Им-то после войны и погордиться будет большинству нечем: всем офицерским составом две юбки обслуживали, твою да Светки-фельдшерицы, кобылы этой стоеросовой, двустволки позорной. А ты теперь на всю жизнь богачка: кавалеров имела — полный гарем персидского шаха. У тебя и опыт теперь на все случаи жизни, и все преимущества. Состаришься — вспомнишь не раз, как за тобой майоры да подполковники табуном бегали, не говоря уж о лейтенантиках зеленых. И внучка тебе еще позавидует, а может, и правнучка, помяни мое слово крепкое, бляха-муха!»
Нет, тут уже все-таки дело принципа: положено или не положено? Несовершеннолетняя, это раз. А во-вторых, давно уже в действующей армии не на птичьих правах, не жучка какая-нибудь, не шестерка. В солдатской книжке черным по белому значится: второй номер пулеметного расчета. Причем нигде особо не оговорено, чтобы женскому персоналу сто грамм не выдавать, это ежедневная законная норма на каждую боевую единицу — на то и война. Не положено! А водку у непьющих на шоколад выменивать, да в трофейную фляжку со свастикой сливать, как Лукич святой, да по ночам втихаря насвистываться в сиську у себя на нарах за брезентом каждую божью субботу — положено? А если ночью в бой? Им, гадам, закон не писан, а тобой, значит, если еще не комсомолка, каждый может командовать как угодно, что днем, что ночью — да? Да если бы не комиссар Чабан, так еще в сopoк первом всем бы вам, кобелям, на всю жизнь бы месть сотворила. Пистолетик-то вот он, всегда при себе, в заднем кармане затырен, даже ночью задницу греет, покуда галифе с тебя не стащит какой-нибудь аника-воин. Сунуть бы ствол себе в рот — вместо горькой-то вашей вафли! Так бы зубами и вгрызлась напоследок, чтобы помнили всю жизнь, и — трах-бабах! Пусть потом трибунал разбирается, кому из вас первому за юной девушки незабвенную гибель письку оторвать, — все распущенность проявляли, всем гамузом, каждый достоин! Но должен же кто-то и сознательность в себе чувствовать, верно? Тем более, если мечтаешь вступить в комсомол, как полагается. Уже и рекомендацию подписал сам комсорг, — успел перед смертью, царство небесное, мировой был парень. Никогда подпись его не сотрется: химическим карандашом зафуфырил! Сама ему, чудаку, грифель наслюнила, пока курил после пятого, что ли, захода: уже и в лягушку с Мухой наигрался, и в маятник, и салазки ей загибал, и вафелькой угощал, — все выдержала, не пикнула даже, а ведь куда только кукурузу свою не запускал, игрун. Морально, конечно, очень было тяжело. Если, конечно, не знать, за что борешься, не видеть ясно большую высокую цель, не иметь в душе настоящего комсомольского огонька. А когда цель ясна, когда тебе доверяют товарищи, когда начальство тобой довольно, жизнь любого человека сразу же приобретает глубокий смысл, это ведь и якуту даже любому понятно. А не понятно тебе — научим. Заставим понять! Всем коллективом, всей страной, бляха-муха! Ты главное осознай: весь смысл — в борьбе, в первых рядах, рядом с Павкой Корчагиным! Не могу, говоришь? Через «не могу»! Так нас и партия учит, и родной комсомол. Ты в самом себе осознай: главный твой враг — собственная твоя слабость, мягкотелость, расхлябанность, политическая незрелость и мелкобуржуазный оппортунизм. Ты сам, в общем, и есть главный свой враг, — и днем и ночью, круглые сутки. Вот против себя-то в первую очередь и борись, чудак-человек! Пока не задушишь в корне все свои мещанские предрассудки: несовершеннолетняя, мол, живот болит, и так далее. Обижают ее, фифу маринованную, — видели цацу? Корчагину, думаешь, легче было? В сто раз тяжелей, в тысячу, уж будьте уверочки. Ты только сравни, сопоставь, кто он, а кто — ты. И при этой своей всемирной вечной славе, он ведь до чего скромный был — это не передать! Ни на минуточку не забывал: есть такое слово на свете — «надо»!.. Этим и пользуются, конечно, эгоисты единоличные. Знают, что для тебя всегда коллектив на первом месте. Ну и, конечно, лезут. Проснешься, схватишься за трусы, — погоди, я сама спущу, никуда не денусь, раз уж твоя очередь нынче, как тебя там, Колька, Сашка, не дергай, охолони маленько, дай хоть глаза протру! А резинка уже, готово дело, опять порвана, причем кончик в дырку ушмыгнул, только булавкой теперь вызволишь…
И что такое они все там, под трусами, обнаружить хотят — удивительное да расчудесное? Конечно, в любом ленинградском дворе все нормальные пацаны обязательно играют в больницу, — укол в попу голую делать, — но ведь то дети малые, так? Тут-то все ясно. Просто интересно ребятишкам, как человек устроен, вот и проявляют любознательность, как и полагается сознательному будущему пионеру и комсомольцу. Из каких он на самом-то деле винтиков, гаечек да шлангов — наш советский человек? Ведь он же тоже машина, верно? Причем механизм высшей марки: передвигается, во-первых, и говорить может, как радио, разными голосами, и работать умеет не хуже какого-нибудь станка, особенно если такое и присвоено почетное звание — ударник. С другой стороны, возьмем куклу, например. Хоть булавкой ее коли, хоть башку откручивай напрочь — молчать будет, как убитая. А человек почему-то на ее месте обязательно заорет, как будто его режут, стоит только чуть посильней булавкой кольнуть, если без очереди на укол влез, бессовестный. Но вот до какой степени он терпеть может, это науке, к сожалению, пока не известно, не установлено. Поэтому каждому будущему бойцу с детства необходимо вырабатывать солдатское хладнокровие. Хотя и танки наши быстры, как в песне поется, а все же на всякий пожарный случай. Ведь и тебя могут, как Мальчиша-Кибальчиша, самураи какие-нибудь поймать, да начнут со своими дурацкими харакирями приставать: выдавай, мол, своих, пионерская твоя морда, а не то хуже будет! Ведь неизвестно еще, с кем завтра придется воевать: весь мир против страны советов ополчиться готов, всем она поперек горла встала, каждый буржуй напасть только и мечтает, причем как можно вероломней, жуткое дело! В этой-то связи как раз и надо постоянно тренироваться, чтобы любая пытка была нипочем, чтобы Сталин всегда на тебя мог положиться, когда новую военную тайну придумает на страх врагам, самую непобедимую. Потому и выбрали Муху тимуровцы главным хирургом: у нее для этих воспитательных целей стойкости и героизма постоянно в трусах имелась булавка английская, нарочно затупленная немного об асфальт, чтоб не до крови колоть, если кто-то все-таки еще боится по молодости лет, не в полную мощность сила воли развита. Даже здоровые уже лбы, лет шести-семи, без очереди ломились на прием, в драку лезли, буквально, полдня могли спорить, кому из них укол Муха сделает, причем обязательно требовали без наркоза. Такому сознательному чудаку, конечно, с удовольствием навстречу пойдешь, потому что видишь: у человека есть цель. Ведь терпение не только от силы воли зависит, надо, чтобы человек осознавал цель — самым терпеливым на свете стать, настоящим большевиком, кремневым, стальным, или хотя бы пока для начала деревянным. А саму Муху кололи в последнюю очередь ~ каждый по три раза. Но поощряла подобным образом только тех, кто сам выдержал, не разревелся. Сама-то хоть бы пикнула когда — нисколечко и не больно, подумаешь! Так и ходила в главных хирургах, покуда ее в пионеры не приняли. Малышня потом еще целый год хвостом за Мухой таскалась: ну, дай укольчик сделать, ну, тетя Маша, хоть разик! Привыкли, говноеды, что бесстрашная тетя Маша, самая терпеливая. Потому ведь и оказали ей доверие старшие товарищи, красный галстук повязали на грудь — как примерной активистке. Теперь во дворе каждому пацаненку, каждой пацаночке доводить приходилось индивидуально: да поймите же вы наконец, юным пионерам детские игры чужды, у них свои законы коллективизма и настоящие взрослые принципы, дружба дружбой, а табачок врозь!
А на фронте сразу же поняла: взрослые-то, оказывается, еще хуже мальчишек. Жуткое дело! Главное, уже и анатомию большинство офицеров проходило, а все воображают какое-то чудо там раскопать — у обыкновенного нормального человека под трусами. Как психические дурачки какие-нибудь, и смех и грех, честное пионерское! Даже хуже детей — в сто раз! Нормальный советский тимуровец, хотя бы пускай он, допустим, ябеда высшей марки, самый отпетый гогочка, нытик и маменькин сынок, — и все равно, даже и он, предатель, да никогда же в жизни до низости такой не додумается — резинку на тебе рвать или в грудь голую зубами впиваться.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Голая пионерка'



1 2 3 4