Резинка тугая, неразношенная, шелк в складочках, как накрахмаленный, шик-блеск — иммер-алигант! Три пары неношенных Володя-лейтенант в аккурат в четверг преподнес после боя, — мировой парень, скромный и надежный, как полагается. Потому что традиция такая в роте: с Мухой дружбу замарьяжил — будь уж добр, друг ситный, чтоб с бельишком трофейным вопрос был решен, — не нанималась каждое утро узлы вязать на резинке из-за невоспитанности вашей неотесанной да нетерпения вечного офицерского. Усвоили, слава богу, хоть самое-самое наконец. Сколько вкладывать в них приходится, сколько крови выпили, пока приучила все-таки вести себя как положено — хотя бы в разрезе обеспечения трусами — жуткое дело! Ведь фронтовые же условия все-таки, бляха-муха! Не говоря уж о лифчиках, их ведь на передовой днем с огнем, тем более, второй номер, самый ходовой. Уж и забыла, когда последний окончательно разодрали. С ночи до ночи соски зудят, причем все дойки в синяках, нечем прикрыться от сосунков. А ведь отдельные товарищи — хлебом не корми, дай грудь пососать, — а сами уже давно не сосунки, а папаши высшей марки, про детишек рассказывать любят между делом, фотки показывают, — чудаки, честное слово!
Всё теперь, товарищи, баста! Расстреляет Смерш-с-Портретом вашу Муху — некому будет вам и карточки показывать. Так что ложьте зубы свои на полку, кобели стоялые, а про титьки девичьи забудьте. Кончилось ваше бесплатное счастье, ни кусочка не останется на память, будьте уверочки. Не раз еще спохватитесь, поймете наконец, что не умели ценить.
Ох, и устала же от вас от всех, если честно! Жуть! Другой раз ведь так загоняет за ночь наездник какой-нибудь, боров, козел, так всю истеребит, иссосет, до синяков изомнет, — с утра и голову не поднять. Чаем крепким с водкой отпаивает Лукич полудохлую Муху. Голову ей поддерживает, как будто она пятилетняя какая-нибудь, да вдобавок больная. А у самого на усы слезы катятся. Вот его бы, дедульку трясучего, и поить с ложечки, да силы где взять? Истисканная, перемолотая вся в труху. В такое-то утро и взбредет в голову подлая мысль: а на том ведь свете легче, поди, живется. Тем более, если уже на этом добросовестно относилась, от коллектива старалась не отделяться. Так что, как говорится, что ни делается, все к добру, даже в некоторых случаях и расстрел, в частности. Ведь в иную ночь, особенно после боя, отдельные товарищи совсем совесть забывают: следующий уж под дверью, как говорится, груши околачивает, сами знаете чем, пока первый резинку на тебе рвет чуть не зубами, как будто сама смерть за ним гонится, а в тебя если дурака своего загнать успеет — спасется. Так и чувствуешь: весь он в тебе, прямо в сапогах, и стонет, скулит, ребятенок обиженный, и охает, — пожалей, мол, спаси, на тебя вся последняя надежда. А там уже слышно из-за брезента, и третьего принесло на радение, и четвертого: «К Мухе кто крайний будет, товарищи?.. Я за тобой, значитца, лейтенант! Слышь, земляк, оставь докурить!» — «Куда прешь? Не видишь — люди стоят!» — «Да мне без очереди, я по блату!» — и ржут, жеребцы. Прямо какой-то массированный налет, буквально! Попробовали бы вот сами — без перекуров, во-первых, да с одной задницей на три ярмарки, бляха-муха! Уж под утро не петришь ни бельмеса, не помнишь, не чувствуешь, — застынешь вся, задеревенеешь, как труба какая-нибудь водопроводная, а оно все течет, течет и течет…
Но это все, безусловно, только слабость и ничего больше. А если в корень заглянуть, покопаться как следует, как полагается, то сразу увидишь: моральное разложение — раз, паникерство — два, предательство общих интересов коллектива — три. Поганой метлой подобные настроения следует выметать из рядов, сама первая всегда ратовала. И пресечь свою слабость в корне тут ничего не стоит, кстати. Только вспомнишь, как ночью, в полете, снова услышишь родной до боли голос генерала Зукова: «Вперед, Чайка! На тебя вся надежда!» — сразу же на душе станет тепло-тепло, даже слезы на глазах, буквально. Ведь за них же и сражаешься, за дураков, за кобелей проклятых, так на кого же тут обижаться, если вокруг такие мировые ребята? Ты сначала в себя загляни, искорени недостатки, а потом уже от других требуй, когда идеальная станешь. Так ведь Сталин писал, верно?
В общем, скоренько, по-военному, вымылась, переоделась, пофриштыкала поплотней на всякий пожарный случай, да и посиживала себе смирненько на пенечке у землянки, патефон заводила. Надеялась, чудачка высшей марки, прикатит, мол, Смерш-с-Портретом прямо в расположение, разберется на месте, как человек, по-быстрому, да и оформит на тот свет тут же, без осложнений. Тут Лукич откуда ни возьмись — как чертик из табакерки: «Прощаться давай, дева! В Шисяево тебе топать, портянки перемотай. Ященко-связист прибегал: к себе вызывает тебя смерш, на месте будет решать вопрос. Целая вернешься, не дрейфь. Бог не выдаст — свинья не съест!» Сперва-то подумала, разыгрывает, как всегда, старый пес, парашу гонит. Он ведь трепач высшей марки, рыкло. А он пилотку снял, обниматься лезет, карточка скособочена, как будто уже хоронит, заревет вот-вот. Чудак-человек, честное пионерское! Еще и перекрестил на дорогу трижды. На усах слезы блестят, — у всех контуженных глаза на мокром месте.
На прощанье завела себе патефончик в последний разок — до упора, на всю катушку. Поставила для настроения счастливую «Рио-Риту» — еще с Алешкой под нее в деревенском клубе танцевала. Чмокнула Лукича в нос, холодный, как у собаки. Могла бы, конечно, наплевать и остаться дома, в роте, — хотя бы даже из-за принципа! Ведь ничего такого не сделала, любой подтвердит, вся рота в курсе. Да разве ему докажешь? Смерш тоже ведь, пусть даже самый что ни на есть идейный, всегда при портрете, а как ни крути, в первую очередь все-таки он тоже офицер. Привык, значит, чтоб все ему на блюдечке с голубой каемочкой, — вынь да положь!
Ковыляла нога за ногу по резвой прямой немецкой дороге через молодой березняк. Понастроили гансы дорог от души и на совесть: навек здесь остаться рассчитывали. И теперь, когда их наконец погнали, причем и Муха внесла свой вклад, ну до чего же, товарищи, глупо ни за что ни про что помирать! Слезы, холодные, липкие, заползали Мухе в ноздри. Пекло в затылок майское наглое солнце: самый полдень.
Нет, ну до чего прилипчивая мелодия «Рио-Рита» — жуткое дело! Свистишь, свистишь и никак не остановиться. Как заведенная. А и ладно, так веселей…
Но наперерез настырной «Рио-Рите» в груди у девушки громыхал и квакал все злее пьяный неповоротливый похоронный марш. С глухой алчной радостью Муха видела себя в красном генеральском гробу. Миниатюрный такой гробик, как раз Мухе по росту. Уютный, с приветливыми кружевными манжетиками, подвешенный на золотых цепях к столбам хрустальным. Столбы — граненые, как ножки стройных старорежимных бокалов у бабушки в буфете. Торжественно, в такт обмирающему маршу, несут спящую царевну Муху тихий Санька Горяев, сам длинный, как хрустальная оглобля у него в руках, и мертвый брат его Севка, простреленный в сорок первом на волейбольной площадке насквозь, и рыдающий командир пулеметного расчета Осип Лукич Плотников. Четвертый же столбина со скрипящей в проушине цепью поручен, — ой, мамочки! — да никак самому генералу Зукову? Уж и мечтать не додумалась бы о такой для себя окончательной чести!
А генерал-то, бедненький, опять, как тогда, восьмерки выписывает — треугольной своей нежно-розовой ясно выбритой челюстью, — страдает, сокол! Зубами скрипит. С перекошенным по-прежнему ртом, как запомнился Мухе в сорок первом. Вновь не унять ему, страдальцу, обиду за бессмысленные потери в наших стальных рядах…
И такая нежность к нему, такая вдруг захватила Муху жалость! Поднялась бы в гробу во весь свой рост да и крикнула б всем им в морду прямо: «Да что вы понимаете! Хоть бы один из вас за Родину родную так переживал, как он! Чтоб ни себя не жалеть, ни кого — буквально! А-а, кишка тонка? То-то! Одно только и умеете — поклеп возводить на героя, чмо болотное, бляха-муха!» Так бы, буквально, и бросила им в лицо, в самую харю. Если бы не цветы. А кому бы не жалко было с себя их сбрасывать? Тяжелые розовые розы — и на груди Мухиной, простреленной смершем, и на животе. Розы покрывают и Мухины ноги в офицерских новых сапогах. Девушка усопшая под букетами — как новогодний торт из «Норда» — тронуть страшно.
А Зуков, лапочка такая, нарочно на самолете прилетел — эскренно, — чтобы собственноручно Муху за сверхсекретные ночные полеты все-таки наградить, лучше поздно, чем никогда. Но командир дивизии тоже не промах, помнит, боров, как ему Муха в прошлое воскресенье спину терла да парку от души поддавала, — ну и сразу же он к генералу с рапортом. Так, мол, и так, товарищ командующий, рапортую вам свой доклад! Рядовой боец пулеметной роты Мухина Мария, за беспощадную проявленную отвагу в боях с захватчиками-паразитами, а также индивидуальный подвиг высшей марки при выполнении особого командования задания в аккурат позапрошлую ночь, — разрешите на месте, без суда и следствия, представить к званию Героя Советского Союза — посмертно, как полагается! И останется генералу Зукову только взять под козырек, достать свой наган и радостно присоединиться к всеобщему тут же салюту в честь Мухи, — скромно, на общих основаниях встав в караул у красного миниатюрного гробика.
«Рио-Рита» кастаньетами стрекотала, подбадривала изнывающий похоронный марш. А лес весенний был солнышком весь облит, каждая черная веточка блестела как лакированная, синицы звенели напропалую, и листики желтоватые на глазах распускались, буквально. Весь мир теперь, до последней синицы включительно, осознает, какого товарища беззаветного не уберегли однополчане в лице Мухи. Но пока что, кроме, конечно, генерала Зукова, один только Лукич все давно понял, — какая Муха на самом деле была мировая девчонка, — потому и плачет себе беспрепятственно, не стесняется даже начальства, слезы стряхивает с усов седых. Он старенький уже, сорок два года, Муха его первого простит.
Или не прощать пока? Хотя бы даже в целях педагогического воспитания! А то распустил нюни, пень трухлявый, как будто бы не он вчера за обедом таким лещом отоварил — жуткое дело! Враз у Мухи из ноздрей брызнули его сто грамм наркомовских. Проглотить его пайку не успела, пока он за ложкой нагнулся, в голенище своем шарил, за поясницу держась и крехая. Сам-то сколько раз законную Мухину пайку нагло, в открытую причем, в кружку себе переливал: не положено, мол, юным пионеркам — и точка! Ты, мол, торжественной клятвой клялась всегда быть готовой, так что водку отдай и не греши. Не положено детям, бляха-муха!..
Глава ВТОРАЯ
В которой Муха поражена детской привычкой советских офицеров теребить женскую грудь, а также их коварным стремлением целовать девушку непосредственно в губы.
…Ах, не положено?!
А в трусы к пионеркам спящим по ночам лазать — это, по-вашему, положено, да? По какому такому уставу внутренней службы?!
Сколько уж раз поднимала вопрос: неужели же трудно разбудить человека заблаговременно, товарищи? Что за моду такую взяли, эгоисты высшей марки, — ни здрасьте тебе, ни разрешения не спросят, сразу кидаются с места в карьер, как наскипидаренные какие-нибудь белогвардейцы, честное пионерское! А ведь знают же, будьте уверочки, весь полк наизусть знает: сон у Мухи — богатырский, хоть кол на голове теши. Лукич сердобольный спервоначалу-то что ни ночь панику подымал, чудак. Тормошить кинется, в самое ухо заорет: «Ты что, концы отдала никак, Мушка? Машенька!» Приставал по утрам: почему, мол, не дышишь во сне, да пульса нет отчего, да холодная вся и зеленая, как мертвяк, — что ты, мол, за нелюдь за такая в наказание мне досталась? Ему, конечно, тоже несладко. Только-только после контузии в партии восстановился — обратно ротный стращает чуть не каждый день: «Вот убежит от нас твоя Муха, гляди, али завесится — партбилет мне сразу на стол кладешь, так и знай!» Рассказывает, а сам-то Лукич заикается, брови прыгают, глаза бегают, трясется весь — вот-вот развалится на запчасти. Крестится бедный, да так на Муху поглядывает иной раз, как будто прихлопнуть ее собрался, только не решил еще конкретно, за что именно в первую очередь. А Мухе ведь, между прочим, тоже и самой неудобно. С одной стороны, все, вроде, в порядке: приказ ясен, ну и вылетаешь себе на задание, как положено. Почему же тогда в это самое время тело твое, как бы отвинченное пока что, ведет себя как-то не по-людски? Какую ошибку допустила? Действовала, как указано командованием, а ведь генерал ошибиться не может, он бы сам в первую очередь подсказал, если она что не так, верно же? Значит, и нечего сомневаться. Сказано раз-навсегда: Родина слышит, Родина знает, и нечего тут рассуждать! С другой стороны, Лукича тоже понять можно: он-то не в курсе. Ну и пришлось, в результате, довести дедульке-бздульке, осветить положение дел, — как начались у нее в сорок первом секретные стратегические сны под личным чутким руководством легендарного полководца генерала Зукова. Лукич побожился молчать о Мухином особом задании до смерти, партбилетом поклялся и дал честное слово коммуниста с двадцатилетним стажем, за исключением тех восьми лет, когда он на нарах парился. А свой рафинад за завтраком стал отдавать Мухе, регулярно и без напоминаний. Даже материться при ней прекратил, а на ночь стал загораживать свои нары брезентом. Гостей Мухиных не боялся никогда, а снов, значит, застрашился: вот что значит контуженный по кумполу! Ну и ладно. В конце концов, его дело сторона, а наша задача, во-первых, стратегического характера, а во-вторых, не худо бы при этом и выспаться заодно, для чего ночь как раз и дается нормальным сознательным бойцам. Бессонницей пока не страдаем и, кстати, не нанималась всю ночь как в засаде дежурить, ждать, когда очередного козла черт принесет. Сама-то свидание, упаси бог, ни разу в жизни не назначала им, сосункам, фиг дождутся. Не контуженная еще, слава богу, самой-то, как Светка-фельдшерица, гостей на маздон зазывать, глазки каждому лейтенантишке строить, напрашиваться на членовредительство их гестаповское, — мерсите вас с кисточкой! Только ради них, паразитов, и терпишь, ведь дети же, буквально, хотя и офицера в душе. Так неужели же трудно за плечо девушку тряхануть или там за ногу какую-нибудь подергать предварительно? Кому же это, товарищи, приятно — от щекотки-то вашей невоспитанной просыпаться? Давайте практически смотреть! Вот тебе б самому, представь, хоть бы раз, спящему, начал бы чужой совершенно мужчина в трусах шмонать граблями своими ни с того ни с сего, да еще за лохматушку прихватывать. А? Да ты бы небось, аника-воин, такой шухер устроил, — всю бы дивизию по тревоге поднял в ружье! Рассуждать-то все мастера стали, положено — не положено, привыкли демагогию разводить высшей марки. А в той же самой боевой обстановке рядовой боец Мухина Мария выполняет свой долг скромно, безо всякого лишнего понта. Есть слово такое — «надо» — слыхали? А некоторым даже и на фронте почему-то своя рубашка ближе к телу, никогда не войдут в положение. Но факты, между прочим, на свете самая упрямая вещь, сам товарищ Сталин неоднократно раз подчеркивал. И в этой связи актив роты, здоровое ядро личного состава, — каждый рядовой боец всегда готов по первому же приказу до последней капли крови, причем ни шагу назад, буквально. Кстати, если в разрезе общественного лица, так Муха уже девятый месяц бессменно является членом редколлегии ротного боевого листка: что Гитлера изобразить, штыком красноармейским проколотого, что Сталина с усами — как раку ногу оторвать, три секунды. А в позатот четверг на собрании красно-ячейки выбрали даже агитатором — единогласно! Вот и успевай тут как хочешь — с одной-то жопой на три ярмарки, я извиняюсь. Потому начальство и довольно Мухой всегда, в пример ее ставит всем несознательным и нацменам, — они-то привыкли «моя твоя не понимай». Хотя и среди нацменов, безусловно, не все поголовно чудаки. Покойный комсорг роты, например, старший лейтенант Свинадзе на последнем собрании так и сказал, буквально: «Командование знает: Мухина — безотказная, с ней легко, можно положиться». Интересный такой был брюнет. Зубы крупные, белые, усики черные, миниатюрные такие, успел еще в ночь перед смертью рекомендацию Мухе дать в комсомол, утром его и срезало шальной пулей, царство небесное. А письмо из дому как, бывало, получит, лезгинку отплясывать как пойдет, — асса! асса! наливай-ка! — обмираешь вся прямо: Сталин вылитый, копия, жуткое дело! Хотя и грех, конечно, так необдуманно сравнивать, тем более простого грузина, ведь Сталин, хотя и с гор тоже спустился, но по нации, безусловно, человек совершенно советский, несмотря даже на акцент.
А вообще-то, в принципе, национальный вопрос разницы не играет. И Вальтер Иванович, кстати, немец был, хотя и советский учитель, притом немецкого языка, а не какого-нибудь там рисования.
1 2 3 4
Всё теперь, товарищи, баста! Расстреляет Смерш-с-Портретом вашу Муху — некому будет вам и карточки показывать. Так что ложьте зубы свои на полку, кобели стоялые, а про титьки девичьи забудьте. Кончилось ваше бесплатное счастье, ни кусочка не останется на память, будьте уверочки. Не раз еще спохватитесь, поймете наконец, что не умели ценить.
Ох, и устала же от вас от всех, если честно! Жуть! Другой раз ведь так загоняет за ночь наездник какой-нибудь, боров, козел, так всю истеребит, иссосет, до синяков изомнет, — с утра и голову не поднять. Чаем крепким с водкой отпаивает Лукич полудохлую Муху. Голову ей поддерживает, как будто она пятилетняя какая-нибудь, да вдобавок больная. А у самого на усы слезы катятся. Вот его бы, дедульку трясучего, и поить с ложечки, да силы где взять? Истисканная, перемолотая вся в труху. В такое-то утро и взбредет в голову подлая мысль: а на том ведь свете легче, поди, живется. Тем более, если уже на этом добросовестно относилась, от коллектива старалась не отделяться. Так что, как говорится, что ни делается, все к добру, даже в некоторых случаях и расстрел, в частности. Ведь в иную ночь, особенно после боя, отдельные товарищи совсем совесть забывают: следующий уж под дверью, как говорится, груши околачивает, сами знаете чем, пока первый резинку на тебе рвет чуть не зубами, как будто сама смерть за ним гонится, а в тебя если дурака своего загнать успеет — спасется. Так и чувствуешь: весь он в тебе, прямо в сапогах, и стонет, скулит, ребятенок обиженный, и охает, — пожалей, мол, спаси, на тебя вся последняя надежда. А там уже слышно из-за брезента, и третьего принесло на радение, и четвертого: «К Мухе кто крайний будет, товарищи?.. Я за тобой, значитца, лейтенант! Слышь, земляк, оставь докурить!» — «Куда прешь? Не видишь — люди стоят!» — «Да мне без очереди, я по блату!» — и ржут, жеребцы. Прямо какой-то массированный налет, буквально! Попробовали бы вот сами — без перекуров, во-первых, да с одной задницей на три ярмарки, бляха-муха! Уж под утро не петришь ни бельмеса, не помнишь, не чувствуешь, — застынешь вся, задеревенеешь, как труба какая-нибудь водопроводная, а оно все течет, течет и течет…
Но это все, безусловно, только слабость и ничего больше. А если в корень заглянуть, покопаться как следует, как полагается, то сразу увидишь: моральное разложение — раз, паникерство — два, предательство общих интересов коллектива — три. Поганой метлой подобные настроения следует выметать из рядов, сама первая всегда ратовала. И пресечь свою слабость в корне тут ничего не стоит, кстати. Только вспомнишь, как ночью, в полете, снова услышишь родной до боли голос генерала Зукова: «Вперед, Чайка! На тебя вся надежда!» — сразу же на душе станет тепло-тепло, даже слезы на глазах, буквально. Ведь за них же и сражаешься, за дураков, за кобелей проклятых, так на кого же тут обижаться, если вокруг такие мировые ребята? Ты сначала в себя загляни, искорени недостатки, а потом уже от других требуй, когда идеальная станешь. Так ведь Сталин писал, верно?
В общем, скоренько, по-военному, вымылась, переоделась, пофриштыкала поплотней на всякий пожарный случай, да и посиживала себе смирненько на пенечке у землянки, патефон заводила. Надеялась, чудачка высшей марки, прикатит, мол, Смерш-с-Портретом прямо в расположение, разберется на месте, как человек, по-быстрому, да и оформит на тот свет тут же, без осложнений. Тут Лукич откуда ни возьмись — как чертик из табакерки: «Прощаться давай, дева! В Шисяево тебе топать, портянки перемотай. Ященко-связист прибегал: к себе вызывает тебя смерш, на месте будет решать вопрос. Целая вернешься, не дрейфь. Бог не выдаст — свинья не съест!» Сперва-то подумала, разыгрывает, как всегда, старый пес, парашу гонит. Он ведь трепач высшей марки, рыкло. А он пилотку снял, обниматься лезет, карточка скособочена, как будто уже хоронит, заревет вот-вот. Чудак-человек, честное пионерское! Еще и перекрестил на дорогу трижды. На усах слезы блестят, — у всех контуженных глаза на мокром месте.
На прощанье завела себе патефончик в последний разок — до упора, на всю катушку. Поставила для настроения счастливую «Рио-Риту» — еще с Алешкой под нее в деревенском клубе танцевала. Чмокнула Лукича в нос, холодный, как у собаки. Могла бы, конечно, наплевать и остаться дома, в роте, — хотя бы даже из-за принципа! Ведь ничего такого не сделала, любой подтвердит, вся рота в курсе. Да разве ему докажешь? Смерш тоже ведь, пусть даже самый что ни на есть идейный, всегда при портрете, а как ни крути, в первую очередь все-таки он тоже офицер. Привык, значит, чтоб все ему на блюдечке с голубой каемочкой, — вынь да положь!
Ковыляла нога за ногу по резвой прямой немецкой дороге через молодой березняк. Понастроили гансы дорог от души и на совесть: навек здесь остаться рассчитывали. И теперь, когда их наконец погнали, причем и Муха внесла свой вклад, ну до чего же, товарищи, глупо ни за что ни про что помирать! Слезы, холодные, липкие, заползали Мухе в ноздри. Пекло в затылок майское наглое солнце: самый полдень.
Нет, ну до чего прилипчивая мелодия «Рио-Рита» — жуткое дело! Свистишь, свистишь и никак не остановиться. Как заведенная. А и ладно, так веселей…
Но наперерез настырной «Рио-Рите» в груди у девушки громыхал и квакал все злее пьяный неповоротливый похоронный марш. С глухой алчной радостью Муха видела себя в красном генеральском гробу. Миниатюрный такой гробик, как раз Мухе по росту. Уютный, с приветливыми кружевными манжетиками, подвешенный на золотых цепях к столбам хрустальным. Столбы — граненые, как ножки стройных старорежимных бокалов у бабушки в буфете. Торжественно, в такт обмирающему маршу, несут спящую царевну Муху тихий Санька Горяев, сам длинный, как хрустальная оглобля у него в руках, и мертвый брат его Севка, простреленный в сорок первом на волейбольной площадке насквозь, и рыдающий командир пулеметного расчета Осип Лукич Плотников. Четвертый же столбина со скрипящей в проушине цепью поручен, — ой, мамочки! — да никак самому генералу Зукову? Уж и мечтать не додумалась бы о такой для себя окончательной чести!
А генерал-то, бедненький, опять, как тогда, восьмерки выписывает — треугольной своей нежно-розовой ясно выбритой челюстью, — страдает, сокол! Зубами скрипит. С перекошенным по-прежнему ртом, как запомнился Мухе в сорок первом. Вновь не унять ему, страдальцу, обиду за бессмысленные потери в наших стальных рядах…
И такая нежность к нему, такая вдруг захватила Муху жалость! Поднялась бы в гробу во весь свой рост да и крикнула б всем им в морду прямо: «Да что вы понимаете! Хоть бы один из вас за Родину родную так переживал, как он! Чтоб ни себя не жалеть, ни кого — буквально! А-а, кишка тонка? То-то! Одно только и умеете — поклеп возводить на героя, чмо болотное, бляха-муха!» Так бы, буквально, и бросила им в лицо, в самую харю. Если бы не цветы. А кому бы не жалко было с себя их сбрасывать? Тяжелые розовые розы — и на груди Мухиной, простреленной смершем, и на животе. Розы покрывают и Мухины ноги в офицерских новых сапогах. Девушка усопшая под букетами — как новогодний торт из «Норда» — тронуть страшно.
А Зуков, лапочка такая, нарочно на самолете прилетел — эскренно, — чтобы собственноручно Муху за сверхсекретные ночные полеты все-таки наградить, лучше поздно, чем никогда. Но командир дивизии тоже не промах, помнит, боров, как ему Муха в прошлое воскресенье спину терла да парку от души поддавала, — ну и сразу же он к генералу с рапортом. Так, мол, и так, товарищ командующий, рапортую вам свой доклад! Рядовой боец пулеметной роты Мухина Мария, за беспощадную проявленную отвагу в боях с захватчиками-паразитами, а также индивидуальный подвиг высшей марки при выполнении особого командования задания в аккурат позапрошлую ночь, — разрешите на месте, без суда и следствия, представить к званию Героя Советского Союза — посмертно, как полагается! И останется генералу Зукову только взять под козырек, достать свой наган и радостно присоединиться к всеобщему тут же салюту в честь Мухи, — скромно, на общих основаниях встав в караул у красного миниатюрного гробика.
«Рио-Рита» кастаньетами стрекотала, подбадривала изнывающий похоронный марш. А лес весенний был солнышком весь облит, каждая черная веточка блестела как лакированная, синицы звенели напропалую, и листики желтоватые на глазах распускались, буквально. Весь мир теперь, до последней синицы включительно, осознает, какого товарища беззаветного не уберегли однополчане в лице Мухи. Но пока что, кроме, конечно, генерала Зукова, один только Лукич все давно понял, — какая Муха на самом деле была мировая девчонка, — потому и плачет себе беспрепятственно, не стесняется даже начальства, слезы стряхивает с усов седых. Он старенький уже, сорок два года, Муха его первого простит.
Или не прощать пока? Хотя бы даже в целях педагогического воспитания! А то распустил нюни, пень трухлявый, как будто бы не он вчера за обедом таким лещом отоварил — жуткое дело! Враз у Мухи из ноздрей брызнули его сто грамм наркомовских. Проглотить его пайку не успела, пока он за ложкой нагнулся, в голенище своем шарил, за поясницу держась и крехая. Сам-то сколько раз законную Мухину пайку нагло, в открытую причем, в кружку себе переливал: не положено, мол, юным пионеркам — и точка! Ты, мол, торжественной клятвой клялась всегда быть готовой, так что водку отдай и не греши. Не положено детям, бляха-муха!..
Глава ВТОРАЯ
В которой Муха поражена детской привычкой советских офицеров теребить женскую грудь, а также их коварным стремлением целовать девушку непосредственно в губы.
…Ах, не положено?!
А в трусы к пионеркам спящим по ночам лазать — это, по-вашему, положено, да? По какому такому уставу внутренней службы?!
Сколько уж раз поднимала вопрос: неужели же трудно разбудить человека заблаговременно, товарищи? Что за моду такую взяли, эгоисты высшей марки, — ни здрасьте тебе, ни разрешения не спросят, сразу кидаются с места в карьер, как наскипидаренные какие-нибудь белогвардейцы, честное пионерское! А ведь знают же, будьте уверочки, весь полк наизусть знает: сон у Мухи — богатырский, хоть кол на голове теши. Лукич сердобольный спервоначалу-то что ни ночь панику подымал, чудак. Тормошить кинется, в самое ухо заорет: «Ты что, концы отдала никак, Мушка? Машенька!» Приставал по утрам: почему, мол, не дышишь во сне, да пульса нет отчего, да холодная вся и зеленая, как мертвяк, — что ты, мол, за нелюдь за такая в наказание мне досталась? Ему, конечно, тоже несладко. Только-только после контузии в партии восстановился — обратно ротный стращает чуть не каждый день: «Вот убежит от нас твоя Муха, гляди, али завесится — партбилет мне сразу на стол кладешь, так и знай!» Рассказывает, а сам-то Лукич заикается, брови прыгают, глаза бегают, трясется весь — вот-вот развалится на запчасти. Крестится бедный, да так на Муху поглядывает иной раз, как будто прихлопнуть ее собрался, только не решил еще конкретно, за что именно в первую очередь. А Мухе ведь, между прочим, тоже и самой неудобно. С одной стороны, все, вроде, в порядке: приказ ясен, ну и вылетаешь себе на задание, как положено. Почему же тогда в это самое время тело твое, как бы отвинченное пока что, ведет себя как-то не по-людски? Какую ошибку допустила? Действовала, как указано командованием, а ведь генерал ошибиться не может, он бы сам в первую очередь подсказал, если она что не так, верно же? Значит, и нечего сомневаться. Сказано раз-навсегда: Родина слышит, Родина знает, и нечего тут рассуждать! С другой стороны, Лукича тоже понять можно: он-то не в курсе. Ну и пришлось, в результате, довести дедульке-бздульке, осветить положение дел, — как начались у нее в сорок первом секретные стратегические сны под личным чутким руководством легендарного полководца генерала Зукова. Лукич побожился молчать о Мухином особом задании до смерти, партбилетом поклялся и дал честное слово коммуниста с двадцатилетним стажем, за исключением тех восьми лет, когда он на нарах парился. А свой рафинад за завтраком стал отдавать Мухе, регулярно и без напоминаний. Даже материться при ней прекратил, а на ночь стал загораживать свои нары брезентом. Гостей Мухиных не боялся никогда, а снов, значит, застрашился: вот что значит контуженный по кумполу! Ну и ладно. В конце концов, его дело сторона, а наша задача, во-первых, стратегического характера, а во-вторых, не худо бы при этом и выспаться заодно, для чего ночь как раз и дается нормальным сознательным бойцам. Бессонницей пока не страдаем и, кстати, не нанималась всю ночь как в засаде дежурить, ждать, когда очередного козла черт принесет. Сама-то свидание, упаси бог, ни разу в жизни не назначала им, сосункам, фиг дождутся. Не контуженная еще, слава богу, самой-то, как Светка-фельдшерица, гостей на маздон зазывать, глазки каждому лейтенантишке строить, напрашиваться на членовредительство их гестаповское, — мерсите вас с кисточкой! Только ради них, паразитов, и терпишь, ведь дети же, буквально, хотя и офицера в душе. Так неужели же трудно за плечо девушку тряхануть или там за ногу какую-нибудь подергать предварительно? Кому же это, товарищи, приятно — от щекотки-то вашей невоспитанной просыпаться? Давайте практически смотреть! Вот тебе б самому, представь, хоть бы раз, спящему, начал бы чужой совершенно мужчина в трусах шмонать граблями своими ни с того ни с сего, да еще за лохматушку прихватывать. А? Да ты бы небось, аника-воин, такой шухер устроил, — всю бы дивизию по тревоге поднял в ружье! Рассуждать-то все мастера стали, положено — не положено, привыкли демагогию разводить высшей марки. А в той же самой боевой обстановке рядовой боец Мухина Мария выполняет свой долг скромно, безо всякого лишнего понта. Есть слово такое — «надо» — слыхали? А некоторым даже и на фронте почему-то своя рубашка ближе к телу, никогда не войдут в положение. Но факты, между прочим, на свете самая упрямая вещь, сам товарищ Сталин неоднократно раз подчеркивал. И в этой связи актив роты, здоровое ядро личного состава, — каждый рядовой боец всегда готов по первому же приказу до последней капли крови, причем ни шагу назад, буквально. Кстати, если в разрезе общественного лица, так Муха уже девятый месяц бессменно является членом редколлегии ротного боевого листка: что Гитлера изобразить, штыком красноармейским проколотого, что Сталина с усами — как раку ногу оторвать, три секунды. А в позатот четверг на собрании красно-ячейки выбрали даже агитатором — единогласно! Вот и успевай тут как хочешь — с одной-то жопой на три ярмарки, я извиняюсь. Потому начальство и довольно Мухой всегда, в пример ее ставит всем несознательным и нацменам, — они-то привыкли «моя твоя не понимай». Хотя и среди нацменов, безусловно, не все поголовно чудаки. Покойный комсорг роты, например, старший лейтенант Свинадзе на последнем собрании так и сказал, буквально: «Командование знает: Мухина — безотказная, с ней легко, можно положиться». Интересный такой был брюнет. Зубы крупные, белые, усики черные, миниатюрные такие, успел еще в ночь перед смертью рекомендацию Мухе дать в комсомол, утром его и срезало шальной пулей, царство небесное. А письмо из дому как, бывало, получит, лезгинку отплясывать как пойдет, — асса! асса! наливай-ка! — обмираешь вся прямо: Сталин вылитый, копия, жуткое дело! Хотя и грех, конечно, так необдуманно сравнивать, тем более простого грузина, ведь Сталин, хотя и с гор тоже спустился, но по нации, безусловно, человек совершенно советский, несмотря даже на акцент.
А вообще-то, в принципе, национальный вопрос разницы не играет. И Вальтер Иванович, кстати, немец был, хотя и советский учитель, притом немецкого языка, а не какого-нибудь там рисования.
1 2 3 4