Она была из Праги, из Бубенче, ее отец был какой-то шишкой в Коммерческом банке, – сейчас, возможно, поменьше, но все же – в Коммерческом банке, и она с детства знала людей, с которыми он познакомился лишь в SB А, и то лишь с некоторыми, и то лишь на уровне «how do you do – how do you do», тогда как она с ними обменивалась фразами, из которых он понимал только отдельные слова, а целое оставалось загадкой. Она играла в теннис, и зимой тоже – на эксклюзивных крытых кортах спортивного клуба. И все же она – каким-то своим бубенечским манером – его любила. Но была осторожна. Относилась к нему как к ровне, и вовсе не чувствовалось, что это лишь дань вежливости. Хотя, может быть, и не только. Почему же тогда, черт побери, они не выспались? Потому ли, что Рената, дочь и принцесса, была слишком консервативной? Или, может, потому, что он перед Ренатой, даже когда касался ее под теннисной юбкой, чувствовал какое-то особое, косте-лецкое, волнение, и выходит, что проводником лозунга «Petting. No fucking» оказывался именно он?
А как, собственно, складывалось у него с fucking все эти четыре года в Праге? Слабо, совсем слабо. Профессор с горечью сознавал, что жизнь его лениво текла сама по себе, а он ни к чему не прикладывал особых усилий. Проболтал эти четыре года, промитинговал, а жизнь – what about fucking ! Была Розетта, но это спьяну; а так – только одноразово; потом эта медичка Зуза-на из Литомержиц, с полгода примерно, потом как-то прекратилось – он и сам не понял как; с нею у него не было комплексов, а то, что у нее не остался, – так она не «Рената из злата»; а сейчас, если бы он остался с нею, она бы нашла основания, чтобы он остался в Праге, и года два он мог бы еще учиться. Но нет, на нее пришлось наплевать, и он таскался, как привидение, за Ренкой, с ракеткой под мышкой, в числе ее многочисленных поклонников; но Ренке было наплевать на него.
Да, она плевала на него, и наивно думать, что это не так. Просто она очень хорошо воспитана, эта девочка, надевающая каждый день свежее белье и пахнущая сандаловым деревом. Все слишком хорошо воспитаны, а его место – при Зузане, никакой тебе Ренаты. Зузке тоже он мог бы написать из Гацашпрндовичей, но он даже адреса ее не знал. Исчезла куда-то – может, и замуж вышла. Все в мире делится на воображаемое и реальное. Реальность всегда оказывается жалкой и горькой, и тем горше, чем совершеннее воображение. Неприступное воображение по имени Рената Майерова.
Он направился к Прашной бране и под нею наткнулся на Франци.
– Привет, – тихо сказал Франци.
– Привет, Франци, – ответил он и, заметив футляр с саксофоном, спросил: – Идешь куда-то наваривать?
– В «Репру», – ответил Франци, переводя дыхание.
– На американский бал? Не трепись!
– Туда.
– Парень, с каких это пор ты играешь у Влаха?
– Я не у Влаха. Там, в зале Сладковского, будет играть Зеттнер, так я у него.
Лицо Франци было бледно, на скулах – кровавый румянец; весь мокрый от пота, он тяжело дышал.
– А в остальном как жизнь? – спросил он.
– Глухо. А у тебя?
– Тоже глухо, приятель.
– Когда кончаешь?
– Только что кончил.
– Факт? Ну, так я тебя поздравляю. – Франци подал ему свободную руку.
– Не с чем, – ответил профессор, пожимая руку.
– Что теперь будешь делать?
– Пока ничего, – ответил он. Франци ничего знать не нужно. По крайней мере, хотя бы над ним он чувствует свое превосходство. – А у тебя когда выпускные?
Франци махнул рукой и ответил будто назло ему – сегодня все говорили назло:
– Еще не скоро. По крайней мере, два года еще.
Два года! Профессору расхотелось продолжать разговор. Искусственная эйфория взяла свое и снова, через сальто, обратилась траурной депрессией.
– Ну что ж, топай. Пока настроишь…
– Ты там будешь?
– Само собой, – произнес профессор лихим тоном гангстера и коснулся края шляпы. – Схожу лишь домой сменить шмотки.
– Ну, пока! – ответил Франци.
– Пока!
Он повернулся и пошел к набережной. Быстро пробрался через толпу, прикрывая глаза, чтобы спрятать набегающие слезы, снова завел старую шарманку: «hurry, sun, hurry… it may bring rain… but hurry, sun, down», – и поскольку опять был один, снова стал гангстером, несчастье снова превратилось в приключение Монти Бар-тоша из SBA , которого эти идиоты наивно посылают сеять культуру в возрождающемся селе.
Вход в «Репру» – «Дом приемов» – напоминал в тот вечер голливудскую премьеру. Ряды сверкающих лаком автомобилей стояли по обе стороны входа, и торжественные, элегантные пары входили в сверкающее фойе. Пожалуй, в последний раз, подумал Самуэль, выйдя из семейного лимузина Кочандрловых и ступая вместе с дочерью помещика по мраморной лестнице, – последнее увеселение остатков могущественной буржуазии. Лицо Иржинки неподвижно, губы крепко сжаты; ее толстые красные руки под розовой кисеей неприятно бросались в глаза. Лестница вела к бронзовому гардеробу, похожему на лакированный улей.
Там роились женщины. Он заметил в толпе кузину Эву – одну из тех, кто выиграл. Как те плзенские девушки три года назад, подумал он, только там большинство не сообразило, что в мундире дядюшки Сэма любой поденщик выглядит миллионером. По крайней мере, до тех в Плзне это не дошло. Эвочка, прошедшая через концлагерь, была умнее: она вышла за мексиканского консула. И сейчас с видом победительницы расхаживала в своем импортном платье с глубоким вырезом на спине, с гордо выставленным номером, вытатуированном на запястье, и с маленьким консулом-латиносом рядом с собой, который этим номером гордился не меньше ее.
Все это пахнет абсурдом, думал Сэм, – вся эта прославляемая историческая справедливость революции, переворота и путча. Ничтожным административным росчерком пера в ратуше Эва оказывается недосягаемой для большевистской власти. А взять Иржинку – что ее ждет? Разве что и ее снабдить супругом-дипломатом? Но уж очень близоруким должен быть этот дипломат, и к тому же – истовым католиком.
Он поискал ее взглядом: она стояла у зеркала, занятая тем тщетным делом, которое у женщин называется «привести себя в порядок». Для нее – бесполезным. Жмурясь от света ярких хрустальных люстр, он перевел взгляд на свою более привлекательную кузину. На отца, подумал он, Эва совсем не похожа, но она его дочь – с железной гарантией. Более прочной, чем у кого-либо из нас. Один бог знает, кто относится к роду лишь благодаря определенному административному деянию в ратуше. Иржинка, например, отец которой основательно нахалтурил с ее внешностью, больше походит на некоего батрака из Задворжи. И один бог знает, не лучше ли было бы сейчас для нее, чтобы эта административная ошибка открылась.
Но Эва – несомненно, дочь дяди Кона, погибшего в Терезине. Он хорошо помнил этого уродливого еврея, который злодейски втерся в потенциально антисемитский род через постель тети Луизочки, – и только благодаря зачатой в тот момент Эве. Так что Эва, настоящее дитя любви, красива, как и все плоды большого греха.
Иржинка вернулась, взяла его под руку. Он галантно проводил ее наверх, в «променуар». Глаза здесь разбегались от женских туалетов, которые в искусственном свете смотрелись сверкающим живым ковром. Он предвкушал встречу с Иреной – в ее вечернем туалете и с ее мудрой, усталой душой. Хотя над этим подшучивают, Ирена словно рождена для вечерних платьев – мальчик с зелеными глазами, без аромата, без запаха, – совершенно не похожая на остальных. Эта ее отличительность изучена, конечно, психологами. Сказано, почему она возникает, но не описано, какова она, ибо она неописуема. Elementary – ничего не поделаешь! Другие женщины, с их завитыми прическами, бритыми подмышками, накрашенными лицами, с их тюлем, шелками, американской грудью, серебряными туфельками, – со всем этим импортом материала и форм, – явно расходятся с целью.
– Привет, Самуэль, – раздалось рядом. Ему улыбался Педро Гешвиндер – не очень молодой человек с усиками и с барышней под рукой.
– Здравствуй, – ответил Сэм. – Добрый вечер! – Иржинка рядом оцепенела. – Это моя кузина, – представил он ее и тут же с иронией подумал: он торопится отбросить подозрение в ужасном вкусе.
– Мне очень приятно. Жофа Бернатова, – представилась сладким голосом барышня Гешвиндера.
– Кочандрлова, – пропищала Иржинка.
Педро улыбнулся ей и обольстительным голосом назвал себя:
– Бедржих Гешвиндер.
– Кочандрлова, – снова пискнула Иржинка, и Сэм заметил, что она покраснела. Заметил лишь он. Другие не могли видеть этого на батрацкой коже помещиковой дочери.
– Где же Гиллмановы? – спросила барышня Гешвиндера, дерзко глядя Сэму в глаза. «Я тебя не знаю, а ты все обо мне знаешь, курица?» – мысленно произнес он, а вслух ответил холодно:
– Должны прийти. Ждем.
– Роберт – по-прежнему такой активист или у него это уже прошло? – спросил Гешвиндер.
– Еще не прошло.
– Удивительно, как это Ирена терпит, – произнесла барышня.
– Очевидно, ей это не мешает, – ответил Сэм и оглядел зал. Он не беспокоился: пунктуальностью Ирена никогда не отличалась.
– Роберт всегда был бараном, – философски продолжал Педро. – И когда-нибудь его повесят.
– Кого? Роберта? Ты меня рассмешил! – возразила его барышня.
– Ну так начинай смеяться, Жофи, – повернулся к ней Педро. – Не забывай, что он был в комиссии, когда выгоняли Гарика, этого старого, классово сознательного капиталиста.
Барышня улыбнулась:
– Ирена его отовсюду вытянет. Она знает ходы.
– Если он ей будет еще нужен к тому времени.
– Ну что ты, такая любовь! Три года они уже вместе, да и поженились, когда Роберт был круглый ноль.
– Ну что ж… – Педро выразительно замолчал. Он встречался с Иреной еще до Роберта. С ее семнадцати лет до двадцати. Почти три года. Сэм подумал, что барышня Педро, вероятнее всего, не знает об этом. А ее кавалер продолжал: – На Гарика Ирена не сможет повлиять. На любого другого, пожалуй, да, но Гарик когда хочет отомстить, так он и Клеопатру укротит…
Сэм перестал прислушиваться к их болтовне. Его всегда немного злило: говорят об изменении политической ситуации как о чем-то несомненном, хотя никто в это особо не верит. Или, может, только я один не верю? Нет. Ирена тоже. «Это очевидно, – говорит его единственная Иренка. – Ошибка не в большевиках, а в нас. Мы все пропитаны тщетой, я это знаю, но не могу ее себе помочь. Я знаю, что коммунизм – прекрасная вещь, для девяноста девяти процентов – идеальная, но мы принадлежим к этому одному проценту, а для нас это не так». А когда Ирене становилось грустно или пусто на душе и она сетовала, что никогда не видела моря и вряд ли когда-нибудь увидит и в Африке ей не бывать, – он утешал ее словами, которые ей приятно было слушать: подожди немного, коммунисты проиграют, и в нашей семье будут деньжата, и я все устрою, мы все поедем туда, и Роберт с нами; но Ирена этому не верила: «Не проиграют, – говорила она, – коммунисты обязательно победят, они всегда побеждали, и это хорошо, что они выиграют». Он же начинал развивать свою теорию, придуманную для того, чтобы Иренка не грустила: «Я знаю, что они в конце концов выиграют, но не сейчас. А это столетие будет веком Америки, и мы еще поживем своей жизнью, – увидишь, Ирена. А после нас пусть приходит социалистический потоп; большевизм – это, конечно, правильно и нужно, пусть приходит, но после нас».
Это были, само собой, лишь успокоительные речи для Ирены, когда ее одолевала хандра. Но потом, наедине с собой, он опьянял себя этим всерьез. Американцы все же могут победить в войне. Но лучше, чтоб их победа была лишь временной. Достаточно почитать Маркса: он, пожалуй, во многом прав, с этим нужно согласиться. Было б неплохо, чтобы после победы американцев в будущей войне к власти пришли социал-демократы или какие-нибудь просвещенные либералы; пусть торжествует социальная справедливость, но пусть останется частная собственность, чтобы можно было иметь деньги, ездить по Европе, бывать в Париже… Ну и так далее. Как-то так все устроить, чтобы Роберт со своей партийной позицией знающего все ухмыльнулся над этой реакционной утопией, а он, Сэм, избавился бы от Бертика за его грешки в ревизионной комиссии. Хотя бы на десять лет. Потом бы Ирена сказала свое слово. Без всяких сомнений. Десять лет она не выдержит.
Внезапно Иржинка выскользнула из его руки. «Простите!» – услышал он ее голосок и увидел, как она бежит среди фланирующих пар, словно стельная корова, и здоровается с какой-то дамой. Он узнал эту женщину. Алена Байерова, а с ней – какой-то новый мужчина в очках. Улыбнулся Иржинке, поклонился, и вся троица направилась к Сэму и Гешвиндерам.
– Добрый вечер, госпожа Байерова!
– Добрый вечер, господин Геллен. – Она очень приветливо улыбнулась Самуэлю. В ее лице он увидел что-то неопределенное, несимпатичное, какую-то тщательно выделанную красивость. – Доктор Гавел – господин Геллен, – представила она мужчин.
– Очень рад, – ответил мужчина в очках и поклонился.
– Господин Геллен на медицинском, – сообщила Алена своему поклоннику. Тот приподнял брови.
– Да? – произнес он после некоторой паузы. – И где вы сейчас?
– На хирургии.
– У Ирашека? – спросил доктор с явным отсутствием интереса, и между ним и Сэмом начался пустой диалог – точно такой, подумал Сэм, какой ненавидит Ирена.
– Да, – сказал Сэм.
– Там еще работает ассистент Лёбл?
– Да, есть, – ответил Сэм. А что с ним может быть? – подумалось ему.
– Я с ним учился.
– Что вы говорите!
– Мы защищались с ним вместе.
– Ага.
Последовала краткая пауза, потом продолжение:
– О специализации уже подумали?
– Хотел бы остаться на хирургии, – ответил Сэм, думая в этот момент об Ирене.
– Хороший выбор. А я прохожу сейчас аттестацию по отоларингологии.
– Это как раз для него – там можно постоянно в чем-то ковыряться, да, Отто? – Алена внесла в беседу шутливую нотку и устремила на доктора профессионально влюбленный взор. Вся группка рассмеялась.
– Аленка ничего в науке не соображает, – подхватил эту ноту доктор Гавел. Шутки продолжались, но Сэм вдруг почувствовал чей-то взгляд. Быстро осмотрел зал, ибо верил, что телепатия существует. Белые, черные и розовые пятна дамских туалетов завертелись в калейдоскопе, в центре которого он увидел Ирену в черном платье из блестящей тафты; она, вместе с кислолицым Робертом, шла прямо к нему, совершенно отличная – как это описывают психологи – от всех остальных, прекрасная, как бархатный окунь из черного озера.
Дочь помещика тоже сразу увидела ее, но внимание злорадно сосредоточила на кузене. Стоило Гиллманке улыбнуться, как лицо Сэма поглупело: он раскрыл рот и сразу забыл, где находится. Потом она перевела взгляд на приближающуюся пару. На Ирене Гиллмановой был безупречный туалет, какого она себе просто не могла позволить: утонченно закрытое, как у монахини, платье плотно облегало тело. И такой вот, говорят, она была и в пятнадцать лет. Ах, у одного есть все, даже сверх меры, у другого – ничего.
Семочку потащило к Гиллманке, но та сама подошла к их кружку. У нее совсем нет бедер, удовлетворенно подумала Иржинка, но радость сразу же погасла: что ей с того, что у Гиллманки нет бедер, когда у нее их сверх меры, а Гиллманка стройна и округла, как Бергманша, и всегда была и будет как Нора. Она представила себе Семочку – как он совлекает с Гиллманки это платье из тафты. Семочка тем временем здоровался с Гиллманкой, а Роберт Гиллман тащился за своей женой как тень. А он довольно симпатичный парень, губы немножко как у негра, но симпатичный. Она следила, как Роберт подает руку Семочке и как при этом замерзает улыбка на губах Роберта; потом Гиллманка подала руку ей и покровительственно бросила:
– Хеллоу, Иржинка! – и ей захотелось влепить Ирене пощечину, как когда-то – вцепиться в лицо Норе, соблазнительной, молочно-белой Норе. Она заметила, как Гиллманка, чуть заметно ухмыльнувшись, пробежала глазами по ее наряду. Ненавижу тебя, корова! Но ей уже пожимал руку Роберт Гиллман, и глаза его были понимающими, словно таково его призвание.
– Как вы себя чувствуете? – мягко спросил он.
– Спасибо, хорошо, – враждебно ответила она, но он не заметил. Он что, решил позаботиться о ней, болван?
– Как дела у Женки и Фифи? – продолжал он.
– У них солитер, – ответила она. Возможно, он понял.
Тем временем из зала донеслись звуки джаза, и Алена начала подергиваться. Эта коза всегда изображает из себя темпераментную даму, которая усидеть не может, когда звучит джаз.
– Пошли, молодежь, – воскликнула Алена и повесилась на своего доктора. Дочь помещика обернулась к Семочке, но тот ее не замечал: они с Гиллманкой словно купались в глазах друг друга. Гешвиндер что-то рассказывал, Жофка хохотала, а этот баран Семочка уставился в глаза Гиллманки, словно искал в них второе дно. А та, точно так же, – в его. Иржинка боролась с искушением повеситься на Семочку и эту радость ему испортить. Если ты уж идиот настолько, что хочешь быть со мной галантным, так будь же!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
А как, собственно, складывалось у него с fucking все эти четыре года в Праге? Слабо, совсем слабо. Профессор с горечью сознавал, что жизнь его лениво текла сама по себе, а он ни к чему не прикладывал особых усилий. Проболтал эти четыре года, промитинговал, а жизнь – what about fucking ! Была Розетта, но это спьяну; а так – только одноразово; потом эта медичка Зуза-на из Литомержиц, с полгода примерно, потом как-то прекратилось – он и сам не понял как; с нею у него не было комплексов, а то, что у нее не остался, – так она не «Рената из злата»; а сейчас, если бы он остался с нею, она бы нашла основания, чтобы он остался в Праге, и года два он мог бы еще учиться. Но нет, на нее пришлось наплевать, и он таскался, как привидение, за Ренкой, с ракеткой под мышкой, в числе ее многочисленных поклонников; но Ренке было наплевать на него.
Да, она плевала на него, и наивно думать, что это не так. Просто она очень хорошо воспитана, эта девочка, надевающая каждый день свежее белье и пахнущая сандаловым деревом. Все слишком хорошо воспитаны, а его место – при Зузане, никакой тебе Ренаты. Зузке тоже он мог бы написать из Гацашпрндовичей, но он даже адреса ее не знал. Исчезла куда-то – может, и замуж вышла. Все в мире делится на воображаемое и реальное. Реальность всегда оказывается жалкой и горькой, и тем горше, чем совершеннее воображение. Неприступное воображение по имени Рената Майерова.
Он направился к Прашной бране и под нею наткнулся на Франци.
– Привет, – тихо сказал Франци.
– Привет, Франци, – ответил он и, заметив футляр с саксофоном, спросил: – Идешь куда-то наваривать?
– В «Репру», – ответил Франци, переводя дыхание.
– На американский бал? Не трепись!
– Туда.
– Парень, с каких это пор ты играешь у Влаха?
– Я не у Влаха. Там, в зале Сладковского, будет играть Зеттнер, так я у него.
Лицо Франци было бледно, на скулах – кровавый румянец; весь мокрый от пота, он тяжело дышал.
– А в остальном как жизнь? – спросил он.
– Глухо. А у тебя?
– Тоже глухо, приятель.
– Когда кончаешь?
– Только что кончил.
– Факт? Ну, так я тебя поздравляю. – Франци подал ему свободную руку.
– Не с чем, – ответил профессор, пожимая руку.
– Что теперь будешь делать?
– Пока ничего, – ответил он. Франци ничего знать не нужно. По крайней мере, хотя бы над ним он чувствует свое превосходство. – А у тебя когда выпускные?
Франци махнул рукой и ответил будто назло ему – сегодня все говорили назло:
– Еще не скоро. По крайней мере, два года еще.
Два года! Профессору расхотелось продолжать разговор. Искусственная эйфория взяла свое и снова, через сальто, обратилась траурной депрессией.
– Ну что ж, топай. Пока настроишь…
– Ты там будешь?
– Само собой, – произнес профессор лихим тоном гангстера и коснулся края шляпы. – Схожу лишь домой сменить шмотки.
– Ну, пока! – ответил Франци.
– Пока!
Он повернулся и пошел к набережной. Быстро пробрался через толпу, прикрывая глаза, чтобы спрятать набегающие слезы, снова завел старую шарманку: «hurry, sun, hurry… it may bring rain… but hurry, sun, down», – и поскольку опять был один, снова стал гангстером, несчастье снова превратилось в приключение Монти Бар-тоша из SBA , которого эти идиоты наивно посылают сеять культуру в возрождающемся селе.
Вход в «Репру» – «Дом приемов» – напоминал в тот вечер голливудскую премьеру. Ряды сверкающих лаком автомобилей стояли по обе стороны входа, и торжественные, элегантные пары входили в сверкающее фойе. Пожалуй, в последний раз, подумал Самуэль, выйдя из семейного лимузина Кочандрловых и ступая вместе с дочерью помещика по мраморной лестнице, – последнее увеселение остатков могущественной буржуазии. Лицо Иржинки неподвижно, губы крепко сжаты; ее толстые красные руки под розовой кисеей неприятно бросались в глаза. Лестница вела к бронзовому гардеробу, похожему на лакированный улей.
Там роились женщины. Он заметил в толпе кузину Эву – одну из тех, кто выиграл. Как те плзенские девушки три года назад, подумал он, только там большинство не сообразило, что в мундире дядюшки Сэма любой поденщик выглядит миллионером. По крайней мере, до тех в Плзне это не дошло. Эвочка, прошедшая через концлагерь, была умнее: она вышла за мексиканского консула. И сейчас с видом победительницы расхаживала в своем импортном платье с глубоким вырезом на спине, с гордо выставленным номером, вытатуированном на запястье, и с маленьким консулом-латиносом рядом с собой, который этим номером гордился не меньше ее.
Все это пахнет абсурдом, думал Сэм, – вся эта прославляемая историческая справедливость революции, переворота и путча. Ничтожным административным росчерком пера в ратуше Эва оказывается недосягаемой для большевистской власти. А взять Иржинку – что ее ждет? Разве что и ее снабдить супругом-дипломатом? Но уж очень близоруким должен быть этот дипломат, и к тому же – истовым католиком.
Он поискал ее взглядом: она стояла у зеркала, занятая тем тщетным делом, которое у женщин называется «привести себя в порядок». Для нее – бесполезным. Жмурясь от света ярких хрустальных люстр, он перевел взгляд на свою более привлекательную кузину. На отца, подумал он, Эва совсем не похожа, но она его дочь – с железной гарантией. Более прочной, чем у кого-либо из нас. Один бог знает, кто относится к роду лишь благодаря определенному административному деянию в ратуше. Иржинка, например, отец которой основательно нахалтурил с ее внешностью, больше походит на некоего батрака из Задворжи. И один бог знает, не лучше ли было бы сейчас для нее, чтобы эта административная ошибка открылась.
Но Эва – несомненно, дочь дяди Кона, погибшего в Терезине. Он хорошо помнил этого уродливого еврея, который злодейски втерся в потенциально антисемитский род через постель тети Луизочки, – и только благодаря зачатой в тот момент Эве. Так что Эва, настоящее дитя любви, красива, как и все плоды большого греха.
Иржинка вернулась, взяла его под руку. Он галантно проводил ее наверх, в «променуар». Глаза здесь разбегались от женских туалетов, которые в искусственном свете смотрелись сверкающим живым ковром. Он предвкушал встречу с Иреной – в ее вечернем туалете и с ее мудрой, усталой душой. Хотя над этим подшучивают, Ирена словно рождена для вечерних платьев – мальчик с зелеными глазами, без аромата, без запаха, – совершенно не похожая на остальных. Эта ее отличительность изучена, конечно, психологами. Сказано, почему она возникает, но не описано, какова она, ибо она неописуема. Elementary – ничего не поделаешь! Другие женщины, с их завитыми прическами, бритыми подмышками, накрашенными лицами, с их тюлем, шелками, американской грудью, серебряными туфельками, – со всем этим импортом материала и форм, – явно расходятся с целью.
– Привет, Самуэль, – раздалось рядом. Ему улыбался Педро Гешвиндер – не очень молодой человек с усиками и с барышней под рукой.
– Здравствуй, – ответил Сэм. – Добрый вечер! – Иржинка рядом оцепенела. – Это моя кузина, – представил он ее и тут же с иронией подумал: он торопится отбросить подозрение в ужасном вкусе.
– Мне очень приятно. Жофа Бернатова, – представилась сладким голосом барышня Гешвиндера.
– Кочандрлова, – пропищала Иржинка.
Педро улыбнулся ей и обольстительным голосом назвал себя:
– Бедржих Гешвиндер.
– Кочандрлова, – снова пискнула Иржинка, и Сэм заметил, что она покраснела. Заметил лишь он. Другие не могли видеть этого на батрацкой коже помещиковой дочери.
– Где же Гиллмановы? – спросила барышня Гешвиндера, дерзко глядя Сэму в глаза. «Я тебя не знаю, а ты все обо мне знаешь, курица?» – мысленно произнес он, а вслух ответил холодно:
– Должны прийти. Ждем.
– Роберт – по-прежнему такой активист или у него это уже прошло? – спросил Гешвиндер.
– Еще не прошло.
– Удивительно, как это Ирена терпит, – произнесла барышня.
– Очевидно, ей это не мешает, – ответил Сэм и оглядел зал. Он не беспокоился: пунктуальностью Ирена никогда не отличалась.
– Роберт всегда был бараном, – философски продолжал Педро. – И когда-нибудь его повесят.
– Кого? Роберта? Ты меня рассмешил! – возразила его барышня.
– Ну так начинай смеяться, Жофи, – повернулся к ней Педро. – Не забывай, что он был в комиссии, когда выгоняли Гарика, этого старого, классово сознательного капиталиста.
Барышня улыбнулась:
– Ирена его отовсюду вытянет. Она знает ходы.
– Если он ей будет еще нужен к тому времени.
– Ну что ты, такая любовь! Три года они уже вместе, да и поженились, когда Роберт был круглый ноль.
– Ну что ж… – Педро выразительно замолчал. Он встречался с Иреной еще до Роберта. С ее семнадцати лет до двадцати. Почти три года. Сэм подумал, что барышня Педро, вероятнее всего, не знает об этом. А ее кавалер продолжал: – На Гарика Ирена не сможет повлиять. На любого другого, пожалуй, да, но Гарик когда хочет отомстить, так он и Клеопатру укротит…
Сэм перестал прислушиваться к их болтовне. Его всегда немного злило: говорят об изменении политической ситуации как о чем-то несомненном, хотя никто в это особо не верит. Или, может, только я один не верю? Нет. Ирена тоже. «Это очевидно, – говорит его единственная Иренка. – Ошибка не в большевиках, а в нас. Мы все пропитаны тщетой, я это знаю, но не могу ее себе помочь. Я знаю, что коммунизм – прекрасная вещь, для девяноста девяти процентов – идеальная, но мы принадлежим к этому одному проценту, а для нас это не так». А когда Ирене становилось грустно или пусто на душе и она сетовала, что никогда не видела моря и вряд ли когда-нибудь увидит и в Африке ей не бывать, – он утешал ее словами, которые ей приятно было слушать: подожди немного, коммунисты проиграют, и в нашей семье будут деньжата, и я все устрою, мы все поедем туда, и Роберт с нами; но Ирена этому не верила: «Не проиграют, – говорила она, – коммунисты обязательно победят, они всегда побеждали, и это хорошо, что они выиграют». Он же начинал развивать свою теорию, придуманную для того, чтобы Иренка не грустила: «Я знаю, что они в конце концов выиграют, но не сейчас. А это столетие будет веком Америки, и мы еще поживем своей жизнью, – увидишь, Ирена. А после нас пусть приходит социалистический потоп; большевизм – это, конечно, правильно и нужно, пусть приходит, но после нас».
Это были, само собой, лишь успокоительные речи для Ирены, когда ее одолевала хандра. Но потом, наедине с собой, он опьянял себя этим всерьез. Американцы все же могут победить в войне. Но лучше, чтоб их победа была лишь временной. Достаточно почитать Маркса: он, пожалуй, во многом прав, с этим нужно согласиться. Было б неплохо, чтобы после победы американцев в будущей войне к власти пришли социал-демократы или какие-нибудь просвещенные либералы; пусть торжествует социальная справедливость, но пусть останется частная собственность, чтобы можно было иметь деньги, ездить по Европе, бывать в Париже… Ну и так далее. Как-то так все устроить, чтобы Роберт со своей партийной позицией знающего все ухмыльнулся над этой реакционной утопией, а он, Сэм, избавился бы от Бертика за его грешки в ревизионной комиссии. Хотя бы на десять лет. Потом бы Ирена сказала свое слово. Без всяких сомнений. Десять лет она не выдержит.
Внезапно Иржинка выскользнула из его руки. «Простите!» – услышал он ее голосок и увидел, как она бежит среди фланирующих пар, словно стельная корова, и здоровается с какой-то дамой. Он узнал эту женщину. Алена Байерова, а с ней – какой-то новый мужчина в очках. Улыбнулся Иржинке, поклонился, и вся троица направилась к Сэму и Гешвиндерам.
– Добрый вечер, госпожа Байерова!
– Добрый вечер, господин Геллен. – Она очень приветливо улыбнулась Самуэлю. В ее лице он увидел что-то неопределенное, несимпатичное, какую-то тщательно выделанную красивость. – Доктор Гавел – господин Геллен, – представила она мужчин.
– Очень рад, – ответил мужчина в очках и поклонился.
– Господин Геллен на медицинском, – сообщила Алена своему поклоннику. Тот приподнял брови.
– Да? – произнес он после некоторой паузы. – И где вы сейчас?
– На хирургии.
– У Ирашека? – спросил доктор с явным отсутствием интереса, и между ним и Сэмом начался пустой диалог – точно такой, подумал Сэм, какой ненавидит Ирена.
– Да, – сказал Сэм.
– Там еще работает ассистент Лёбл?
– Да, есть, – ответил Сэм. А что с ним может быть? – подумалось ему.
– Я с ним учился.
– Что вы говорите!
– Мы защищались с ним вместе.
– Ага.
Последовала краткая пауза, потом продолжение:
– О специализации уже подумали?
– Хотел бы остаться на хирургии, – ответил Сэм, думая в этот момент об Ирене.
– Хороший выбор. А я прохожу сейчас аттестацию по отоларингологии.
– Это как раз для него – там можно постоянно в чем-то ковыряться, да, Отто? – Алена внесла в беседу шутливую нотку и устремила на доктора профессионально влюбленный взор. Вся группка рассмеялась.
– Аленка ничего в науке не соображает, – подхватил эту ноту доктор Гавел. Шутки продолжались, но Сэм вдруг почувствовал чей-то взгляд. Быстро осмотрел зал, ибо верил, что телепатия существует. Белые, черные и розовые пятна дамских туалетов завертелись в калейдоскопе, в центре которого он увидел Ирену в черном платье из блестящей тафты; она, вместе с кислолицым Робертом, шла прямо к нему, совершенно отличная – как это описывают психологи – от всех остальных, прекрасная, как бархатный окунь из черного озера.
Дочь помещика тоже сразу увидела ее, но внимание злорадно сосредоточила на кузене. Стоило Гиллманке улыбнуться, как лицо Сэма поглупело: он раскрыл рот и сразу забыл, где находится. Потом она перевела взгляд на приближающуюся пару. На Ирене Гиллмановой был безупречный туалет, какого она себе просто не могла позволить: утонченно закрытое, как у монахини, платье плотно облегало тело. И такой вот, говорят, она была и в пятнадцать лет. Ах, у одного есть все, даже сверх меры, у другого – ничего.
Семочку потащило к Гиллманке, но та сама подошла к их кружку. У нее совсем нет бедер, удовлетворенно подумала Иржинка, но радость сразу же погасла: что ей с того, что у Гиллманки нет бедер, когда у нее их сверх меры, а Гиллманка стройна и округла, как Бергманша, и всегда была и будет как Нора. Она представила себе Семочку – как он совлекает с Гиллманки это платье из тафты. Семочка тем временем здоровался с Гиллманкой, а Роберт Гиллман тащился за своей женой как тень. А он довольно симпатичный парень, губы немножко как у негра, но симпатичный. Она следила, как Роберт подает руку Семочке и как при этом замерзает улыбка на губах Роберта; потом Гиллманка подала руку ей и покровительственно бросила:
– Хеллоу, Иржинка! – и ей захотелось влепить Ирене пощечину, как когда-то – вцепиться в лицо Норе, соблазнительной, молочно-белой Норе. Она заметила, как Гиллманка, чуть заметно ухмыльнувшись, пробежала глазами по ее наряду. Ненавижу тебя, корова! Но ей уже пожимал руку Роберт Гиллман, и глаза его были понимающими, словно таково его призвание.
– Как вы себя чувствуете? – мягко спросил он.
– Спасибо, хорошо, – враждебно ответила она, но он не заметил. Он что, решил позаботиться о ней, болван?
– Как дела у Женки и Фифи? – продолжал он.
– У них солитер, – ответила она. Возможно, он понял.
Тем временем из зала донеслись звуки джаза, и Алена начала подергиваться. Эта коза всегда изображает из себя темпераментную даму, которая усидеть не может, когда звучит джаз.
– Пошли, молодежь, – воскликнула Алена и повесилась на своего доктора. Дочь помещика обернулась к Семочке, но тот ее не замечал: они с Гиллманкой словно купались в глазах друг друга. Гешвиндер что-то рассказывал, Жофка хохотала, а этот баран Семочка уставился в глаза Гиллманки, словно искал в них второе дно. А та, точно так же, – в его. Иржинка боролась с искушением повеситься на Семочку и эту радость ему испортить. Если ты уж идиот настолько, что хочешь быть со мной галантным, так будь же!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14