он способен к самопожертвованию, всегда готов услужить; она познакомилась с ним задолго до Сэма и спала с ним задолго до того, как первый раз отказала Сэму, да и политическое положение у Роберта куда прочнее. Поэтому в конце концов Иренка и вышла за него. Поэтому? Поэтому. Поэтому? Трамвай свернул к остановке. Сэм соскочил и сделал несколько эквилибристских прыжков – не запачкать бы лакированные туфли! Затем повернулся против хода трамвая й зашагал полевой дорогой к усадьбе. Там, наверху, перед зеркалом, на которое падают последние лучи солнца, сидит Иржинка и заканчивает свой makeup . Рядом с трельяжем – письменный стол с книгами из Института: Grammaire fran?aise, La petite parisienne, L'Histoire de la litt?rature fran?aise, Visites le Louvre, Elle, Franse-Soir и так далее – Иржинин мир Института Эрне Дени, где ее пичкали французским, хотя он бедняжке никогда не давался, и она сама не представляет, зачем он ей, да и никто не знает – ну разве что во имя той сомнительной мечты о сомнительном будущем под названием «чтоб-оно-треснуло». Хотя с такой же вероятностью можно ожидать, что однажды Иржинка будет играть в Чешской филармонии лишь потому, что дважды в неделю ходит бренчать на пианино. Сэм ухмыльнулся и выплюнул в черную борозду хлебоносной почвы жвачку, которую берег во рту с самого обеда: то был один из последних пластиков. Пианино, разговорники – похоже, в ее жизни от них будет столь же проку, как и от афоризмов в ее дневничке, где также присутствует и его перл, содранный у Шекспира – или из Библии? Нет, все-таки из Шекспира: We are such stuff as dreams are made of… Несомненно, это очень поможет бедной Иржинке в ее проблемах.
Он подошел к калитке поместья и отворил ее. Табунок поросят с громким хрюканьем перебегал двор наискосок. Табунок бессмертных поросят, сопротивляющихся первому закону диалектики. Из-за поросят выскочили две охотничьи собаки и бросились на Сэма.
– Фу, дурачье! – крикнул он, отталкивая их. В приступе бессмысленной радости собаки наскакивали словно резиновые. Но только до крыльца. Как только он поднялся на ступеньки, они утратили интерес и вернулись на место.
Он медленно поднимался вверх по испанской лестнице. Половина двора уже была в тени, и в хлеву включили свет. Для него наступала вечерняя отрава. Он взялся за ручку двери и вошел.
Она слышала, как он идет по плиткам передней и открывает кухонную дверь, и потом его глубокий голос:
– Добрый день! – и восторженный ответ матери:
– Здравствуй, мальчик! – радость глазам, которые минуту назад – она видела – пялились в пустоту. Иржина уже стояла перед зеркалом, накинув мохнатую простыню, и стирала с кожи лесной аромат. Она сознавала, что дверь ванной не прикрыта, и ее правая нога, весь правый бок обнажены, и это как бы продолжало недавний сон о Норе-Иржине и докторе Гаусманне (последний был легко заменяем) – продолжало тем, что было совершенно ясно: кузен внутрь не полезет, и это лишь возможность, которая не свершится и ни в какой сон не воплотится.
– Иржка, поторопись! Сэм уже здесь! – позвала мать за дверью, и дочь помещика нахмурилась.
– Сейчас! – отозвалась она, продолжая стирать зеленый аромат с покрасневшей кожи.
Завернутая таким образом, думала она, я выгляжу не так уж плохо. Если бы не эта здоровая сельская краснота, лицо не было б таким уж непривлекательным. Губы у меня красивые, губы… Но это всегда так. Не будь этой здоровой красноты. Не будь этого живота. Не будь этих ног, как у рояля… Не будь этой здоровой красноты, не будь этого живота, не будь этих рояльных ног – не философствовал бы доктор Гаусманн о женских глазах. «Я не воспринимаю в женщинах ничего, кроме глаз, – говорил он, потому что обедал у них. – Глаза у женщин – это самое привлекательное», – возглашал он тоном адвоката по уголовным делам, а Нора целомудренно глотала мороженое, пряча под своим лиловым, самым привлекательным нарядом грудь как раз на меру ладони доктора Болвана Гаусманна. О боже! – она в ярости сбросила простыню на пол, показала себе в зеркале язык и быстро натянула нейлоновое белье. Из гостиной донесся смех кузена. Еще один болван! Зачем он старается? Почти голая под халатом, она ворвалась в гостиную, где на нее из кресла уставился кузен, скучающий до мозга костей, но его глаза и губы, зацелованные этой шлюхой Иреной Гиллмановой, галантно улыбались.
– Здравствуй, Джорджиана! – сострил он.
– Привет, Семочка! – ответила она, чтобы разозлить его. Он не любил, когда его так называли, ибо это напоминало о временах, когда он был маменькиным сыночком, и кое-кто из родственников помнил еще, что его вплоть до второго класса водили в школу за ручку. Был он вроде слабеньким, болезненным ребенком, и глупые девчонки всегда над ним подшучивали. Но что из того – сейчас вырос из него элегантный мужчина в смокинге и любовник этой ужасной Гиллмановой. Об этом тоже все в родне знают. Католическая ветвь рода, как всегда, рьяно вынашивает планы спасения его души; тетки, чередующиеся у Гелленов на чайных приемах, выговаривают тете Гелленовой, но тетя Гелленова отвечает: «Оставьте его в покое, я не буду ему ни в чем препятствовать; мне тоже нелегко это видеть, но он любит ее, нет смысла его упрекать; чем больше я буду ему запрещать, тем больше он будет думать, что на свете нет другой такой; вы ведь помните, как это было с Лаурой; надо ждать, пока он не влюбится в какую-нибудь другую девушку; как это и было с Лаурой, Семочка влюбится в какую-нибудь новую Гиллманову…» Ах, тетя Гелленова глупа, но она понимает людей, размышляла дочь помещика, это единственная тетка, кого я люблю, но она страшно любит Семочку, а Семочка делает, что может, чтобы натворить столько бесстыдства; и в конце концов он разобьет ее сердце, потому что это совершенный олух, хотя считает себя светским человеком; на самом же деле он всего лишь тягостный паяц при этой шлюшке Гиллмановой. Она прикрыла за собой дверь гостиной, но оставила большую щель. Включила свет, подошла к гардеробу и коснулась розового платья на плечиках.
– Ну, что нового? – начал кузен из гостиной. Как обычно. И еще думает, что у него есть фантазия!
– Так, ничего особенного.
– Что Нора?
– Нора? Она замужем…
– Знаю.
– Сейчас они с мужем собираются в горы.
– Да? А что Магда? Все точно по программе.
– Ну, ходит в институт. – Она так пошутила. И он пошутил:
– По-прежнему каждый день на маникюре?
– Не каждый – через день. У нее сейчас серьезное знакомство.
– Да? С кем же?
– Не знаю. Какой-то инженер или что-то вроде.
– Ага!
Сейчас он спросит про Ивонну.
– А чем занимается Ивонна?
Точно! Один к одному!
– На Пасху она полетит в Париж, к бабушке.
«Ты должна меня с ней познакомить».
– С ней ты должна меня познакомить!
– Конечно! Именно тебя, Семочка.
Может, и познакомлю, подумала она. Но не ради тебя – ради тети Гелленовой. Ивонна быстро вылечила бы тебя от гиллмановщины: Mademoiselle Yvonne Durand, fille de premier secretaire de la legation fran?aise. Только что тебя лечить? Свою жизнь ты сам лепишь, Семочка. Вот только тетю жалко.
Она слышала, как он встал и прошел в ее комнату; заскрипел стульчик у пианино, и он сразу же начал бренчать. Играл он ужасно. В родне принято им восхищаться, но только потому, что род совершенно не музыкален. Она включила маленькую лампочку у зеркала на туалетном столике и снова посмотрела на себя. В самом деле, вот так освещенная спереди, я выгляжу – если не обращать внимание на пухлость – почти приятно, не будь… Ну да, не будь этого «не будь». Боже, «не будь»! Она развязала полотенце и тряхнула головой. Из полотенца выпали редкие соломенно-желтые волосы в папильотках. Она раскручивала их одну за другой. Когда освободилась от последней, он сунул голову в спальню и только потом спросил:
– Можно войти?
– Можно, Сэм. – Она посмотрела на него в зеркале. – И погаси верхний свет.
Она видела черную руку с белоснежной манжетой на стене, которая сразу же погрузилась во мрак. Из плоскости зеркала выступило ее лицо, теперь уже не красное, а почти розовое, и алые губы. Глаза заблестели – даже почти эффектно, как у Норы. Не будь… Ах, глупость! Из тьмы выступил и кузен: остановился за ее спиной и приступил к одной из своих стандартных тем, предполагая, что они ее – так называемую женщину – занимают; на самом же деле они должны были вызвать интерес к нему самому:
– Вчера встретил Лауру с Павлом.
Тоже мне тема! Ведь все знают, что с тетушкой Лаурой он снимал комнату у Губертуса задолго до того, как это же сделал Павел, другой ее племянник, и Семочка прекрасно знает, что это известно каждому. Взяв гребешок с туалетного столика, она принялась расчесывать волосы. Потом спросила:
– Ты думаешь, они действительно вместе?
Она уже наперед знала, что он сейчас сделает. И он действительно приподнял брови и ухмыльнулся левым уголком рта.
– Не знаю, не знаю, – ответил он беспечно. – А почему бы им и не быть вместе?
– Ну, мне кажется, что Норбертов не обрадовала бы их женитьба, а?
– А где это написано, что так уж и сразу нужно жениться?
– Да, конечно. Но если Павел ее любит…
– Павел – да. А Лаура все же немножко бестия.
– Сэм! Ты не должен так говорить о ней!
– Но я ведь не в плохом смысле! Уж мне-то не знать ее!..
Конечно, знаешь. Яснее и напомнить нельзя, что у тебя с ней что-то было.
– Мне известно, что ты ее хорошо знаешь, – ответила она, с укором глядя на него, и это его, конечно, потешило. Губы его искривились, и он стал похож на опереточного циника. Не хватало только усиков.
– Ну, разумеется.
– Именно поэтому ты не должен так о ней говорить. Называть ее бестией только за то, что она оставила тебя. – Опереточная улыбка заметно смялась. Ну что ж, надо быть изобретательнее, если хочешь меня развлечь, подумала она; или не хочешь, раз уж ты ударился в христианскую добродетель? Но его улыбка снова вернулась на место: кузен по-английски овладел собой. И снова приподнял брови:
– Меня оставила? – удивился он. – Ну, если ты так думаешь… – Он сделал паузу, словно и без того было ясно, что она ошибается, что не Лаура его оставила – просто он дураком оказался. Потом продолжил:
– Но я так назвал ее вовсе не потому.
– А почему же?
– Так, вообще. Это ведь можно сказать почти о каждой женщине.
– И о пани Гиллмановой? – спросила она тоном Норы и сразу же пожалела, потому что не хотела доставлять ему удовольствия. Его, конечно, это не задело, совсем наоборот.
– О какой пани? – снова удивился он.
– Ты, наверное, с ней незнаком, – ответила она, а Семочка взял со столика флакон с лаком для ногтей и мечтательно задумался.
Украдкой посмотрела в его лицо. Он довольно красив, этот Семочка. Это его шутовство, пожалуй, окупается. Мужчины часто делают худшие вещи с меньшей выгодой для себя. Выспаться с Гиллмановой – наверное, оно того стоит. Но если бы не был он таким болваном! Однажды пришел на вечеринку со страшным прыщом на шее и сидел с ним, как награжденный орденом, словно в этом награждении не было ничего особенного, но надо, чтобы эту награду видели все. Сэмчик всегда был позером. Иногда ей казалось, что ему больше нравится говорить о некоторых вещах, чем делать.
– От дяди Джо? – спросил он вдруг, все еще загипнотизированный флакончиком.
– Нет, это Нора получила от Петра.
– Ага. – Слова у него кончились. Он вернул флакон на место и посмотрел на нее в зеркале. Она отложила расческу, взбила волосы, а кузен впал в транс. Ей захотелось выгнать его, но она этого не сделала. Взяла из мисочки розовую пуховку и стала пудриться. Нора. Нора пудрит и плечи, на балу у медиков на ней было платье с глубоким декольте; белые Норины плечи, сотворенные Иоахимовыми для поцелуев. Интересно, есть ли на них сейчас, после свадебного путешествия, прыщи? – подумала она, а кузен тем временем проснулся – возможно, пудра защекотала в носу, – наклонился и чихнул ей в лицо:
– Хорошая пудра. Классно пахнет.
Ее вдруг охватил приступ судорожной ярости. Она резко встала.
– Это мне привезла Ивонна из Парижа, – произнесла она, мысленно продолжая: «Чихай себе у Гиллманши, на Гиллманшу, идиот! Идиот!» – и потом вслух: – Выйди, пожалуйста, я буду одеваться.
– О'кей, Джорджиана! – глупо произнес он, встал и ленивым шагом выплыл из комнаты. Когда дверь за ним закрылась, она со злостью показала язык в его сторону. Идиот Семочка!
В кресле под портретом короля Георга VI сидел выпускник философского факультета, теперь уже профессор Монти Бартош с «Лайфом» в руке, напряженно размышляя, как сделать, чтобы не бросались в глаза его красно-сине-желтые полосатые носки, ибо они внезапно стали знаком стыда и позора. Еще вчера и позавчера он имел на них право, он был Монти Бартош из SBA , но сегодня у него уже лежит в кармане направление Министерства просвещения, он теперь сельский учитель английского языка Мартин Бартош в области Усти-над-Лабой, – и право на пестрые носки у него отняли. «Монти, бедняжка, – говорила Рената, – делай же что-нибудь, неужели ты собираешься туда ехать? Это ужасно!» Сама же она, разумеется, и пальцем не пошевельнула. Конечно, это страшно. И сейчас он торчит в клубе, как сельский дядюшка, гостящий в Праге, и ему кажется, что под американскими poker faces все прячут насмешку. Прочь из Праги – и навсегда! – ибо в отличие от большинства из них он серьезно опасался, что никакой войны больше не будет. Всю жизнь где-то в Верхней Лготе, в сельском училище, которое зимой завалено снегом, а летом тонет в грязи, откуда ездит автобус два раза в неделю до районного центра, – и учить там цыганят таблице умножения и азбуке. Когда он час назад притащился в клуб, Густав небрежно бросил ему: «Привет, Монти! Ты уже получил это?» – а когда он кивнул и сказал, что в понедельник отправляется, Густав пришел в ужас. «Не валяй дурака, приятель! Достань какую-нибудь бумажку от доктора, как я, – ведь не собираешься же ты для них строить из себя барана где-то в Гацашпрндовичах!»
Профессор чувствовал себя так, словно его отхлестали плетью. «Не валяй дурака!» – Густаву легко говорить. Его папаша быстро перекрасился и сидит сейчас в директорском кресле «Центротекса», к тому же сестра Густава вышла за Грюлиха из Министерства просвещения, а тот был в силе еще с сорок пятого. Ренате тоже легко жалеть и трепать языком: стоит ей улыбнуться, и она получит отсрочку хоть на десять лет, даже не прибегая к протекции. Или Михалу Д. Голлинеру с пестрой сетью дядюшек разных оттенков, от белого до красного. И вообще – всем в SBA .
Кроме него. Хотя он четыре года своего студенчества пахал на них и внушал себе, что он здесь свой, что им равен, пусть даже он всего лишь Мартин Бартош из Костельца, сын мелкого лавочника. Четыре года в клубе изо дня в день, в тщательно выглаженном смокинге, в ярких носках, в шелковом галстуке. Четыре года английской речи и дансинга в Prague English Club , и Halloween в American Institute , и River Party на Влтаве. Американцы видели в нем прирожденного нью-йоркца, никто в SBA не мог так произнести «С'топ, fellers!» и подобные фразочки, что летали здесь от стены до стены в престранном произношении; но сейчас этот карточный домик вдруг рассыпался, и он уже видел все без розовых очков: он – не ровня, никогда равным не был и не будет. И, если быть откровенным, – думал он с «Лайфом» в руке, рассматривая фото принцессы Маргарет, – на самом деле его никогда особенно не тянуло делать то, что он делал. И вообще, нравилось ли ему здесь, среди этих папиных дочек с аффектированным акцентом, пытающихся американским nasal twang-ом прикрыть грамматические ошибки? Не нравилось. В их обществе он постоянно чувствовал тяжесть в желудке, никогда он здесь не был самим собой… И все-таки упорно сюда лез. Извращение какое-то!
Поверх «Лайфа» он смотрел на четверку за столом для бриджа: Эва в заграничном зелено-желтом джемпере, против нее – Густав в пальто «эстерхази». Между ними Эмиль со жвачкой во рту и Розетта, в миру Рожена Бурживалова, с совиными очками на носу и очередным бантом на шее; играют в бридж, от которого их тошнит, говорят на английском, с которым едва справляются, одеваются в салонах, где за все платят родители – как ему это знакомо! – ведь он сам вел себя так же, вплоть до этих салонов. Что же в них такого, чего нет в нем?
Он не знал. Знал только, что в понедельник уезжает в Усти-над-Лабой, чтобы занять место в отделе образования согласно направлению министерства и сыграть свою почетную роль в радостном возрождении чешского села. И что все отвертелись, только он один в это вляпался, ибо не было у него никакого дядюшки и не знал он ни одного доктора, а тот, к кому он обратился, сидел в своей плюшевой приемной на набережной, боялся большевиков и решительно отказался подтвердить что-либо, кроме отменного здоровья.
От всего этого его мутило. Дверь рядом с креслами отворилась, и вошел Павел Роучек. Огляделся, увидел профессора, улыбнулся ему:
– Привет, Монти! – и сел в кресло рядом. У него были такие же пестрые носки. Но ему это можно. – Ну, как оно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Он подошел к калитке поместья и отворил ее. Табунок поросят с громким хрюканьем перебегал двор наискосок. Табунок бессмертных поросят, сопротивляющихся первому закону диалектики. Из-за поросят выскочили две охотничьи собаки и бросились на Сэма.
– Фу, дурачье! – крикнул он, отталкивая их. В приступе бессмысленной радости собаки наскакивали словно резиновые. Но только до крыльца. Как только он поднялся на ступеньки, они утратили интерес и вернулись на место.
Он медленно поднимался вверх по испанской лестнице. Половина двора уже была в тени, и в хлеву включили свет. Для него наступала вечерняя отрава. Он взялся за ручку двери и вошел.
Она слышала, как он идет по плиткам передней и открывает кухонную дверь, и потом его глубокий голос:
– Добрый день! – и восторженный ответ матери:
– Здравствуй, мальчик! – радость глазам, которые минуту назад – она видела – пялились в пустоту. Иржина уже стояла перед зеркалом, накинув мохнатую простыню, и стирала с кожи лесной аромат. Она сознавала, что дверь ванной не прикрыта, и ее правая нога, весь правый бок обнажены, и это как бы продолжало недавний сон о Норе-Иржине и докторе Гаусманне (последний был легко заменяем) – продолжало тем, что было совершенно ясно: кузен внутрь не полезет, и это лишь возможность, которая не свершится и ни в какой сон не воплотится.
– Иржка, поторопись! Сэм уже здесь! – позвала мать за дверью, и дочь помещика нахмурилась.
– Сейчас! – отозвалась она, продолжая стирать зеленый аромат с покрасневшей кожи.
Завернутая таким образом, думала она, я выгляжу не так уж плохо. Если бы не эта здоровая сельская краснота, лицо не было б таким уж непривлекательным. Губы у меня красивые, губы… Но это всегда так. Не будь этой здоровой красноты. Не будь этого живота. Не будь этих ног, как у рояля… Не будь этой здоровой красноты, не будь этого живота, не будь этих рояльных ног – не философствовал бы доктор Гаусманн о женских глазах. «Я не воспринимаю в женщинах ничего, кроме глаз, – говорил он, потому что обедал у них. – Глаза у женщин – это самое привлекательное», – возглашал он тоном адвоката по уголовным делам, а Нора целомудренно глотала мороженое, пряча под своим лиловым, самым привлекательным нарядом грудь как раз на меру ладони доктора Болвана Гаусманна. О боже! – она в ярости сбросила простыню на пол, показала себе в зеркале язык и быстро натянула нейлоновое белье. Из гостиной донесся смех кузена. Еще один болван! Зачем он старается? Почти голая под халатом, она ворвалась в гостиную, где на нее из кресла уставился кузен, скучающий до мозга костей, но его глаза и губы, зацелованные этой шлюхой Иреной Гиллмановой, галантно улыбались.
– Здравствуй, Джорджиана! – сострил он.
– Привет, Семочка! – ответила она, чтобы разозлить его. Он не любил, когда его так называли, ибо это напоминало о временах, когда он был маменькиным сыночком, и кое-кто из родственников помнил еще, что его вплоть до второго класса водили в школу за ручку. Был он вроде слабеньким, болезненным ребенком, и глупые девчонки всегда над ним подшучивали. Но что из того – сейчас вырос из него элегантный мужчина в смокинге и любовник этой ужасной Гиллмановой. Об этом тоже все в родне знают. Католическая ветвь рода, как всегда, рьяно вынашивает планы спасения его души; тетки, чередующиеся у Гелленов на чайных приемах, выговаривают тете Гелленовой, но тетя Гелленова отвечает: «Оставьте его в покое, я не буду ему ни в чем препятствовать; мне тоже нелегко это видеть, но он любит ее, нет смысла его упрекать; чем больше я буду ему запрещать, тем больше он будет думать, что на свете нет другой такой; вы ведь помните, как это было с Лаурой; надо ждать, пока он не влюбится в какую-нибудь другую девушку; как это и было с Лаурой, Семочка влюбится в какую-нибудь новую Гиллманову…» Ах, тетя Гелленова глупа, но она понимает людей, размышляла дочь помещика, это единственная тетка, кого я люблю, но она страшно любит Семочку, а Семочка делает, что может, чтобы натворить столько бесстыдства; и в конце концов он разобьет ее сердце, потому что это совершенный олух, хотя считает себя светским человеком; на самом же деле он всего лишь тягостный паяц при этой шлюшке Гиллмановой. Она прикрыла за собой дверь гостиной, но оставила большую щель. Включила свет, подошла к гардеробу и коснулась розового платья на плечиках.
– Ну, что нового? – начал кузен из гостиной. Как обычно. И еще думает, что у него есть фантазия!
– Так, ничего особенного.
– Что Нора?
– Нора? Она замужем…
– Знаю.
– Сейчас они с мужем собираются в горы.
– Да? А что Магда? Все точно по программе.
– Ну, ходит в институт. – Она так пошутила. И он пошутил:
– По-прежнему каждый день на маникюре?
– Не каждый – через день. У нее сейчас серьезное знакомство.
– Да? С кем же?
– Не знаю. Какой-то инженер или что-то вроде.
– Ага!
Сейчас он спросит про Ивонну.
– А чем занимается Ивонна?
Точно! Один к одному!
– На Пасху она полетит в Париж, к бабушке.
«Ты должна меня с ней познакомить».
– С ней ты должна меня познакомить!
– Конечно! Именно тебя, Семочка.
Может, и познакомлю, подумала она. Но не ради тебя – ради тети Гелленовой. Ивонна быстро вылечила бы тебя от гиллмановщины: Mademoiselle Yvonne Durand, fille de premier secretaire de la legation fran?aise. Только что тебя лечить? Свою жизнь ты сам лепишь, Семочка. Вот только тетю жалко.
Она слышала, как он встал и прошел в ее комнату; заскрипел стульчик у пианино, и он сразу же начал бренчать. Играл он ужасно. В родне принято им восхищаться, но только потому, что род совершенно не музыкален. Она включила маленькую лампочку у зеркала на туалетном столике и снова посмотрела на себя. В самом деле, вот так освещенная спереди, я выгляжу – если не обращать внимание на пухлость – почти приятно, не будь… Ну да, не будь этого «не будь». Боже, «не будь»! Она развязала полотенце и тряхнула головой. Из полотенца выпали редкие соломенно-желтые волосы в папильотках. Она раскручивала их одну за другой. Когда освободилась от последней, он сунул голову в спальню и только потом спросил:
– Можно войти?
– Можно, Сэм. – Она посмотрела на него в зеркале. – И погаси верхний свет.
Она видела черную руку с белоснежной манжетой на стене, которая сразу же погрузилась во мрак. Из плоскости зеркала выступило ее лицо, теперь уже не красное, а почти розовое, и алые губы. Глаза заблестели – даже почти эффектно, как у Норы. Не будь… Ах, глупость! Из тьмы выступил и кузен: остановился за ее спиной и приступил к одной из своих стандартных тем, предполагая, что они ее – так называемую женщину – занимают; на самом же деле они должны были вызвать интерес к нему самому:
– Вчера встретил Лауру с Павлом.
Тоже мне тема! Ведь все знают, что с тетушкой Лаурой он снимал комнату у Губертуса задолго до того, как это же сделал Павел, другой ее племянник, и Семочка прекрасно знает, что это известно каждому. Взяв гребешок с туалетного столика, она принялась расчесывать волосы. Потом спросила:
– Ты думаешь, они действительно вместе?
Она уже наперед знала, что он сейчас сделает. И он действительно приподнял брови и ухмыльнулся левым уголком рта.
– Не знаю, не знаю, – ответил он беспечно. – А почему бы им и не быть вместе?
– Ну, мне кажется, что Норбертов не обрадовала бы их женитьба, а?
– А где это написано, что так уж и сразу нужно жениться?
– Да, конечно. Но если Павел ее любит…
– Павел – да. А Лаура все же немножко бестия.
– Сэм! Ты не должен так говорить о ней!
– Но я ведь не в плохом смысле! Уж мне-то не знать ее!..
Конечно, знаешь. Яснее и напомнить нельзя, что у тебя с ней что-то было.
– Мне известно, что ты ее хорошо знаешь, – ответила она, с укором глядя на него, и это его, конечно, потешило. Губы его искривились, и он стал похож на опереточного циника. Не хватало только усиков.
– Ну, разумеется.
– Именно поэтому ты не должен так о ней говорить. Называть ее бестией только за то, что она оставила тебя. – Опереточная улыбка заметно смялась. Ну что ж, надо быть изобретательнее, если хочешь меня развлечь, подумала она; или не хочешь, раз уж ты ударился в христианскую добродетель? Но его улыбка снова вернулась на место: кузен по-английски овладел собой. И снова приподнял брови:
– Меня оставила? – удивился он. – Ну, если ты так думаешь… – Он сделал паузу, словно и без того было ясно, что она ошибается, что не Лаура его оставила – просто он дураком оказался. Потом продолжил:
– Но я так назвал ее вовсе не потому.
– А почему же?
– Так, вообще. Это ведь можно сказать почти о каждой женщине.
– И о пани Гиллмановой? – спросила она тоном Норы и сразу же пожалела, потому что не хотела доставлять ему удовольствия. Его, конечно, это не задело, совсем наоборот.
– О какой пани? – снова удивился он.
– Ты, наверное, с ней незнаком, – ответила она, а Семочка взял со столика флакон с лаком для ногтей и мечтательно задумался.
Украдкой посмотрела в его лицо. Он довольно красив, этот Семочка. Это его шутовство, пожалуй, окупается. Мужчины часто делают худшие вещи с меньшей выгодой для себя. Выспаться с Гиллмановой – наверное, оно того стоит. Но если бы не был он таким болваном! Однажды пришел на вечеринку со страшным прыщом на шее и сидел с ним, как награжденный орденом, словно в этом награждении не было ничего особенного, но надо, чтобы эту награду видели все. Сэмчик всегда был позером. Иногда ей казалось, что ему больше нравится говорить о некоторых вещах, чем делать.
– От дяди Джо? – спросил он вдруг, все еще загипнотизированный флакончиком.
– Нет, это Нора получила от Петра.
– Ага. – Слова у него кончились. Он вернул флакон на место и посмотрел на нее в зеркале. Она отложила расческу, взбила волосы, а кузен впал в транс. Ей захотелось выгнать его, но она этого не сделала. Взяла из мисочки розовую пуховку и стала пудриться. Нора. Нора пудрит и плечи, на балу у медиков на ней было платье с глубоким декольте; белые Норины плечи, сотворенные Иоахимовыми для поцелуев. Интересно, есть ли на них сейчас, после свадебного путешествия, прыщи? – подумала она, а кузен тем временем проснулся – возможно, пудра защекотала в носу, – наклонился и чихнул ей в лицо:
– Хорошая пудра. Классно пахнет.
Ее вдруг охватил приступ судорожной ярости. Она резко встала.
– Это мне привезла Ивонна из Парижа, – произнесла она, мысленно продолжая: «Чихай себе у Гиллманши, на Гиллманшу, идиот! Идиот!» – и потом вслух: – Выйди, пожалуйста, я буду одеваться.
– О'кей, Джорджиана! – глупо произнес он, встал и ленивым шагом выплыл из комнаты. Когда дверь за ним закрылась, она со злостью показала язык в его сторону. Идиот Семочка!
В кресле под портретом короля Георга VI сидел выпускник философского факультета, теперь уже профессор Монти Бартош с «Лайфом» в руке, напряженно размышляя, как сделать, чтобы не бросались в глаза его красно-сине-желтые полосатые носки, ибо они внезапно стали знаком стыда и позора. Еще вчера и позавчера он имел на них право, он был Монти Бартош из SBA , но сегодня у него уже лежит в кармане направление Министерства просвещения, он теперь сельский учитель английского языка Мартин Бартош в области Усти-над-Лабой, – и право на пестрые носки у него отняли. «Монти, бедняжка, – говорила Рената, – делай же что-нибудь, неужели ты собираешься туда ехать? Это ужасно!» Сама же она, разумеется, и пальцем не пошевельнула. Конечно, это страшно. И сейчас он торчит в клубе, как сельский дядюшка, гостящий в Праге, и ему кажется, что под американскими poker faces все прячут насмешку. Прочь из Праги – и навсегда! – ибо в отличие от большинства из них он серьезно опасался, что никакой войны больше не будет. Всю жизнь где-то в Верхней Лготе, в сельском училище, которое зимой завалено снегом, а летом тонет в грязи, откуда ездит автобус два раза в неделю до районного центра, – и учить там цыганят таблице умножения и азбуке. Когда он час назад притащился в клуб, Густав небрежно бросил ему: «Привет, Монти! Ты уже получил это?» – а когда он кивнул и сказал, что в понедельник отправляется, Густав пришел в ужас. «Не валяй дурака, приятель! Достань какую-нибудь бумажку от доктора, как я, – ведь не собираешься же ты для них строить из себя барана где-то в Гацашпрндовичах!»
Профессор чувствовал себя так, словно его отхлестали плетью. «Не валяй дурака!» – Густаву легко говорить. Его папаша быстро перекрасился и сидит сейчас в директорском кресле «Центротекса», к тому же сестра Густава вышла за Грюлиха из Министерства просвещения, а тот был в силе еще с сорок пятого. Ренате тоже легко жалеть и трепать языком: стоит ей улыбнуться, и она получит отсрочку хоть на десять лет, даже не прибегая к протекции. Или Михалу Д. Голлинеру с пестрой сетью дядюшек разных оттенков, от белого до красного. И вообще – всем в SBA .
Кроме него. Хотя он четыре года своего студенчества пахал на них и внушал себе, что он здесь свой, что им равен, пусть даже он всего лишь Мартин Бартош из Костельца, сын мелкого лавочника. Четыре года в клубе изо дня в день, в тщательно выглаженном смокинге, в ярких носках, в шелковом галстуке. Четыре года английской речи и дансинга в Prague English Club , и Halloween в American Institute , и River Party на Влтаве. Американцы видели в нем прирожденного нью-йоркца, никто в SBA не мог так произнести «С'топ, fellers!» и подобные фразочки, что летали здесь от стены до стены в престранном произношении; но сейчас этот карточный домик вдруг рассыпался, и он уже видел все без розовых очков: он – не ровня, никогда равным не был и не будет. И, если быть откровенным, – думал он с «Лайфом» в руке, рассматривая фото принцессы Маргарет, – на самом деле его никогда особенно не тянуло делать то, что он делал. И вообще, нравилось ли ему здесь, среди этих папиных дочек с аффектированным акцентом, пытающихся американским nasal twang-ом прикрыть грамматические ошибки? Не нравилось. В их обществе он постоянно чувствовал тяжесть в желудке, никогда он здесь не был самим собой… И все-таки упорно сюда лез. Извращение какое-то!
Поверх «Лайфа» он смотрел на четверку за столом для бриджа: Эва в заграничном зелено-желтом джемпере, против нее – Густав в пальто «эстерхази». Между ними Эмиль со жвачкой во рту и Розетта, в миру Рожена Бурживалова, с совиными очками на носу и очередным бантом на шее; играют в бридж, от которого их тошнит, говорят на английском, с которым едва справляются, одеваются в салонах, где за все платят родители – как ему это знакомо! – ведь он сам вел себя так же, вплоть до этих салонов. Что же в них такого, чего нет в нем?
Он не знал. Знал только, что в понедельник уезжает в Усти-над-Лабой, чтобы занять место в отделе образования согласно направлению министерства и сыграть свою почетную роль в радостном возрождении чешского села. И что все отвертелись, только он один в это вляпался, ибо не было у него никакого дядюшки и не знал он ни одного доктора, а тот, к кому он обратился, сидел в своей плюшевой приемной на набережной, боялся большевиков и решительно отказался подтвердить что-либо, кроме отменного здоровья.
От всего этого его мутило. Дверь рядом с креслами отворилась, и вошел Павел Роучек. Огляделся, увидел профессора, улыбнулся ему:
– Привет, Монти! – и сел в кресло рядом. У него были такие же пестрые носки. Но ему это можно. – Ну, как оно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14