Отныне она зовётся «Любимая», «Моя лучшая половина» и «отрада моего сердца»… Давайте же окунёмся в эту невероятную трогательную атмосферу и, сокрушив воображаемую преграду, потопчемся по лужайке, упругой, как облака, зелёной, как зелень наших грёз, слегка потревоженной лучом «silver and purple», пробившимся невесть откуда между двух гор…
«В то время как моя Любимая рисовала, я читала госпожу же Севинье . С семи до девяти – приятная беседа с Отрадой моего сердца у очага. Затем мы закрутили наши волосы на папильотки».
…
«Весь вечер непрерывный дождь. Ставни закрыты, огонь горит, свечи зажжены… Восхитительный день интимного уединения».
…
«С семи до десяти читала Ж.-Ж. Руссо. День восхитительного покоя».
…
«Провели вечер, не зажигая света, при тусклом свете бледной луны и огня в камине. Мы говорили о нас. Моя милая любовь. День задумчивой тишины».
…
«День идеального сладостного уединения».
…
«Подъём – в семь часов. Божественное серебристо-голубое утро… В десять часов мы с Любимой пьём чай. День чудеснейшей сосредоточенности».
…
«Мы с Любимой гуляем вокруг дома… Тёплый прелестный дождик. Начала «Мемуары» госпожи де Ментенон . Я не знаю, смогу ли дочитать их до конца из-за вульгарного стиля, нелепых анекдотов и бесцеремонных рассуждений».
…
«Читала. Писала. Рисовала. Прекрасный восход солнца, лазурное небо. Лёгкий дым кольцами поднимается над деревней… Несметное множество птиц!»
…
«Мы с Любимой гуляем возле нашего коттеджа».
Здесь я невольно останавливаюсь, чтобы ещё раз перечитать фразу, которой отмечен этот день среди прочих дней: «Мы с Любимой гуляем возле нашего коттеджа…» Если бы мисс Элеонора была менее простодушной и больше беспокоилась о том, что станет с дневником после её смерти, остановилась ли бы она на этом факте?
Для того чтобы привести в восхищение грядущие поколения и сбить с толку своих злопыхателей, подругам было достаточно оставить на одном из листков, которые Сара разрисовывала птицами и цветами, единственную фразу, содержащую в себе историю всей их жизни: «Мы с Любимой гуляем…»
Они гуляли около своего дома в течение пятидесяти одного года. Как они были одеты в первые годы своих тихих прогулок: не иначе как в белые платья согласно английской моде, с шейными платками, перекрещёнными на груди и слабо завязанными на высоком поясе? Эти знатные девушки спокойно переживали нехватку денег. «Сидя у огня, мы говорим о нашей бедности…» Я готова поклясться, что они говорили об этом как о дополнительной собственности, исключительном благе, хранящемся за их забором: наша бедность, наша смородина, наша дорогая корова Маргарет… наши туфли, которые мы скоро примерим… наши волосы, которые должен уложить цирюльник…
Мисс Батлер не пишет «наша могила», вероятно, лишь оттого, что её смущают слова, затрагивающие крайне интимную тему последнего ложа. Она лишь туманно намекает на это:
«День восхитительного уединения. Вечером мы с Любимой написали и подписали бумагу, скреплённую тремя чёрными печатями, и положили её в верхний ящик письменного стола. Она будет лежать там до дня нашей смерти, когда, как мы надеемся, желание, которое в ней содержится, будет исполнено».
Если бы она не упомянула о трёх чёрных сургучных печатях, мы бы всё равно их выдумали или взыскали. Три чёрные печати, ночь, клятва и два имени, торжественно начертанных под этой клятвой… Мы улыбаемся: подобные детские шалости пристали стольким страстям! Однако страстям не пристало длиться полвека, без перемен, без красок времени. Произнеся, написав, подписав, прошептав друг другу слова клятвы, выслушав завывание ветра, двенадцать полночных ударов часов и крики совы, собрав всех призраков валлийского дома, две подруги зажигают фонарь и отправляются, взявшись за руки, в хлев, навестить «дорогую Маргарет», свою корову.
Вне времени, вне досягаемости… Иногда, при столкновении с реальностью, они мимоходом отражают удары: их бегство вызвало много пересудов, которые повторяют газеты. Мисс Батлер приходит от этого в раздражение, жалуется в письмах влиятельным друзьям, упрекает свою знатную родню. Что думает по этому поводу счастливая и бессловесная Сара Понсанби? Мы никогда этого не узнаем. Нам лишь сообщают, что в тот день, когда граф де Жарнак посещает подруг и рассказывает им о парижских событиях (1789 года) – о бегстве Людовика XVI в Версаль и его возвращении, народных волнениях и всяческих ужасах, – Любимая заканчивает вышивать сумочку для писем из белого атласа, с золотыми инициалами, с каймой, оттенённой голубым и золотистым цветом, строчкой белого шёлка, и всё это отделывается светло-голубыми нитками… «Граф де Жарнак нас очаровал», – добавляет мисс Батлер. Она не пренебрегает кратким, по-английски сдержанным изложением революционных дней в своём чётком и лаконичном стиле, а затем возвращается к более неотложным делам:
«Мы с Любимой были в Блэн-Бэч… Видели очень милую молодую женщину с пряжей, маленького ребёнка с куклой, двух красивых собак, чёрную и белую кошку…» Детские приключения, волшебные сказки, полные любви… Если бы она решилась сказать всё! Едва приметный ложный стыд не позволяет ей добавить: «…фею, сидящую в цветке вьюнка, человека с птичьими лапами, белку в сапогах…» Она описывает лишь то, что доступно пониманию простого смертного: «Мы приносим ягоды остролиста и кустики земляники для нашего сада… Мы с Любимой смотрим, как телёнок сосёт корову, и рвём смородину…»
Я перевожу выборочно, меняю порядок фраз и даже не думаю извиняться. Волшебной сказке нет дела до равноденствий! Упругий ярко-зелёный газон мог бы хоть завтра покрыться крошкой хрустального льда. Была ли властна над этим коттеджем с его холмом хорошая или плохая погода? Здесь стояла своя погода, погода Лэнгольна: «Тёплый приятный дождь. Мы с Любимой обходим наши владения. Божественный восхитительный день».
Магия лучезарной дружбы, заставляющая жителей валлийской деревни относиться к подругам с благоговением, по-видимому, притягивает даже животных, которые зачарованно бродят в окрестностях коттеджа:
«Кролик в цветнике! Спускают деревенских собак. Но, очевидно, у собак нет ни чутья, ни глаз. Они не чувствуют и не замечают кролика, сидящего перед ними под окном библиотеки».
Соединившись для счастья и горя, они ничем не гнушаются. Их прекрасные руки размыкают свои объятия для домашних хлопот, сеют семена в огороде, покрывают лаком мебель, наводят глянец на каждую диковину своего благословенного и узкого мира.
«Подъём – в шесть часов. Мы с Любимой вышли в сад. Посеяли три вида огуречных семян. Смазали маслом стол гостиной с помощью присланного нам «Spinhamland». Пообедали на кухне, чтобы дать просохнуть смазанному маслом столу. Очень плотно пообедали, ели ягнёнка и холодную баранину. Нашли нашу Маргарет у ограды в ожидании, когда её впустят: мы открыли ей ворота. Прошлись вокруг луга, вернулись по тропинке. Деревня – это очарование».
Я умышленно опускаю все даты этого дневника. Мисс Батлер тщательно помечала числом каждую запись, видимо устрашённая тем, что скоротечное золото и неосязаемый тлен времени так быстро сушат чернила…
Я не касаюсь также многочисленных высказываний, сорвавшихся с пера провинциальной аристократки, коей была леди Батлер, которая благоволила к крестьянам Лэнгольна, но относилась сурово ко всяческим «безродным личностям с дурными манерами», желавшими проникнуть за белоснежную ограду. Питая пристрастие к родословным и гордясь на склоне лет, что «высший свет» приезжает почтить её, а также её возлюбленную тень своим визитом, она в то же время заботится о том, чтобы посетители долго не задерживались… Кроме того, в коттедже мало места. Мисс Батлер не заостряет внимания на обстановке апартаментов, которые с каждым днём всё больше приводят её в восторг («Я уверена, что она похожа на кабинет госпожи де Севинье» ), и, если я не ошибаюсь, слова «комната» и «наша кровать» встречаются всего лишь один раз. Английские читатели, более дотошные и жёлчные, чем я, вольны расценивать это как улику, но улику в чём? Неужели, завидуя столь беззаветной нежности, они пожелают, чтобы эти преданные друг другу девушки изменили своей невинности; да и что они считают невинностью? Я готова вступить в спор с теми, кто полагает, что можно, не нарушая правил приличия, поглаживать какую-нибудь юную горячую и свежую, как бархатистый персик, щёку, но если супружеская рука держит и мнёт в ладони розовую грудь, не уступающую персику с его пушком, тотчас же следует краснеть, кричать «караул» и клеймить захватчицу… До чего же трудно честным людям поверить в чью-либо невинность!.. Я знаю, я прекрасно знаю, что щека остаётся бесстрастной, в то время как грудь возбуждается… Что же, тем хуже для груди! Разве ты не можешь, милая нескромная грудь, позволить нам воспарить над тобой в себялюбивых мечтах, воскрешая в памяти плоть, утренние рассветы и горы, витать мыслью меж планет либо ни о чём не думать? Почему бы тебе не быть из тёплого безымянного камня, преисполненного почтения к руке, ласкающей тебя без всякого умысла? Мы не спрашивали твоего мнения, но ты немедленно сбрасываешь покров своей тайны и становишься попрошайкой, проявляя мужскую настойчивость, как бы это ни было стыдно… «В преступлениях по страсти, – говаривал старый судья, – почти всегда виновата жертва…»
Комната… Наша кровать… Мне недостаёт «Дневника», в котором раскрылась бы младшая из подруг, Сара Понсанби, она хранит молчание и вышивает. Какой бы свет на многое пролил дневник Сары Понсанби! Она призналась бы во всём. Жалобы тут и там, подспудное, возможно, коварное обольщение, способы возбуждения сладострастия… Могучая леди Элеонора, несущая ответственность за все повседневные решения, столь искренне поглощённая своей Любимой, разве вы не знали, что две женщины не могут образовать исключительно женскую пару? Вы были бдительным тюремщиком – мужчиной. Это вы рассчитали дистанцию, которую следовало держать между вами и окружающим миром, это вы устроили на неровной местности площадью в несколько миль идиллическое представление, показывая его картинки и там, и сям. Ваша учтивость, распахивавшая двери коттеджа перед путешественниками знатного происхождения, ещё лучше умела снова их запирать. Слуги быстро запрягали ваш скромный экипаж, и вы, «мы с Любимой», ехали по окрестным селениям, в гости к друзьям, обитающим по соседству, на природу; та же карета привозила вас в тот же вечер домой, и на обратном пути вас сопровождали полная луна, запах трав и смех лесных сов… Пятьдесят с лишним лет полночь каждый вечер заставала вас вместе под черепичной крышей: «…Мы нашли в комнате, на нашей кровати, рождественские подарки, которые наши лучшие друзья, наши слуги…»
В этом месте обычный читатель улыбнётся. Он также не удержится от лёгкого возгласа «ну-ну!» Но я не обычный читатель. Я не смеюсь над полночным часом, вновь пробившим над двумя женщинами, которые, не желая быть пародией на супружескую пару, преодолевают, искореняют искус лицемерного брака и находят прибежище в совместном сне, совместном бдении и ночной тревоге, поделённой на двоих… Самая слабая из двоих смыкает руки на шее старшей, вдыхает запах её густых волос и стискивает зубы, не позволяя себе ни вздохнуть, ни всхлипнуть: «Как мы далеко!.. До чего мы одиноки!..» А старшая, которой как будто не грозит никакая опасность, заслоняет плечо подруги рукой и ожесточённо сжимает во тьме свободный кулак: «Если бы кто-нибудь попробовал войти сюда, чтобы отнять её у меня, я бы…» Она слушает в темноте учащённое биение собственного сердца, ибо для двух женщин, решивших жить вместе, немыслима беспечность. Им позволено всё, за исключением всяческого душевного спокойствия.
Вот почему с настороженной нежностью и волнением я рассматриваю эту насыщенную тревогой комнату, на которую, наконец, снизошёл сои, а затем – рассвет; комнату и кровать, где покоятся два безрассудных нежных создания, столь беззаветно преданных своей мечте.
Любовь, домашние дела, работа в саду, полуночное чтение, приём гостей и ответные визиты, длинные подробные светские письма, английское чревоугодие, отдающее предпочтение и холодной баранине, и «десерту из пассифлоры, приготовленной с сахаром и мадерой» , – до чего же быстро летит время!.. Как, уже двадцать… уже сорок лет, как мы вместе? Но ведь это ужасно… Мы ещё не успели сказать друг другу того, что нам хотелось сказать… Надо немного передохнуть… либо пусть всё повторится сначала… «Ах! – говорит себе с содроганием леди Элеонора, которой скоро исполнится восемьдесят лет, – эта малышка, Отрада-моего-Сердца, эта малышка, я вскоре оставлю её совсем одну… Но ведь только вчера, только сегодня утром я записывала в своём дневнике, как трогательно она даёт мне рвотное средство, с какой заботой и добротой, в чём всё счастье моей жизни, печётся обо мне, это дитя, Моя-Лучшая-Половина… Это дитя, которому только шестьдесят шесть лет и которое ничего не знает о жизни…»
Примерно в то же время был написан посредственный портрет, который так мне нравится, портрет двух старых дев в костюмах для верховой езды… Вскоре после этого пробил час, когда мисс Батлер умерла в возрасте девяноста лет.
Покинутая ею подруга не заставила долго себя ждать и всего лишь два года спустя снова встретилась с ней на заранее приготовленном ложе, в тесной комнате, ключ к тайне которой хранился за тремя чёрными печатями. Здесь я снова отдаю дань бессловесной вышивальщице, ибо если «Хэмвудская газета» придаёт значение письму, которое написал той, что потеряла свою половину, герцог де Веллингтон, и щеголяет этим письмом, то ни в одном из посланий Сары Понсанби не содержится жалоб на одиночество и тоску; она нигде не описывает смерть Элеоноры Батлер и не превозносит характер покойной. Одинокая и обездоленная женщина вновь оказывается на высоте, как в благородную и неистовую пору своей юности, когда она приняла решение умереть. Подобно тому как потерпевший кораблекрушение не помышляет о том, чтобы делать опись утраченных вещей, Сара Понсанби не собирается громко оплакивать свою подругу. Мне по душе короткое последнее письмо, опубликованное её мемуаристом, которое нисколько не нарушает страстного безмолвия этой женщины и затушёвывает её образ былой суровой девической задумчивостью.
«…Приятель принёс мне сегодня утром шестнадцать гераней, из них четырнадцать новых сортов, хотя, как я полагаю, у меня уже восемьдесят видов герани. Я пришлю вам их список. Хотя они ещё дети, ближайшей весной они могут стать родителями, и тогда их потомство не уступит вашим цветам. Я благодарю вас за семена Heartsease ; боюсь только, что в это неблагоприятное время им будет трудно взойти…»
Тысяча восемьсот тридцать первый год… Ровно век минул с тех пор, как угасла та, что пережила свою подругу. Сможем ли мы вообразить без опаски двух дам из Лэнгольна 1930 года? Дешёвая машина, комбинезоны, сигареты, тесный бар и короткие волосы – таковы они сегодня. Не разучилась ли Сара Понсанби молчать как прежде? Возможно, при помощи кроссвордов. Элеонора Батлер чертыхается, поднимая домкрат, и удаляет свою грудь. Она уже не здоровается приветливо с деревенским кузнецом, а запросто общается с владельцем гаража. И вот, двадцатью годами раньше, Марсель Пруст наделил её желаниями, привычками и неприличным лексиконом, показывая таким образом, как плохо он её знал.
С тех пор как Пруст пролил свет на Содом, мы относимся с пиететом к тому, что он написал. Мы не дерзнули бы прикасаться после него к этим затравленным существам, тщательно заметающим свои следы и распыляющим на каждом шагу защитную жидкость, как каракатица.
Однако – заблуждался ли он или был несведущ в данном вопросе? – когда он населяет Гоморру непостижимыми и порочными девушками, разоблачает сговор и неистовое братство злых духов, мы лишь посмеиваемся и снисходительно-вяло глядим на это, утратив живительное чувство ошеломляющей правды, которое вело нас через Содом. Дело в том, что Гоморры просто не существует, как это ни досадно для фантазии или заблуждения Марселя Пруста. Половая зрелость, гимназии, одиночество, тюрьмы, извращения, снобизм… Жалкие питомники, неспособные породить и выпестовать массовый укоренившийся грех с неизбежно присущей ему круговой порукой. Безупречный чудовищный и бессмертный Содом взирает свысока на свою хилую сестру.
Безупречный, чудовищный и бессмертный… Какие громкие слова, свидетельствующие об уважении, по крайней мере о таком, с каким следует относиться к силе. Я не отрицаю этого. Женщина, само собой разумеется, плохо разбирается в педерастии, но, сталкиваясь с ней, принимает позу, которую подсказывает ей чутьё. Так перед лицом врага жук-бронзовка падает на землю и притворяется мёртвым;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
«В то время как моя Любимая рисовала, я читала госпожу же Севинье . С семи до девяти – приятная беседа с Отрадой моего сердца у очага. Затем мы закрутили наши волосы на папильотки».
…
«Весь вечер непрерывный дождь. Ставни закрыты, огонь горит, свечи зажжены… Восхитительный день интимного уединения».
…
«С семи до десяти читала Ж.-Ж. Руссо. День восхитительного покоя».
…
«Провели вечер, не зажигая света, при тусклом свете бледной луны и огня в камине. Мы говорили о нас. Моя милая любовь. День задумчивой тишины».
…
«День идеального сладостного уединения».
…
«Подъём – в семь часов. Божественное серебристо-голубое утро… В десять часов мы с Любимой пьём чай. День чудеснейшей сосредоточенности».
…
«Мы с Любимой гуляем вокруг дома… Тёплый прелестный дождик. Начала «Мемуары» госпожи де Ментенон . Я не знаю, смогу ли дочитать их до конца из-за вульгарного стиля, нелепых анекдотов и бесцеремонных рассуждений».
…
«Читала. Писала. Рисовала. Прекрасный восход солнца, лазурное небо. Лёгкий дым кольцами поднимается над деревней… Несметное множество птиц!»
…
«Мы с Любимой гуляем возле нашего коттеджа».
Здесь я невольно останавливаюсь, чтобы ещё раз перечитать фразу, которой отмечен этот день среди прочих дней: «Мы с Любимой гуляем возле нашего коттеджа…» Если бы мисс Элеонора была менее простодушной и больше беспокоилась о том, что станет с дневником после её смерти, остановилась ли бы она на этом факте?
Для того чтобы привести в восхищение грядущие поколения и сбить с толку своих злопыхателей, подругам было достаточно оставить на одном из листков, которые Сара разрисовывала птицами и цветами, единственную фразу, содержащую в себе историю всей их жизни: «Мы с Любимой гуляем…»
Они гуляли около своего дома в течение пятидесяти одного года. Как они были одеты в первые годы своих тихих прогулок: не иначе как в белые платья согласно английской моде, с шейными платками, перекрещёнными на груди и слабо завязанными на высоком поясе? Эти знатные девушки спокойно переживали нехватку денег. «Сидя у огня, мы говорим о нашей бедности…» Я готова поклясться, что они говорили об этом как о дополнительной собственности, исключительном благе, хранящемся за их забором: наша бедность, наша смородина, наша дорогая корова Маргарет… наши туфли, которые мы скоро примерим… наши волосы, которые должен уложить цирюльник…
Мисс Батлер не пишет «наша могила», вероятно, лишь оттого, что её смущают слова, затрагивающие крайне интимную тему последнего ложа. Она лишь туманно намекает на это:
«День восхитительного уединения. Вечером мы с Любимой написали и подписали бумагу, скреплённую тремя чёрными печатями, и положили её в верхний ящик письменного стола. Она будет лежать там до дня нашей смерти, когда, как мы надеемся, желание, которое в ней содержится, будет исполнено».
Если бы она не упомянула о трёх чёрных сургучных печатях, мы бы всё равно их выдумали или взыскали. Три чёрные печати, ночь, клятва и два имени, торжественно начертанных под этой клятвой… Мы улыбаемся: подобные детские шалости пристали стольким страстям! Однако страстям не пристало длиться полвека, без перемен, без красок времени. Произнеся, написав, подписав, прошептав друг другу слова клятвы, выслушав завывание ветра, двенадцать полночных ударов часов и крики совы, собрав всех призраков валлийского дома, две подруги зажигают фонарь и отправляются, взявшись за руки, в хлев, навестить «дорогую Маргарет», свою корову.
Вне времени, вне досягаемости… Иногда, при столкновении с реальностью, они мимоходом отражают удары: их бегство вызвало много пересудов, которые повторяют газеты. Мисс Батлер приходит от этого в раздражение, жалуется в письмах влиятельным друзьям, упрекает свою знатную родню. Что думает по этому поводу счастливая и бессловесная Сара Понсанби? Мы никогда этого не узнаем. Нам лишь сообщают, что в тот день, когда граф де Жарнак посещает подруг и рассказывает им о парижских событиях (1789 года) – о бегстве Людовика XVI в Версаль и его возвращении, народных волнениях и всяческих ужасах, – Любимая заканчивает вышивать сумочку для писем из белого атласа, с золотыми инициалами, с каймой, оттенённой голубым и золотистым цветом, строчкой белого шёлка, и всё это отделывается светло-голубыми нитками… «Граф де Жарнак нас очаровал», – добавляет мисс Батлер. Она не пренебрегает кратким, по-английски сдержанным изложением революционных дней в своём чётком и лаконичном стиле, а затем возвращается к более неотложным делам:
«Мы с Любимой были в Блэн-Бэч… Видели очень милую молодую женщину с пряжей, маленького ребёнка с куклой, двух красивых собак, чёрную и белую кошку…» Детские приключения, волшебные сказки, полные любви… Если бы она решилась сказать всё! Едва приметный ложный стыд не позволяет ей добавить: «…фею, сидящую в цветке вьюнка, человека с птичьими лапами, белку в сапогах…» Она описывает лишь то, что доступно пониманию простого смертного: «Мы приносим ягоды остролиста и кустики земляники для нашего сада… Мы с Любимой смотрим, как телёнок сосёт корову, и рвём смородину…»
Я перевожу выборочно, меняю порядок фраз и даже не думаю извиняться. Волшебной сказке нет дела до равноденствий! Упругий ярко-зелёный газон мог бы хоть завтра покрыться крошкой хрустального льда. Была ли властна над этим коттеджем с его холмом хорошая или плохая погода? Здесь стояла своя погода, погода Лэнгольна: «Тёплый приятный дождь. Мы с Любимой обходим наши владения. Божественный восхитительный день».
Магия лучезарной дружбы, заставляющая жителей валлийской деревни относиться к подругам с благоговением, по-видимому, притягивает даже животных, которые зачарованно бродят в окрестностях коттеджа:
«Кролик в цветнике! Спускают деревенских собак. Но, очевидно, у собак нет ни чутья, ни глаз. Они не чувствуют и не замечают кролика, сидящего перед ними под окном библиотеки».
Соединившись для счастья и горя, они ничем не гнушаются. Их прекрасные руки размыкают свои объятия для домашних хлопот, сеют семена в огороде, покрывают лаком мебель, наводят глянец на каждую диковину своего благословенного и узкого мира.
«Подъём – в шесть часов. Мы с Любимой вышли в сад. Посеяли три вида огуречных семян. Смазали маслом стол гостиной с помощью присланного нам «Spinhamland». Пообедали на кухне, чтобы дать просохнуть смазанному маслом столу. Очень плотно пообедали, ели ягнёнка и холодную баранину. Нашли нашу Маргарет у ограды в ожидании, когда её впустят: мы открыли ей ворота. Прошлись вокруг луга, вернулись по тропинке. Деревня – это очарование».
Я умышленно опускаю все даты этого дневника. Мисс Батлер тщательно помечала числом каждую запись, видимо устрашённая тем, что скоротечное золото и неосязаемый тлен времени так быстро сушат чернила…
Я не касаюсь также многочисленных высказываний, сорвавшихся с пера провинциальной аристократки, коей была леди Батлер, которая благоволила к крестьянам Лэнгольна, но относилась сурово ко всяческим «безродным личностям с дурными манерами», желавшими проникнуть за белоснежную ограду. Питая пристрастие к родословным и гордясь на склоне лет, что «высший свет» приезжает почтить её, а также её возлюбленную тень своим визитом, она в то же время заботится о том, чтобы посетители долго не задерживались… Кроме того, в коттедже мало места. Мисс Батлер не заостряет внимания на обстановке апартаментов, которые с каждым днём всё больше приводят её в восторг («Я уверена, что она похожа на кабинет госпожи де Севинье» ), и, если я не ошибаюсь, слова «комната» и «наша кровать» встречаются всего лишь один раз. Английские читатели, более дотошные и жёлчные, чем я, вольны расценивать это как улику, но улику в чём? Неужели, завидуя столь беззаветной нежности, они пожелают, чтобы эти преданные друг другу девушки изменили своей невинности; да и что они считают невинностью? Я готова вступить в спор с теми, кто полагает, что можно, не нарушая правил приличия, поглаживать какую-нибудь юную горячую и свежую, как бархатистый персик, щёку, но если супружеская рука держит и мнёт в ладони розовую грудь, не уступающую персику с его пушком, тотчас же следует краснеть, кричать «караул» и клеймить захватчицу… До чего же трудно честным людям поверить в чью-либо невинность!.. Я знаю, я прекрасно знаю, что щека остаётся бесстрастной, в то время как грудь возбуждается… Что же, тем хуже для груди! Разве ты не можешь, милая нескромная грудь, позволить нам воспарить над тобой в себялюбивых мечтах, воскрешая в памяти плоть, утренние рассветы и горы, витать мыслью меж планет либо ни о чём не думать? Почему бы тебе не быть из тёплого безымянного камня, преисполненного почтения к руке, ласкающей тебя без всякого умысла? Мы не спрашивали твоего мнения, но ты немедленно сбрасываешь покров своей тайны и становишься попрошайкой, проявляя мужскую настойчивость, как бы это ни было стыдно… «В преступлениях по страсти, – говаривал старый судья, – почти всегда виновата жертва…»
Комната… Наша кровать… Мне недостаёт «Дневника», в котором раскрылась бы младшая из подруг, Сара Понсанби, она хранит молчание и вышивает. Какой бы свет на многое пролил дневник Сары Понсанби! Она призналась бы во всём. Жалобы тут и там, подспудное, возможно, коварное обольщение, способы возбуждения сладострастия… Могучая леди Элеонора, несущая ответственность за все повседневные решения, столь искренне поглощённая своей Любимой, разве вы не знали, что две женщины не могут образовать исключительно женскую пару? Вы были бдительным тюремщиком – мужчиной. Это вы рассчитали дистанцию, которую следовало держать между вами и окружающим миром, это вы устроили на неровной местности площадью в несколько миль идиллическое представление, показывая его картинки и там, и сям. Ваша учтивость, распахивавшая двери коттеджа перед путешественниками знатного происхождения, ещё лучше умела снова их запирать. Слуги быстро запрягали ваш скромный экипаж, и вы, «мы с Любимой», ехали по окрестным селениям, в гости к друзьям, обитающим по соседству, на природу; та же карета привозила вас в тот же вечер домой, и на обратном пути вас сопровождали полная луна, запах трав и смех лесных сов… Пятьдесят с лишним лет полночь каждый вечер заставала вас вместе под черепичной крышей: «…Мы нашли в комнате, на нашей кровати, рождественские подарки, которые наши лучшие друзья, наши слуги…»
В этом месте обычный читатель улыбнётся. Он также не удержится от лёгкого возгласа «ну-ну!» Но я не обычный читатель. Я не смеюсь над полночным часом, вновь пробившим над двумя женщинами, которые, не желая быть пародией на супружескую пару, преодолевают, искореняют искус лицемерного брака и находят прибежище в совместном сне, совместном бдении и ночной тревоге, поделённой на двоих… Самая слабая из двоих смыкает руки на шее старшей, вдыхает запах её густых волос и стискивает зубы, не позволяя себе ни вздохнуть, ни всхлипнуть: «Как мы далеко!.. До чего мы одиноки!..» А старшая, которой как будто не грозит никакая опасность, заслоняет плечо подруги рукой и ожесточённо сжимает во тьме свободный кулак: «Если бы кто-нибудь попробовал войти сюда, чтобы отнять её у меня, я бы…» Она слушает в темноте учащённое биение собственного сердца, ибо для двух женщин, решивших жить вместе, немыслима беспечность. Им позволено всё, за исключением всяческого душевного спокойствия.
Вот почему с настороженной нежностью и волнением я рассматриваю эту насыщенную тревогой комнату, на которую, наконец, снизошёл сои, а затем – рассвет; комнату и кровать, где покоятся два безрассудных нежных создания, столь беззаветно преданных своей мечте.
Любовь, домашние дела, работа в саду, полуночное чтение, приём гостей и ответные визиты, длинные подробные светские письма, английское чревоугодие, отдающее предпочтение и холодной баранине, и «десерту из пассифлоры, приготовленной с сахаром и мадерой» , – до чего же быстро летит время!.. Как, уже двадцать… уже сорок лет, как мы вместе? Но ведь это ужасно… Мы ещё не успели сказать друг другу того, что нам хотелось сказать… Надо немного передохнуть… либо пусть всё повторится сначала… «Ах! – говорит себе с содроганием леди Элеонора, которой скоро исполнится восемьдесят лет, – эта малышка, Отрада-моего-Сердца, эта малышка, я вскоре оставлю её совсем одну… Но ведь только вчера, только сегодня утром я записывала в своём дневнике, как трогательно она даёт мне рвотное средство, с какой заботой и добротой, в чём всё счастье моей жизни, печётся обо мне, это дитя, Моя-Лучшая-Половина… Это дитя, которому только шестьдесят шесть лет и которое ничего не знает о жизни…»
Примерно в то же время был написан посредственный портрет, который так мне нравится, портрет двух старых дев в костюмах для верховой езды… Вскоре после этого пробил час, когда мисс Батлер умерла в возрасте девяноста лет.
Покинутая ею подруга не заставила долго себя ждать и всего лишь два года спустя снова встретилась с ней на заранее приготовленном ложе, в тесной комнате, ключ к тайне которой хранился за тремя чёрными печатями. Здесь я снова отдаю дань бессловесной вышивальщице, ибо если «Хэмвудская газета» придаёт значение письму, которое написал той, что потеряла свою половину, герцог де Веллингтон, и щеголяет этим письмом, то ни в одном из посланий Сары Понсанби не содержится жалоб на одиночество и тоску; она нигде не описывает смерть Элеоноры Батлер и не превозносит характер покойной. Одинокая и обездоленная женщина вновь оказывается на высоте, как в благородную и неистовую пору своей юности, когда она приняла решение умереть. Подобно тому как потерпевший кораблекрушение не помышляет о том, чтобы делать опись утраченных вещей, Сара Понсанби не собирается громко оплакивать свою подругу. Мне по душе короткое последнее письмо, опубликованное её мемуаристом, которое нисколько не нарушает страстного безмолвия этой женщины и затушёвывает её образ былой суровой девической задумчивостью.
«…Приятель принёс мне сегодня утром шестнадцать гераней, из них четырнадцать новых сортов, хотя, как я полагаю, у меня уже восемьдесят видов герани. Я пришлю вам их список. Хотя они ещё дети, ближайшей весной они могут стать родителями, и тогда их потомство не уступит вашим цветам. Я благодарю вас за семена Heartsease ; боюсь только, что в это неблагоприятное время им будет трудно взойти…»
Тысяча восемьсот тридцать первый год… Ровно век минул с тех пор, как угасла та, что пережила свою подругу. Сможем ли мы вообразить без опаски двух дам из Лэнгольна 1930 года? Дешёвая машина, комбинезоны, сигареты, тесный бар и короткие волосы – таковы они сегодня. Не разучилась ли Сара Понсанби молчать как прежде? Возможно, при помощи кроссвордов. Элеонора Батлер чертыхается, поднимая домкрат, и удаляет свою грудь. Она уже не здоровается приветливо с деревенским кузнецом, а запросто общается с владельцем гаража. И вот, двадцатью годами раньше, Марсель Пруст наделил её желаниями, привычками и неприличным лексиконом, показывая таким образом, как плохо он её знал.
С тех пор как Пруст пролил свет на Содом, мы относимся с пиететом к тому, что он написал. Мы не дерзнули бы прикасаться после него к этим затравленным существам, тщательно заметающим свои следы и распыляющим на каждом шагу защитную жидкость, как каракатица.
Однако – заблуждался ли он или был несведущ в данном вопросе? – когда он населяет Гоморру непостижимыми и порочными девушками, разоблачает сговор и неистовое братство злых духов, мы лишь посмеиваемся и снисходительно-вяло глядим на это, утратив живительное чувство ошеломляющей правды, которое вело нас через Содом. Дело в том, что Гоморры просто не существует, как это ни досадно для фантазии или заблуждения Марселя Пруста. Половая зрелость, гимназии, одиночество, тюрьмы, извращения, снобизм… Жалкие питомники, неспособные породить и выпестовать массовый укоренившийся грех с неизбежно присущей ему круговой порукой. Безупречный чудовищный и бессмертный Содом взирает свысока на свою хилую сестру.
Безупречный, чудовищный и бессмертный… Какие громкие слова, свидетельствующие об уважении, по крайней мере о таком, с каким следует относиться к силе. Я не отрицаю этого. Женщина, само собой разумеется, плохо разбирается в педерастии, но, сталкиваясь с ней, принимает позу, которую подсказывает ей чутьё. Так перед лицом врага жук-бронзовка падает на землю и притворяется мёртвым;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16