В школе она тоже так смеялась – к огромному неудовольствию и даже бешенству Анаис. Сейчас меня это как-то коробит. Присутствие толстяка, над которым она насмехается, ощущается где-то рядом с нами, во всей этой роскоши кокотки. Гляди-ка, прежде у неё не было этой очаровательной складочки в том месте, где зарождается грудь…– Люс, ты потолстела!– Ты думаешь? Мне тоже так кажется. Кожа у меня и в Монтиньи была не такая уж смуглая, – говорит она, кокетливо придвигаясь ко мне, – а теперь стала ещё белей. Если бы только у меня выросли настоящие груди! Но дядюшке я больше нравлюсь плоскогрудой. Но они всё-таки у меня немножко округлились по сравнению с теми временами, когда мы устраивали состязания на той тропке в овраге, знаешь, Клодина?.. Хочешь взглянуть?Оживлённая, ласковая, она придвигается ко мне и быстро расстёгивает розовую кофточку Кожа у самого основания грудок у неё такая тонкая, перламутровая, в обрамлении крепдешина она кажется голубой. Розовые ленты протянуты в кружева её сорочки (не забудем, по моде Империи!). А её глаза, зелёные глаза с чёрными ресницами, вдруг становятся странно томными.– О Клодина!– Что?– Ничего… Я так рада, что встретила тебя! Ты ещё красивее, чем была там, хотя ещё более сурова со своей бедной Люс.Ласковые руки обвивают мою шею. Боже, до чего у меня болит голова!– Какими это духами ты душишься?– Кипрскими. Неплохие, по-моему? О, поцелуй меня, ты всего только раз поцеловала меня… Ты спрашивала, не жалею ли я о Школе? Да, Клодина, я жалею о том сарайчике, где мы кололи дрова в полвосьмого утра и где я тебя целовала, а ты меня била! Ну и задавала же ты мне трёпку, злючка! Но скажи, ты всё-таки заметила, что я стала красивей? Я моюсь каждое утро, намываюсь прямо как твоя Фаншетта. Ну останься ещё немножко! Останься! Я сделаю всё, что ты захочешь. И потом, дай я тебе кое-что шепну на ушко… Я теперь столько всякого знаю…– Ну уж нет!Кокетка продолжает говорить, но я хватаю её за плечи и отталкиваю так грубо, что она налетает прямо на прекрасный трёхстворчатый шкаф и ударяется о него головой. Она потирает свою башку и смотрит на меня: хочет понять, надо ли ей плакать. Тогда я подхожу к ней и отвешиваю ей затрещину. Она краснеет и разражается слезами.– Да что же это такое! Что я тебе сделала?– Послушай, ты, верно, полагала, что меня устроят стариковские объедки!Я нервно надеваю шляпку-канотье (сильно уколов кожу на голове булавкой), перебрасываю через руку жакетку и направляюсь к выходу. Прежде чем Люс осознаёт, что происходит, я уже оказываюсь в передней и ощупью ищу входную дверь. Люс в полной растерянности бросается ко мне.– Ты сошла с ума, Клодина!– Вовсе нет, дорогая моя. Я для тебя слишком старомодна, вот и всё. У нас с тобой ничего не выйдет. Тысяча пожеланий твоему дядюшке.И я быстро сбегаю по лестнице – очень быстро, чтобы не видеть плачущую Люс с её расстёгнутой на белоснежной груди блузкой, которая, свесившись через перила, громко рыдая, зовёт меня, просит вернуться.– Возвернись, моя Клодина! Вернись!
И вот наконец я на улице, с тяжелейшей головной болью, какая-то оглушённая, как обычно бывает после моих идиотских мечтаний. Уже около шести вечера; всегда пыльный воздух этого грязного Парижа сегодня кажется мне невесомым, мягким. Что за странная история? Как бы мне хотелось, чтобы кто-нибудь, потянув меня за рукав, пробудил от этого сна, и чтобы Люс в своих остроносых сабо, с торчащими из-под красного капюшона непокорными прядями волос сказала бы мне, смеясь как девчонка: «Какая ты глупая, Клодина, что вообразила подобное!»Но нет, я не пробуждаюсь. И перед глазами моими так и стоит другая Люс: плачущая, с расстёгнутой блузкой, зовущая меня сквозь слёзы своим провинциальным говорком, более красивая, но не такая трогательная, как Люс-школьница.И всё же, что на меня нашло, когда эта малышка молила меня, обвив тонкими руками мою шею? Значит, за эти несколько месяцев я сделалась такой ханжой? Правильнее сказать, слишком уж добродетельной? Ведь не в первый раз неисправимая Люс искушает меня и не в первый раз я её колочу. Но тут на меня такое накатило. Может быть, ревность… Глухое негодование при мысли, что та самая Люс, которая так меня обожала и сейчас обожает на свой лад, радостно бросилась под ноги какому-то старику (ох, эти его воловьи глаза!)… И отвращение. Конечно, отвращение! А я всё пытаюсь умничать в этой жизни, кричать на всех перекрёстках: «О-о! Меня ничему не надо учить, о-о, я давно всё прочитала! И во всём разбираюсь, хотя мне только семнадцать лет!» Превосходно. А вот когда какой-то господин на улице щиплет меня за зад, а моя подружка переживает в жизни то, о чём я имею обыкновение читать, тогда я потрясена, я наношу удары зонтиком или же с благородным негодованием ускользаю из обители порока. В глубине души, Клодина, ты просто самая обычная порядочная девушка. Вот уж посмеялся бы надо мной Марсель, если бы узнал об этом!Наконец подходит омнибус «Пантеон–Курсель», такой мирный, выписывающий кренделя. Хоп! Вспрыгнем в него на ходу, не дожидаясь, пока он остановится. Удачный прыжок на площадку довольно быстро идущего омнибуса утешает меня, заставляет о многом забыть. Только бы папа не вздумал именно сегодня спуститься на грешную землю! Вдруг он посчитал моё отсутствие слишком долгим, а мне неприятно ему лгать, рассказывать, будто я весь день пробыла у тётушки Кёр.Но опасаться нечего: папа, как обычно, парит в облаках. Когда я вхожу, он, окружённый своими манускриптами, укрывшись в густой бороде, бросает на меня дикий взгляд. Господин Мариа, тихий как мышка, сидит за маленьким столиком и что-то пишет; при виде меня он тайком вытаскивает из кармашка часы, чтобы взглянуть на них. Его-то как раз и тревожило моё долгое отсутствие!– О-о-о! – восклицает папа громовым голосом. – Ты пренебрегаешь семейными обязанностями! Не менее часа прошло, как ты ушла из дома!Господин Мариа бросает огорчённый взгляд на папу. Он-то знает, что я ушла из дома в два часа, а сейчас тридцать пять минут седьмого.– Господин Мариа, у вас глаза точь-в-точь как у зайца. Но, ради Бога, не подумайте, что я хочу вас обидеть! У зайцев глаза очень красивые, чёрные, удлинённые и влажные. Папа, я не видела тётушку Кёр, не застала её дома. Но у меня была встреча получше, я повстречала одну свою подружку из Монтиньи, Люс, ты ведь помнишь Люс? Она живёт на улице Курсель.– Люс? Конечно помню! Вы вместе ходили к первому причастию – это та, что собирается выйти замуж.– Вроде того. Понимаешь, мы долго с ней болтали.– Ты намерена часто с ней видеться?– Нет, мне не нравится обстановка в её квартире.– А что у неё за муж? Противный, да?– Не знаю, я видела только его фотографию.
Я два дня не выхожу из дома. Сижу в своей комнате или в папиной книжной берлоге за полуприкрытыми ставнями, через которые в дом всё равно проникает слишком много тёплого воздуха и слишком много солнечного света. Я не знаю, в какую дыру мне забиться от этого несущего угрозу, пугающего меня лета. А вдруг я снова заболею! Я вслушиваюсь в грозу, вдыхаю наэлектризованный воздух, влажный после ливня. Напрасно я с такой самоуверенностью лгу себе: история Люс потрясла меня больше, чем мне хотелось бы. Мели, не умея меня понять, только растравляет мою рану, разговаривая со мной о Монтиньи; она получила оттуда последние, очень подробные новости.– Малышка Кёне только что разродилась.– Да? А сколько же ей лет?– Тринадцать с половиной. Мальчиком, кажется, очень славным… А на ореховом дереве верхнего сада в этот год уродится много орехов.– Помолчи, Мели, мне их есть не придётся, меня там не будет…– Там такие прекрасные орехи, правда, моя козочка? «Отгадай, сатана, четыре ядрышка в штанах…»– Выкладывай другие новости.– Большой бледно-алый розовый куст совсем погубили гусеницы – это мне слуга арендатора пишет, – и люди развлекаются тем, что убивают их; надо же быть такими болванами.– А чего ты хочешь, что они должны с ними делать? Варенье из них варить, что ли?– Не стоит умничать: берёшь в руки гусеницу, относишь её в другую местность, ну хоть в Мустье, и тогда все остальные гусеницы за ней последуют.– И почему только, Мели, ты не сдашь на аттестат зрелости, чего ты ждёшь? Это просто гениально. Это средство ты сама придумала?– Дьявол меня побери, нет, – говорит Мели, заправляя под чепчик тусклые белокурые волосы. – Всем на свете это известно.– И это все новости?– Нет. Дядюшка Канья, мой родственник, из-за белка сделался полностью «всемощным».– Каким сделался?– Да, ноги у него распухли до самых колен, хуже того, у него живот «раздувает», он вроде как «подвижен». Что ещё? Новые владельцы замка «Мост под Вязами» перестроили парк, чтобы как следует заняться пасеководством.– Пресноводством? Но в имении «Мост под Вязами» нет воды.– Странно, ничего-то ты толком не слышишь сегодня, бедняжка моя! Я тебе говорю, что они построили множество ульев, чтобы завести пасеководство, вот что!Начищая керосиновую лампу, Мели бросает на меня нежный, слегка презрительный взгляд. Откуда только набралась она таких слов. Намотаем себе на ус.
До чего жарко в этом отвратительном Париже! Не желаю я такой жары! Это не похоже на зной, смягчённый свежим дуновением ветра, как бывает там, у нас, когда легко дышится, – нет, здесь стоит изнуряющая духота. Я лежу днём, вытянувшись на постели, и думаю о многом-многом: о Марселе, который забыл обо мне, о кузене Дядюшке, который бегает за юбками… Он меня разочаровал. Зачем он был со мной таким добрым, таким общительным, почти нежным, если тут же взял и забыл про меня? Ведь надо было совсем немного дней, немного слов, чтобы поближе сойтись друг с другом, и тогда мы часто ходили бы куда-нибудь вместе. С ним мне было бы приятнее немного лучше узнать Париж. Но, видно, для этого очаровательного противного мужчины Клодина недостаточно хороша, чтобы быть другом.Ландыши на камине раздражают меня, вызывают головную боль… Что со мной? Я так печалюсь из-за Люс? Да, конечно, но тут ещё и кое-что другое, сердце моё разрывается от тоски по родному краю. Я чувствую себя такой же смешной и нелепой, как эта трогательная гравюра, висевшая в приёмной у мадемуазель Сержан, – «Миньона, тоскующая по родному краю». А мне казалось, что я уже излечилась от многого, освободилась от некоторых пристрастий! Увы, я снова возвращаюсь в Монтиньи… Сжимать целые охапки высокой и свежей травы; утомившись, засыпать, прижимаясь к низенькой нагретой солнцем ограде; пить дождевые капли с листьев настурции, которые перекатываются на них, как шарики ртути; рвать на берегу реки незабудки ради удовольствия видеть, как они потом увядают на столе, и слизывать тягучий сок с ивового прутика, ободрав с него кору; дуть, точно в дудочку, в толстые травяные стебли; воровать яйца синичек, мять душистые листья дикой смородины – словом, заключить в свои объятья, обнять всё то, что я люблю! Мне хотелось бы поцеловать прекрасное дерево и чтобы оно ответило мне на мой поцелуй… «Ходите пешком, Клодина, побольше двигайтесь».Я не могу, не хочу, это нагоняет на меня тоску! Пусть лучше меня трясёт лихорадка дома. Вы, верно, думаете, что под солнечными лучами ваши парижские улицы заблагоухали! С кем мне поделиться всем тем, что тяготит мою душу? Марсель, желая утешить меня, поведёт по магазинам. Его отец лучше понял бы меня… но я робею, я никогда не решилась бы быть с ним совсем откровенной. Синие глаза кузена Дядюшки, видно, и без того уже многое угадывают, эти прекрасные, смущающие меня глаза с коричневатыми морщинистыми веками, которые внушают доверие… и однако даже в то самое мгновение, когда его взгляд говорит вам: «Вы можете мне всё рассказать», у меня вдруг вызывает тревогу улыбка, прячущаяся под серебристыми усами. А папа… папа работает с господином Мариа (должно быть, господину Мариа жарко летом от его бороды. Может, он на ночь заплетает её в косичку?).Как много я уже утратила из того, что было мне свойственно прежде! Я лишилась невинной радости, которую испытывала от того, что двигаюсь, лазаю по деревьям, прыгаю, точно Фаншетта… Фаншетта не танцует больше из-за своего тяжёлого живота. А у меня тяжёлая голова, хоть, к счастью, нет живота.Я без конца читаю, читаю, читаю. Всё подряд. Неважно что. Чем ещё мне заняться, чтобы избавиться от самой себя, от всего, что меня окружает? Мне не нужно больше выполнять домашние задания. И хотя я не объясняю больше в своих сочинениях по стилистике раза два в год, почему «праздность – мать всех пороков», думаю, я сумела гораздо лучше понять, как ей удаётся посеять семена некоторых из них…Я посетила тётушку Вильгельмину в воскресенье, в её день приёмов.Омнибус проезжает мимо дома Люс… я опасаюсь встречи с ней. Она, не задумываясь, может закатить мне сцену со слезами при всём честном народе, а мои нервы уже на пределе.Тётушка, измученная жарой, отменила визиты, она выказала некоторое удивление при виде меня. Я не стала тратить время на красивые фразы.– Тётушка, мне что-то совсем плохо. Я хочу вернуться в Монтиньи. Париж убивает меня.– Девочка моя, вы и правда неважно выглядите, и к тому же глаза что-то слишком блестят… Почему вы так редко у меня бываете? О вашем отце я не говорю, он неисправим.– Я не прихожу потому, что я злюсь и всё меня раздражает. Я бы только расстроила вас, я вполне на это способна.– Верно, это то, что называется «тоской по родине»? Хоть бы Марсель был дома! Этот скрытник, конечно, не сказал вам, что проведёт весь день за городом?– Он поступает правильно, он увидит зелёную листву. Он поехал один? Вас это не беспокоит, тётушка?– О нет! – говорит она со своей неизменной мягкой улыбкой. – Его пригласил его друг Шарли.– Ах, ну тогда… – выпаливаю я, вскакивая с места, – он в хороших руках.Решительно, эта старая дама глуповата. Нет, конечно, не ей стану я поверять свои печали, изливать свои жалобы деревца, вырванного из родной почвы. В нетерпении я переступаю с ноги на ногу, она с некоторым беспокойством старается удержать меня.– Может быть, покажетесь моему врачу? Это старый доктор, очень учёный и мудрый, я ему полностью доверяю.– Нет, не хочу. Он посоветует мне немного рассеяться, побольше общаться с людьми, завести подружек моего возраста… Ох эти подружки моего возраста! До чего презренные существа!Эта поганая Люс…– Прощайте, тётушка. Если Марсель сможет меня навестить, я буду рада. – И, чтобы смягчить некоторую свою резкость, я добавляю: – Кроме него, у меня нет подружек моего возраста.На этот раз тётушка Кёр не удерживает меня. Я смущаю душевный покой слепой и нежной бабушки, насколько легче ей воспитывать Марселя.О-о! Эти два красавчика ищут прохлады в тени деревьев, в пригороде! Зелень листвы разнеживает их сердца, оживляет румянцем щёки, окрашивает в аквамарин голубые глаза Марселя и придает блеск чёрным глазам его дорогого друга… Было бы чертовски забавно, если бы их застукали вдвоём. Господи! Вот уж я бы повеселилась! Но у них богатый опыт, они не дадут себя застукать. Они вернутся вечером поездом, печально задумчивые, под руку, и расстанутся, бросая друг на друга такие красноречивые взгляды… А я по-прежнему буду совсем одна.Стыдись, Клодина! Неужели не наступит никогда конец этим навязчивым мыслям, этому тоскливому одиночеству?Одна, совсем одна! Клер выходит замуж, я остаюсь одна.О, дорогая моя, ты сама этого хотела. Оставайся же одна – наедине со своей драгоценной честью.Да. Я просто несчастная грустная девочка, которая по вечерам зарывается в нежную шёрстку Фаншетты, чтобы спрятать там свои горящие губы и синяки под глазами. Клянусь вам, клянусь, тут вовсе нет и не может быть обычной девичьей нервозности, потребности выйти замуж. Мне нужно что-то большее, чем муж…
Ко мне заглянул Марсель. Сегодня его серый костюм, такого серо-сизого цвета, что это могло бы взволновать горлицу, дополняется странным, цвета лютика галстуком, крепдешиновым полотнищем, обёрнутым вокруг белого воротничка, от которого видна только узенькая кромка, галстуком, драпирующимся на груди складками и заколотым булавками с жемчужными головками, совсем как у женщин, – находка, за которую я ему отвешиваю комплимент.– Удачная была прогулка в воскресенье?– О, бабушка вам рассказала? Ох уж эта бабушка, она в конце концов может меня скомпрометировать! Да, чудесная прогулка! Изумительная погода!– И такой же друг!– Да, – отзывается он, и глаза у него какие-то растерянные. – Друг под стать погоде.– Значит, новый медовый месяц?– Почему новый, Клодина?Он какой-то томный, нежный… выглядит усталым и прелестным… синие глаза с сиреневатыми веками. Кажется, он готов к доверительным излияниям, без всякой сдержанности, без оглядки.– Расскажите о своей прогулке.– О прогулке… ничего особенного. Пообедали в трактире на берегу реки, словно двое…– …влюблённых.– Выпили горьковатого белого винца, – продолжает он, не возражая против моей реплики, – поели жареной картошки, ну и, говорю вам, ничего, ничего особенного… бродили, укрываясь в тени, по траве… Право, не знаю, что в этот день чувствовал Шарли…– Он чувствовал вас рядом, вот и всё.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
И вот наконец я на улице, с тяжелейшей головной болью, какая-то оглушённая, как обычно бывает после моих идиотских мечтаний. Уже около шести вечера; всегда пыльный воздух этого грязного Парижа сегодня кажется мне невесомым, мягким. Что за странная история? Как бы мне хотелось, чтобы кто-нибудь, потянув меня за рукав, пробудил от этого сна, и чтобы Люс в своих остроносых сабо, с торчащими из-под красного капюшона непокорными прядями волос сказала бы мне, смеясь как девчонка: «Какая ты глупая, Клодина, что вообразила подобное!»Но нет, я не пробуждаюсь. И перед глазами моими так и стоит другая Люс: плачущая, с расстёгнутой блузкой, зовущая меня сквозь слёзы своим провинциальным говорком, более красивая, но не такая трогательная, как Люс-школьница.И всё же, что на меня нашло, когда эта малышка молила меня, обвив тонкими руками мою шею? Значит, за эти несколько месяцев я сделалась такой ханжой? Правильнее сказать, слишком уж добродетельной? Ведь не в первый раз неисправимая Люс искушает меня и не в первый раз я её колочу. Но тут на меня такое накатило. Может быть, ревность… Глухое негодование при мысли, что та самая Люс, которая так меня обожала и сейчас обожает на свой лад, радостно бросилась под ноги какому-то старику (ох, эти его воловьи глаза!)… И отвращение. Конечно, отвращение! А я всё пытаюсь умничать в этой жизни, кричать на всех перекрёстках: «О-о! Меня ничему не надо учить, о-о, я давно всё прочитала! И во всём разбираюсь, хотя мне только семнадцать лет!» Превосходно. А вот когда какой-то господин на улице щиплет меня за зад, а моя подружка переживает в жизни то, о чём я имею обыкновение читать, тогда я потрясена, я наношу удары зонтиком или же с благородным негодованием ускользаю из обители порока. В глубине души, Клодина, ты просто самая обычная порядочная девушка. Вот уж посмеялся бы надо мной Марсель, если бы узнал об этом!Наконец подходит омнибус «Пантеон–Курсель», такой мирный, выписывающий кренделя. Хоп! Вспрыгнем в него на ходу, не дожидаясь, пока он остановится. Удачный прыжок на площадку довольно быстро идущего омнибуса утешает меня, заставляет о многом забыть. Только бы папа не вздумал именно сегодня спуститься на грешную землю! Вдруг он посчитал моё отсутствие слишком долгим, а мне неприятно ему лгать, рассказывать, будто я весь день пробыла у тётушки Кёр.Но опасаться нечего: папа, как обычно, парит в облаках. Когда я вхожу, он, окружённый своими манускриптами, укрывшись в густой бороде, бросает на меня дикий взгляд. Господин Мариа, тихий как мышка, сидит за маленьким столиком и что-то пишет; при виде меня он тайком вытаскивает из кармашка часы, чтобы взглянуть на них. Его-то как раз и тревожило моё долгое отсутствие!– О-о-о! – восклицает папа громовым голосом. – Ты пренебрегаешь семейными обязанностями! Не менее часа прошло, как ты ушла из дома!Господин Мариа бросает огорчённый взгляд на папу. Он-то знает, что я ушла из дома в два часа, а сейчас тридцать пять минут седьмого.– Господин Мариа, у вас глаза точь-в-точь как у зайца. Но, ради Бога, не подумайте, что я хочу вас обидеть! У зайцев глаза очень красивые, чёрные, удлинённые и влажные. Папа, я не видела тётушку Кёр, не застала её дома. Но у меня была встреча получше, я повстречала одну свою подружку из Монтиньи, Люс, ты ведь помнишь Люс? Она живёт на улице Курсель.– Люс? Конечно помню! Вы вместе ходили к первому причастию – это та, что собирается выйти замуж.– Вроде того. Понимаешь, мы долго с ней болтали.– Ты намерена часто с ней видеться?– Нет, мне не нравится обстановка в её квартире.– А что у неё за муж? Противный, да?– Не знаю, я видела только его фотографию.
Я два дня не выхожу из дома. Сижу в своей комнате или в папиной книжной берлоге за полуприкрытыми ставнями, через которые в дом всё равно проникает слишком много тёплого воздуха и слишком много солнечного света. Я не знаю, в какую дыру мне забиться от этого несущего угрозу, пугающего меня лета. А вдруг я снова заболею! Я вслушиваюсь в грозу, вдыхаю наэлектризованный воздух, влажный после ливня. Напрасно я с такой самоуверенностью лгу себе: история Люс потрясла меня больше, чем мне хотелось бы. Мели, не умея меня понять, только растравляет мою рану, разговаривая со мной о Монтиньи; она получила оттуда последние, очень подробные новости.– Малышка Кёне только что разродилась.– Да? А сколько же ей лет?– Тринадцать с половиной. Мальчиком, кажется, очень славным… А на ореховом дереве верхнего сада в этот год уродится много орехов.– Помолчи, Мели, мне их есть не придётся, меня там не будет…– Там такие прекрасные орехи, правда, моя козочка? «Отгадай, сатана, четыре ядрышка в штанах…»– Выкладывай другие новости.– Большой бледно-алый розовый куст совсем погубили гусеницы – это мне слуга арендатора пишет, – и люди развлекаются тем, что убивают их; надо же быть такими болванами.– А чего ты хочешь, что они должны с ними делать? Варенье из них варить, что ли?– Не стоит умничать: берёшь в руки гусеницу, относишь её в другую местность, ну хоть в Мустье, и тогда все остальные гусеницы за ней последуют.– И почему только, Мели, ты не сдашь на аттестат зрелости, чего ты ждёшь? Это просто гениально. Это средство ты сама придумала?– Дьявол меня побери, нет, – говорит Мели, заправляя под чепчик тусклые белокурые волосы. – Всем на свете это известно.– И это все новости?– Нет. Дядюшка Канья, мой родственник, из-за белка сделался полностью «всемощным».– Каким сделался?– Да, ноги у него распухли до самых колен, хуже того, у него живот «раздувает», он вроде как «подвижен». Что ещё? Новые владельцы замка «Мост под Вязами» перестроили парк, чтобы как следует заняться пасеководством.– Пресноводством? Но в имении «Мост под Вязами» нет воды.– Странно, ничего-то ты толком не слышишь сегодня, бедняжка моя! Я тебе говорю, что они построили множество ульев, чтобы завести пасеководство, вот что!Начищая керосиновую лампу, Мели бросает на меня нежный, слегка презрительный взгляд. Откуда только набралась она таких слов. Намотаем себе на ус.
До чего жарко в этом отвратительном Париже! Не желаю я такой жары! Это не похоже на зной, смягчённый свежим дуновением ветра, как бывает там, у нас, когда легко дышится, – нет, здесь стоит изнуряющая духота. Я лежу днём, вытянувшись на постели, и думаю о многом-многом: о Марселе, который забыл обо мне, о кузене Дядюшке, который бегает за юбками… Он меня разочаровал. Зачем он был со мной таким добрым, таким общительным, почти нежным, если тут же взял и забыл про меня? Ведь надо было совсем немного дней, немного слов, чтобы поближе сойтись друг с другом, и тогда мы часто ходили бы куда-нибудь вместе. С ним мне было бы приятнее немного лучше узнать Париж. Но, видно, для этого очаровательного противного мужчины Клодина недостаточно хороша, чтобы быть другом.Ландыши на камине раздражают меня, вызывают головную боль… Что со мной? Я так печалюсь из-за Люс? Да, конечно, но тут ещё и кое-что другое, сердце моё разрывается от тоски по родному краю. Я чувствую себя такой же смешной и нелепой, как эта трогательная гравюра, висевшая в приёмной у мадемуазель Сержан, – «Миньона, тоскующая по родному краю». А мне казалось, что я уже излечилась от многого, освободилась от некоторых пристрастий! Увы, я снова возвращаюсь в Монтиньи… Сжимать целые охапки высокой и свежей травы; утомившись, засыпать, прижимаясь к низенькой нагретой солнцем ограде; пить дождевые капли с листьев настурции, которые перекатываются на них, как шарики ртути; рвать на берегу реки незабудки ради удовольствия видеть, как они потом увядают на столе, и слизывать тягучий сок с ивового прутика, ободрав с него кору; дуть, точно в дудочку, в толстые травяные стебли; воровать яйца синичек, мять душистые листья дикой смородины – словом, заключить в свои объятья, обнять всё то, что я люблю! Мне хотелось бы поцеловать прекрасное дерево и чтобы оно ответило мне на мой поцелуй… «Ходите пешком, Клодина, побольше двигайтесь».Я не могу, не хочу, это нагоняет на меня тоску! Пусть лучше меня трясёт лихорадка дома. Вы, верно, думаете, что под солнечными лучами ваши парижские улицы заблагоухали! С кем мне поделиться всем тем, что тяготит мою душу? Марсель, желая утешить меня, поведёт по магазинам. Его отец лучше понял бы меня… но я робею, я никогда не решилась бы быть с ним совсем откровенной. Синие глаза кузена Дядюшки, видно, и без того уже многое угадывают, эти прекрасные, смущающие меня глаза с коричневатыми морщинистыми веками, которые внушают доверие… и однако даже в то самое мгновение, когда его взгляд говорит вам: «Вы можете мне всё рассказать», у меня вдруг вызывает тревогу улыбка, прячущаяся под серебристыми усами. А папа… папа работает с господином Мариа (должно быть, господину Мариа жарко летом от его бороды. Может, он на ночь заплетает её в косичку?).Как много я уже утратила из того, что было мне свойственно прежде! Я лишилась невинной радости, которую испытывала от того, что двигаюсь, лазаю по деревьям, прыгаю, точно Фаншетта… Фаншетта не танцует больше из-за своего тяжёлого живота. А у меня тяжёлая голова, хоть, к счастью, нет живота.Я без конца читаю, читаю, читаю. Всё подряд. Неважно что. Чем ещё мне заняться, чтобы избавиться от самой себя, от всего, что меня окружает? Мне не нужно больше выполнять домашние задания. И хотя я не объясняю больше в своих сочинениях по стилистике раза два в год, почему «праздность – мать всех пороков», думаю, я сумела гораздо лучше понять, как ей удаётся посеять семена некоторых из них…Я посетила тётушку Вильгельмину в воскресенье, в её день приёмов.Омнибус проезжает мимо дома Люс… я опасаюсь встречи с ней. Она, не задумываясь, может закатить мне сцену со слезами при всём честном народе, а мои нервы уже на пределе.Тётушка, измученная жарой, отменила визиты, она выказала некоторое удивление при виде меня. Я не стала тратить время на красивые фразы.– Тётушка, мне что-то совсем плохо. Я хочу вернуться в Монтиньи. Париж убивает меня.– Девочка моя, вы и правда неважно выглядите, и к тому же глаза что-то слишком блестят… Почему вы так редко у меня бываете? О вашем отце я не говорю, он неисправим.– Я не прихожу потому, что я злюсь и всё меня раздражает. Я бы только расстроила вас, я вполне на это способна.– Верно, это то, что называется «тоской по родине»? Хоть бы Марсель был дома! Этот скрытник, конечно, не сказал вам, что проведёт весь день за городом?– Он поступает правильно, он увидит зелёную листву. Он поехал один? Вас это не беспокоит, тётушка?– О нет! – говорит она со своей неизменной мягкой улыбкой. – Его пригласил его друг Шарли.– Ах, ну тогда… – выпаливаю я, вскакивая с места, – он в хороших руках.Решительно, эта старая дама глуповата. Нет, конечно, не ей стану я поверять свои печали, изливать свои жалобы деревца, вырванного из родной почвы. В нетерпении я переступаю с ноги на ногу, она с некоторым беспокойством старается удержать меня.– Может быть, покажетесь моему врачу? Это старый доктор, очень учёный и мудрый, я ему полностью доверяю.– Нет, не хочу. Он посоветует мне немного рассеяться, побольше общаться с людьми, завести подружек моего возраста… Ох эти подружки моего возраста! До чего презренные существа!Эта поганая Люс…– Прощайте, тётушка. Если Марсель сможет меня навестить, я буду рада. – И, чтобы смягчить некоторую свою резкость, я добавляю: – Кроме него, у меня нет подружек моего возраста.На этот раз тётушка Кёр не удерживает меня. Я смущаю душевный покой слепой и нежной бабушки, насколько легче ей воспитывать Марселя.О-о! Эти два красавчика ищут прохлады в тени деревьев, в пригороде! Зелень листвы разнеживает их сердца, оживляет румянцем щёки, окрашивает в аквамарин голубые глаза Марселя и придает блеск чёрным глазам его дорогого друга… Было бы чертовски забавно, если бы их застукали вдвоём. Господи! Вот уж я бы повеселилась! Но у них богатый опыт, они не дадут себя застукать. Они вернутся вечером поездом, печально задумчивые, под руку, и расстанутся, бросая друг на друга такие красноречивые взгляды… А я по-прежнему буду совсем одна.Стыдись, Клодина! Неужели не наступит никогда конец этим навязчивым мыслям, этому тоскливому одиночеству?Одна, совсем одна! Клер выходит замуж, я остаюсь одна.О, дорогая моя, ты сама этого хотела. Оставайся же одна – наедине со своей драгоценной честью.Да. Я просто несчастная грустная девочка, которая по вечерам зарывается в нежную шёрстку Фаншетты, чтобы спрятать там свои горящие губы и синяки под глазами. Клянусь вам, клянусь, тут вовсе нет и не может быть обычной девичьей нервозности, потребности выйти замуж. Мне нужно что-то большее, чем муж…
Ко мне заглянул Марсель. Сегодня его серый костюм, такого серо-сизого цвета, что это могло бы взволновать горлицу, дополняется странным, цвета лютика галстуком, крепдешиновым полотнищем, обёрнутым вокруг белого воротничка, от которого видна только узенькая кромка, галстуком, драпирующимся на груди складками и заколотым булавками с жемчужными головками, совсем как у женщин, – находка, за которую я ему отвешиваю комплимент.– Удачная была прогулка в воскресенье?– О, бабушка вам рассказала? Ох уж эта бабушка, она в конце концов может меня скомпрометировать! Да, чудесная прогулка! Изумительная погода!– И такой же друг!– Да, – отзывается он, и глаза у него какие-то растерянные. – Друг под стать погоде.– Значит, новый медовый месяц?– Почему новый, Клодина?Он какой-то томный, нежный… выглядит усталым и прелестным… синие глаза с сиреневатыми веками. Кажется, он готов к доверительным излияниям, без всякой сдержанности, без оглядки.– Расскажите о своей прогулке.– О прогулке… ничего особенного. Пообедали в трактире на берегу реки, словно двое…– …влюблённых.– Выпили горьковатого белого винца, – продолжает он, не возражая против моей реплики, – поели жареной картошки, ну и, говорю вам, ничего, ничего особенного… бродили, укрываясь в тени, по траве… Право, не знаю, что в этот день чувствовал Шарли…– Он чувствовал вас рядом, вот и всё.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20