, где хлеб будет родиться для всех без изъятия, для богатых и бедных, для грешных и праведных, истинных и фальшивых. Прикидывали в смутной надежде: или жить вовсе без господина, или всем заделаться господами в царских одеждах и на конях. Бунтарями себя объявлять не спешили, не хотелось слезать с облаков да звезд: бескрайняя под ними земля и только ихняя, морем золотым струятся нивы и отступают перед ними камень и отравные травы – белена, чемерица, уразница, болиголов да черная бузина, а следом пропадом пропадают подати и поборы под различными именами – дикератон, кевалий, телос, – в их землях чужие законы, из них, словно куколь, новые прорастают поборы – на душу, на путь, на лес, на урожай, муки мученские, от которых только бедствовать Да голодать.
Здешние люди, не одни кукулинцы, но и окрестные, сами себе довольны. Свое для них там, где живут, где пустили корень, где проклевываются и увядают. Сближенные свойством остаются близкими и в бедах, друг за другом или друг при друге – в непонимании, в раздорах, в глупости. А также в страхе что вливают в них предания и перемены, вводимые невиданными господами в царских ризах. Но их в покое не оставляли Сквозь Кукулино, сыскони и поднесь, катились реками чужие легионы вплоть до не столь давних крестоносцев, метивших свой путь насильем и смертями, болезнью, голодом и злодействами. И как ни упирались на своем кукулинцы, не удавалось им избежать напастей. Беды подстерегали с колыбели, закаливали, может, но и отнимали силу возвыситься монолитом, памятью достоинства человеческого и человеческого стремления жить вне мрака и грязи, вне льющейся крови и дикого зова в себе.
В детстве, в летнюю пору, Велика, Русиян и я частенько наведывались к Синей Скале, чтоб исподтишка и со страхом поглядеть на знаменитого отшельника Благуна. Страх был в нашей жизни, без него не обходились деревенские сказки, в которых отшельники выступали чародеями и избавителями от черных сил, бессмертными, взгляд и любая нежить обращается в прах и пепел. Может, воспоминания о детских тайнах смягчили Русияна, только он не стал мстить Велике за Богданово преступление. Его ратники шарили по горам, устраивали ловушки и ночные засады на тропах. Без успеха: Парамон и Богдан обретались, как утверждали сведущие, и поблизости и вдали – близкие для своих и как никогда далекие для преследователей. В рассказах они превращались в одного человека по имени Парабог или Богмон, словно сросшиеся в один ствол, покамест потаенный, но придет время, пустит он во все стороны ветви, жилистые да суковатые, и придушит ими самозваного властелина и его ратников, кости их падут в пропасть, где не цветет подснежник и не летают певчие птахи, где нет ни родника, ни ветерка, а страшнее того – нет ни света, ни тени, ни молитвы, ни плача по мертвым. И нет в черепах благостного сна над глазницами. Ствол сплошной, а соки его выпиты немилостивой омелой.
Осень дождей не обещала. Хотя Русиян увеличил число строителей шестиугольной своей крепости, конца работам не было видно. Переноска тесаного камня со старой проклятой крепости на Песьем Распятии много забирала времени. Раза два проехал через село отряд городских ратников, судя по всему, в поисках крамольников Парамона, Богдана и иных. А может, и для того, чтобы согнанные на строительство мужики не бунтовали. С гор возвращались усталыми и без добычи.
Не имея семян на посев, чтобы избавить детишек от голода, кузнец Боян Крамола пошел ратником к Русияну, оружие себе выковал сам – по руке. Теперь хлеба у него было вволю и даже больше, да еще крепкий жеребец выбывшего Янко. В монастырь на исповедь не пришел – греха за собой не видел. Кузню принял Богданов сын Вецко. Чтобы не навести на себя мести ратников за злодейства и грехи отцовские, присягнул властелину на верность.
Зимние ветры нагнали облака и опозднившихся перепелок, над кровлями вились печные дымки, когда Русиян прислал за мной человека. Два покоя в новой крепости были уже отстроены, с очагами. Хотел отметить новоселье с кем-то близким? Может быть. Хотя чувствовал я – дело не в этом.
«Воинам старшой нужен, Тимофей, – встретил он меня перед недостроенной крепостью. – А промеж них нету такого. На Елена и Житомира Козара не очень-то положиться можно. Роки в питье ударился, Ганимед норовом крут, пристает к парням. А и новый ратник наш, Боян Крамола, тоже мне не по сердцу. На подъем тяжел и вечно голоден. Заходи, садись, будь мне первым гостем в этой крепости, я с тобой потолковать хочу. Был я на войне, когда братья Милутин и Драгутин вели спор за царство, кидался смерти в самую пасть. Твоя правда, не мила мне была жизнь тогда, но и то правда – был я молод да удал. Отличился в битвах, и за то мне царь наш нынешний подарил шестерых всадников, с жалованьем на два года, оделил добычей, золота да серебра, да тканей, да оружия набралось три воза, а по дороге в Кукулино стало пять. Богатый теперь я, и коней довольно, и жену завел – в честь царицы нашей Симониды Симонида – дочь византийского императора Андроника II, браком с ней Милутин закрепил мир с Византией, заключенный в 1299 г.
я свою Филису в Симониду перекрестил. Нет, я в цари не мечу, воином как был, так и останусь».
Полыхали дубовые поленья в очаге, а в покое, пребогато убранном и даже днем освещенном светильниками и свечами, было холодно.
Я спросил его, зачем он меня позвал, что хочет от меня, какую послугу.
«Ты для меня не послушник и не монах. Не Нестор, знаю тебя как Тимофея. Ты мне таким нужен, без рясы, без мертвого света в глазах. Не хочешь быть у воинов старшим, изволь – стань управителем, распоряжайся всем, чем владею».
Он пил один, лицо его менялось на глазах. Встал, снял со стены меч с золотыми и серебряными прожилками по рукояти. Протянул его мне.
«Принадлежал вельможе, с ним я сшибся в бою, пышный такой боярин, а может, князь, белый да неуклюжий. Я его порубил. И что с того? Возделывал я малую ниву, был доволен. Теперь много чего заимел, и землю и жену, крепость собственную строю, а тоскую, разъедает меня кручина. И знаешь отчего? Одиночество заедает. С кукулинскими плутами ни воевать, ни пить невозможно. Мне тебя не хватает. Потому даю этот меч тебе. Бросай монастырь, иди в старшие к моим воинам. Через малое время их у меня десяток будет, а там вдвое и втрое больше, полсотни. Десять сел подо мной. Гумно, на котором я начну молотьбу. Наберу их целую сотню. А править стану отсюда, из Кукулина».
Я молчал, ответ можно было сыскать в моих глазах. И он сыскал.
«Симонида-а-а! – зарычал, возвращаясь к стулу. – Симонида, Филисою урожденная! – Стал не похож на себя, неведомый мне человек и зверь, от дыхания которого задрожало в светильниках пламя и вокруг затревожились бледные тени. – Симонида-а-а! – Он пошатывался, а крик, вой безумья, отбивался от каменных стен, вызывая во мне злость на непредсказуемость этого человека. Даже изнутри заходили мурашки. – Симонида-а-а!» Во мне вопила каждая клетка разгоряченной плоти, каждая жилка, каждая капля крови. Я был повернут к дверям, соединяющим покои недостроенной крепости, без башен и без караулен, без хлевов, без кладовых и трапезных, без жилой теплоты, словно Русиян и Симонида, Филисою урожденная, были призраками, поселившимися тут навечно, белые и таинственные, в холоде, среди мертвого камня. Монастырские сны оживали во мне, и…
…я увидел ее, она стояла в открытых дверях, словно молодая весенняя роща, вся в зеленом, с зелеными и розоватыми камешками на пальцах и вокруг шеи. Раскалившая меня до изнеможения, прошедшая сквозь тысячу моих снов, она была такая же, но и другая, буйная и сильная, а по виду – маленькая, округлая, без улыбки. Укротила его взглядом. Он подошел к ней – как человек, вступающий в рощу, покорно предающийся ее целительной и умиряющей сени, на молитву и благой сон, словно и не рычал вовсе, словно она явилась на немой призыв его крови. Взял ее за руку и подвел ко мне.
«Протяни ему руку, обними. Он теперь наш. Будет старшим для наших ратников, для тех, что есть, и для тех, что будут».
«Я клялся пред алтарем, – вымолвил я, вставая, объятый тоской по юной весенней роще. – До смерти мне надлежит оставаться монахом, слугой господним».
«Не шути, Тимофей, – без гнева, мягко даже, укорил он. – Ты мне половину молодых кукулинцев в ратники обратишь. Село наше станет самым сильным под чернолесьем. И еще. На замен твоему отцу Прохору я пошлю хоть десяток монахов, бесполезных старцев, да двух-трех клячонок, да несколько возов пшеницы и ячменя, в самый раз будет монастырю Святого Никиты».
Ко мне подошла она, не дойдя шага остановилась. В ее глазах плавали золотые сгустки, верхняя губа подрагивала. Глядела на меч в моей руке.
«Ты слишком молод, чтобы быть только божиим».
И все. Удалилась.
Он кивнул головой и сел. Я остался стоять.
«Слышал? Она тоже хочет, чтобы ты был с нами. Оставайся прямо сейчас или поблагодарствуй отцу Прохору и возвращайся. Примем тебя как своего. Теперь иди, я устал».
Я положил перед ним меч и поклонился. Он не ответил. В бледном предвечерье на село опускались первые снежинки. Налипали на мое лицо и таяли. Где-то на болоте отзывались дикие гуси, за сараями отчаянно лаял пес. Я ехал, полагая, что неподвижен – дерево в зимней спячке, грезящее о весенней роще. Передо мной и вокруг меня двигались тени, куст и камень делались живыми. И дерево. Люди спрятались под кровли, глухие и слепые ко всему. И ко мне, ехавшему на муле. Белая ночь, черная тоска. Не дерево я, тень, и останусь тенью, призрак плоти, в чьей пустой утробе безмолвие жути питает собственную неизбывность, голодную и полную соблазнов.
6. Почки
(Велика монаху Киприяну – на духу)
До землицы тебе преклоняюся, о каменье лбом ударяюся, истомилась я, истянулася, лучше быть нерожалой колодою, чем женой блудодейной, грешной и проклятой. Выслушай меня, благосердый, и прокляни. А не дашь проклятия, сама я себя прокляну: чтоб меня змеи под языком лизнули, чтоб я паршой покрылась и выпустила когти орловьи, чтоб меня ветры изрешетили, чтоб я рот раскрывала, а хлеба не доставала, чтоб я от чумы на скаменелых ногах убегала, чтоб утроба моя скорпионов и ненасытных сороконожек кровью своей поила да мясом гнилым кормила, чтоб я побиралась да ящеричьим мясом питалась, чтоб я с волками в коло Коло – букв.: круг. Народный танец наподобие хоровода. Коло пляшут, взявшись за руки или за пояс*.
кружила да на горбу упырят носила, чтоб меня на Песьем Распятье ткнули головой в муравейник. А на Святую Варвару и на Марию Иаковлеву Мария Иаковлева – мать апостола Иакова, согласно Евангелию присутствовавшая при казни Христа*.
чтоб я без имени осталась и чада мои руки б ко мне не тянули, матерью не величали, любезной нашей не называли, не воспевали кормилицей, хранительницей, утешительницей. С погнушанием бы от меня бежали, горящей серой мне путь заливали и чтоб так меня проклинали: паршь кровавая, чадоморка, ведьма, блудница, совища бездомная, кормилица Иудина.
Велик мой грех, отец Киприян, рогами дерет меня изнутри. Не убивает, только рвет да дерет. Долго ли мне еще жить назначено, чтобы мучиться и никто чтоб меня не пожалел, почернелую душеньку не утешил? Кто только лап ко мне не тянул – морщинистые и пучеглазые, липкие, прокаженные и гнойные, брехливые, точно псы, или по-жеребячьи гогочущие. Были с кривыми носами, и такие, что отметались от веры. Болтливые, точно весенние воробьи, оскаленные, точно волки зимой, – женишки ненасытные. Я ведь одна была, без мужа. Захочу – приходи, не захочу – нет, я не тебе, отец Киприян, я про других. Ну и что? Кто мне это поставит в грех? А как переступила Богданов порог, покорной стала слугой мужу своему и следопыту. Блудников словно ветром сдуло, перестали вокруг дома кружить. Все ко мне относились с почтением. Соблюдала ли я себя? Соблюдала. Только вот… О том и речь. У алтаря да у тебя ищу утешения, да, видно, не найти мне его ни на этом свете, ни на том, прокляли меня святые мученицы.
Весна, бутоны да почки, цвет дадут и айва и лютик. В камне и в том по трещинам пырей прижился, фиалки скоро откроют свои небесные очи. От тепла и держаки-то у кос пускают отростки да листья. Погляди на кровли. И на них трава. А я, какой от меня отросток? Сам видишь, понял. Тяжелая я, вынашиваю дате. Без мужа. Нет моего следопыта, чтоб расправился с ветрогоном. Через неделю, две ли, три ли рожу. И кого вырожу? Черного да зубатого?
Горе тому, кого я ожидаю, отец Киприян. Такое отродье, как вырастет, не делается монахом. Ни властелином. Ни постником, повернутым к небесам. Рассказывала мне покойница Долгая Руса, в Кукулине такое уже случалось. Давным-давно была такая же грешница, Агафьей звали, понесла от родича, то ли от деверя, то ли от дяди, не упомню. Родила. И что бы ты думал, дитенка? Человечка псоликого, вот. Черного да с хвостом. Днем хоронился в бочке. А по ночам, когда крещеные спали, выбирался, ползал на четвереньках и на месяц выл. Хуже всего было, что водил он за собой на веревке лихорадку с чумой. Мор за собой оставлял. Посеют мужики ячмень – на ниве терн вырастает. Молятся, бедные, крестятся, засыпают в жару. А наутро овцы порезаны. Призывали они и постников, и игумнов. Все впусте.
Долгая эта история, очень долгая. Я тебе после исповеди расскажу, язык-то у меня прытче веретена. Сейчас я тебе свое сердце открою, муки свои, а не про Агафьино окаянство, она-то бог весть когда и жила. Я теперь и сама-то пуще Агафьи сделалась.
Допытывали меня Русияновы ратники. Тяжелая, дескать, ты, Богдан, значит, лазит к тебе в постель тайком. Ты не святая и не девица, чтоб без греха тяжелеть. Такого даже в сказках дурацких не бывает. Грозились меня подвесить за ноги. Первая, дескать, будешь, которая через рот родит, – так они скалились. И опять – где да где твой Богдан? Люди, стараюсь их умилостивить, братья. Какого такого Богдана вы с меня требуете? Нету его, провалился сквозь землю. И как можно за ноги меня подвешивать? Я Симониде верная служанка, она вам не простит. Они упорствуют – Богдана нет, а ты наладилась ему ребятенка родить. Только не дождется он ни сынка, ни дочки. Говори. Про все знать хотели, пришлось им рассказать. Я и святых себе надумала, чтоб побожиться, – Лукияну Раскольникову, Деревянную Магду-Марию, Параксилию.
Про что про все? Да про то самое, отец Киприян, из-за чего я на коленях стою перед добродеем нашим Святым Никитой, из-за чего язык утруждаю. И вправду ведь не знала я, где Богдан, то ли в честных воинах, то ли в лихих разбойниках, то ли побирается где изувеченный, под снегом, а по весне под Воловьим Оком Воловье Око – одна из звезд созвездия Большая Медведица.
и под иными звездами. А вот торговцы, что с той стороны наших гор приходили обменивать соль да щепу с Иисусова гроба на льняное полотно и сухую рыбу, его видели. Сказывают, носит он меч да копье. И вовсе не под началом у Парамона да Папакакаса. Нет. Богдан сам десяткой командует, с ним и зять Петкана покойного – Карп Любанский. А торговцев тех Богдан попотчевал, серну зажарил, яблочным вином напоил Да молоком от прирученной горной козы. И принес тыкву. Треснутую. Я, говорит, вас за друзей считаю, и сел с ними на сухие шкуры. Нынче ночью, говорит, луна зеленая, вся поросшая прозрачной травкой. Такое раз в столетье бывает, только раз. В полночь каждый, кто заглянет в треснутую тыкву, сделается ясновидцем. И вы, други, торгующие мусором со святого гроба. Придите и загляните. Моя тыква тоже взята с могилы Спасителя. Кузман мне говорит, отец Киприян, будто это могила святого по имени Иезекииль, а Дамян клянется, будто святой тот не иной кто, а наш постник кукулинский Благун, в молитвах поминаемый как Гидеон Огнеголовый. Заглянули торговцы в тыкву и побледнели, глаза полезли на лоб. Духотища в той тыкве, а на подходе вьюги да ураганы. Сквозь них, сквозь мглу, пробиваются тысячи ратников, нападают на новую кукулинскую крепость. А надо всеми в золотой броне стоит Богдан супротив подданника царева Русияна. Слыхать и стук мечей, и стоны раненых. Кузман говорит, а ему можно верить, что Богдан мой властелина располовинил. А Дамян кручинится – в крови, мол, лежит Богдан у Русияновых ног. Потом в тыкве ладьи поплыли, середь огня карлики на головах стоят, с куполов монастыря потоки водяные – в завертах глаза рыбьи, псы-журавли да сороконожки с крылышками гложут камень и дерево. Кузман с Дамяном соврать не дадут, позови их, скажут тебе. Богдан хорошо умеет в треснутые тыквы глядеть, а меня, видать, позабыл.
Как я понесла? Когда? Виноград собирали, о прошлом годе на успение Богородицы, гроза тогда разыгралась после долгого зноя, дождь принесла и облегчение страдающим лихорадкой. Я безо всего спала, слегка прикрытая, не разобрала, где сон, где явь. Кто-то лег ко мне, а я подумала спросонья – Богдан это. Окликнула я его, а он мне на рот горячую ладонь положил и вроде бы, так мне со сна почудилось, шепотом велел молчать, в селе, дескать, все живое спит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19