Торгни Линдгрен
Шмелиный мед
Когда слушатели расселись по местам в приходском доме всего — пятнадцать человек — на свободное пространство возле трибуны вкатили коляску, в которой сидела слепая старуха. Ее глаза без зрачков, без радужной оболочки, подернутые серой пленкой, были открыты. Именно к ней, слепой, к ее выветренному личику, решила обращаться Катарина.
После лекции ей предстояло переночевать в каком-нибудь маленьком пансионате, на следующий день отправиться дальше. В большой сумке на длинном ремне лежала одежда, в портфеле — все остальное имущество: книги, блокноты и ручки.
Девушка, вкатившая коляску, тоже уселась и уткнулась в комикс, который она положила на плечо слепой старухи.
О юродивых и шутах.
Некоторых из них называют святыми, сказала она, но у них нет общих отличительных признаков, их нарекают так по случаю, ненароком, если что и отличает их, так это страстное, мучительное внимание к жизни, почти болезненно обостренные слух и интерес, но в то же время беззаботная рассеянность в быту.
Одни, похоже, любили людей, другие — нет.
Они сидели, не снимая верхней одежды, — ее слушатели. Прочитали в газете короткую заметку о ее лекции. От них пахло шерстью. А может, увидели и отпечатанную на восковке афишу возле входа или в магазине «Консум». И подумали если я не пойду, то никто не придет.
Они сидели не шевелясь, единственной, кто иногда делал слабое движение, была девушка, сидевшая позади инвалидной коляски: она переворачивала страницы комикса.
Святая Этельреда осталась нетронутой в двух браках, рассеянность мешала ей испытать окончательное слияние, концентрированная, чуть ли не судорожная рассеянность оберегала ее девственность. Когда казнили святого Мефодия, он, казалось, даже не обратил внимания на это обстоятельство, его отрубленная голова продолжала проповедовать присутствовавшим там язычникам. О воскрешении тела и свободе воли.
И так далее.
Как-то она написала книгу о преступнике Юхане Акселе Самуэльссоне, убившем в Тилльбереге настоятеля Муберга и его жену. Он хотел жить во Христе, но не умел. Той зимой она ездила по стране с лекциями о преступниках и их судьбах, лекции оплачивались комитетами по культуре, просветительскими союзами и лекторскими обществами.
Она явно знала свое выступление наизусть, говоря, непрерывно теребила пальцами пуговицы кофты в бело-зеленую полоску, грубой вязки и время от времени придавливала большим пальцем правое веко, вероятно, чтобы умерить своего рода нервный тик.
Возле двери сидел человек, он спал, голова упала на грудь, на его лысом, блестящем черепе отражались блики подвесок семирожковой люстры. Казалось, он не дышал, только иногда вздыхал — благоговейно или чтобы не задохнуться.
Обычно она говорила пятьдесят минут, сорок пять — если по какой-то непонятной причине входила в раж.
Уже в этой жизни святой человек или так называемый святой — проникнут сознанием, что он скорее передает или обозначает нечто чужеродное, не имеющее названия, нежели живет в привычном смысле, что его мир — это мир представлений, что он, как собака, копирует своего хозяина. Нет, «копирует» — неправильное слово: в его жизни есть нечто неизвестное, он, фигурально выражаясь, похож на кого-то или что-то ему незнакомое, но с чем он хотел бы познакомиться. И даже в уже иссохшем теле сохраняется капля этой чужой жизни и пусть у него вылезли ногти и сморщились соски, он все равно остается смесью желаний и памяти.
Они продолжали слушать и после того, как она замолчала. Кто сказал, что они должны были понять ее? Не задав ни единого вопроса, не бросив на нее и взгляда благодарности или сочувствия, слушатели один за другим встали и ушли, девушка с комиксом выкатила слепую старуху.
Остался только тот, кто спал, сейчас он проснулся.
Ты будешь ночевать у меня, — сказал он.
Она вроде бы и не удивилась. Дешевые ночевки — таким способом организаторы экономили деньги. Она взяла пальто и сумки и спустилась к нему.
Они посмотрели друг на друга.
На нем была засаленная кожаная куртка поверх клетчатой рубахи и шерстяного свитера, лицо — в явно лишних складках кожи, когда-то он отличался внушительными размерами, но вся внушительность была изъедена изнутри неведомыми силами. От него пахло разложением.
Она выглядела одинокой женщиной на сорок пятом году жизни, чужим человеком с юга, писавшим книги о любви, смерти и святых, которые почти никому не приходило в голову читать, лекторшей с таким печальным, пронзительным и монотонным голосом, что он никогда не мог никого ни в чем убедить. Ее облик производил впечатление худобы, угловатости и безнадежности.
— Ты поведешь, — сказал он, протягивая ей ключ от машины, привязанный к бесформенной деревяшке, почерневшей от пота и копоти. Встав со стула, он пошатнулся: шел он на полусогнутых, раскачиваясь, словно нес на плечах невыносимый груз. Одежда на его тощем теле висела мешком: казалось, он одолжил ее у кого-то, у какого-то великана.
Он доверительно сообщил ей, что его зовут Хадар. Она тоже назвалась, хотя ему, скорее всего, это и так было известно. Машина стояла около входа.
— Это не особо далеко, — сказал он. — Всего несколько десятков километров.
— У тебя есть права? — спросил он.
— Да, — ответила она, — есть. Она вела машину безучастно, равнодушно. Автомобиль был старый, с вмятинами и бахромой ржавчины. Показывать дорогу не требовалось, и дорога была единственная.
Уже стемнело, но на западе небо над кронами деревьев по-прежнему было окрашено в желтые тона. Было двадцатое октября, на обочинах местами белел снег.
Любой ландшафт и любая дорога, пересекаю-щая его, имеет свои особенности и характер, — произнесла она, и это прозвучало так, словно она говорила сама с собой. — И у них всех свои недостатки и дефекты.
Это — узкая и прямая дорога в хвойном ландшафте.
Я больше никогда не сяду за руль, сказал он. — Сегодня был последний раз.
Он выразился не совсем так. Он говорил на северном диалекте с гротескно растянутыми гласными и глухими печальными дифтонгами, и то, что она воспринимала, было переводом того рода, к которому прибегают туристы в чужеземных странах.
— Я читал о тебе в газете, — сказал он. — Можно подумать, тебя послал Бог. Здесь, в наших краях, мы никогда не видели такого человека. Бога нет. И милосердия тоже. И все-таки.
Она приоткрыла боковое окно, запах Хадара проникал ей в ноздри и носоглотку, оседал на лице и впитывался в поры.
— Как мог бы Бог меня послать, если его нет? — поинтересовалась она. — И зачем ему было посылать меня?
— Он тебя знает. Слышал о тебе. Из-за всех этих святых, о которых ты читаешь лекции по всей стране. Он читает «Норра Вестерботтен».
Временами Хадар поднимал руку, указывая на свет фар перед лобовым стеклом, словно хотел сказать: вон дорога, по ней езжай!
— Просто так получилось, — отозвалась она. — Я написала книгу о юродивых и шутах, я ничего особенного не имела в виду. Книги можно писать о чем угодно.
— А с лекциями я покончу, — добавила она, — это была последняя. Завтра куда-нибудь отправлюсь, завтра утром, — куда угодно.
Когда он поворачивался к ней и обдавал ее своим дыханием, она вздрагивала, будто от странного возмущения. Воистину нечасто от людей исходит подобный запах.
Дорога медленно забирала вверх, местность делалась все белее.
— Прежде я думал разные разности. Но под конец перестаешь видеть, разве что пальцы, поднесенные к носу. Все расплывается, разлетается вдребезги. У меня рак, я умру.
— Но, — добавил он, — я не спешу. Горячиться ни к чему.
Она не пыталась отрицать, что он умирает, это было слишком очевидно, он давно должен был быть покойником. Навстречу им не попалось ни одной машины, не было видно ни единого дома с освещенными окнами.
Наверно, у него есть прислуга или жена, которая ждет их, она постелила постель для лекторши в гостиной — на раскладном диване с шишковатым, продавленным ватным матрасом. И поставила на стол черствый ржаной хлеб, масло и сыр.
Наклонившись, он повернулся к ней лицом и поднял ушки клетчатой кепки, словно ждал ответа, хотел, дабы она что-то сказала в ответ на его слова о том, что он умирает.
— Еще далеко? — спросила она. — Скоро приедем?
— Как раз миновали болото Франса Линд-грена. Вот мы где.
Он по-прежнему не отрывал от нее глаз, не заботясь о том, что в машине было темно, хоть глаз выколи; казалось, ему хотелось, чтобы она поговорила с ним. Чуть сбавив скорость, она поведала ему, что думает о разговорах, каково ее мнение о беседе вообще.
Общение никогда не соблазняло, не привлекало ее. Во время беседы мысль вынуждена непрерывно совершать непредсказуемые скачки и кульбиты, она искажается и извращается, дабы угодить или рассердить, становится по-жульнически вероломной. Зато в одиночестве мысль бесподобна, она укореняется в теле и не останавливается ни перед чем. Даже опровергая собственные мысли, человек остается цельным. Она предпочитает быть один на один со своими мыслями. Хотя вообще-то не осо-бенно расположена думать. Мысли разъедают.
А когда ей есть что сказать, она записывает это, вставляет в свои книги или намеками говорит об этом в лекциях.
Мотор то и дело чихал. Но она, похоже, не замечала. А он, наверное, привык.
— Мне надо до ветру, — сказал он.
Она сбросила скорость и остановила машину у обочины. Он открыл дверцу, развернулся, поставил ноги на счищенный с дороги снег и, присев, начал мочиться. Вероятно, чтобы не слышать, как колотит моча по жести машины, она решила что-нибудь сказать.
— Святые люди гарантированно мертвы, произнесла она, — поэтому я и пишу о них, они больше не способны лгать, от них остались лишь мощи. Когда пишешь о них, можно почти ничего не знать. Они обыкновенные, посредственные люди, хотя, конечно, по-гениальному посредственные.
А о смерти она сказала так: Мои родители погибли в авиационной катастрофе, мне было восемь. С тех пор никто из близких мне людей не умирал. Для меня смерть это когда человек падает. Когда мы умираем, мы сразу и навсегда покойники. Или что-то в этом роде.
Он помочился, и они поехали дальше.
На вершине подъема, где поставленная на попа телега отмечала край канавы, ей было велено свернуть направо, на нерасчищенную дорогу, о том, что это дорога, говорили лишь колеи в снегу.
Завтра, заявила она ему, она сядет в автобус, идущий на юг, в один из маленьких городков на побережье, снимет комнату на втором этаже желтого деревянного домика, лучше всего у какой-нибудь угрюмой близорукой вдовы, которая будет готовить ей чай и печь булочки. Там, за громоздким дубовым столом сороковых годов она напишет книгу о святом Кристофере. После чего навсегда покончит со святыми, с чудесами, сверхъестественным милосердием и небесными видениями.
Тут он снова заговорил. И она переводила, тихо бормоча про себя: Это самое прекрасное место на земле, здесь никто не должен был бы умирать. Ежели в этом уголке земли наугад протянуть руку, то обязательно, хочешь ты того или нет, укажешь на чудо природы, на достопримечательность или чудо, намного превосходящее твое разумение. Сам я никогда не видел других мест, мне было ни к чему.
Это — край для ценителей снега, инея и льда и для почитателей скрипичных елей, березового ёрника (что такое ёрник?), каменных завалов, влажных болот и холодных ключей. И горностаев, которые, впрочем, показываются на глаза человеку, когда тому приходит время умирать.
Здесь меня зачали под грудой жердей и шестов для сушки зерна, отец показывал мне место. Пятнадцатифутовых шестов! И одиннадцатифутовых жердей, представляешь! Вот о чем тебе надо бы написать!
— Если бы не законы — а законы пришли с юга, они несправедливые, — я бы своей последней волей распорядился зарыть меня здесь, на краю болота под волчьей елью с сорочьим гнездом на верхушке!
Дорога неуклонно шла вверх, Катарина ехала на второй скорости. Хадар высморкался и тщательно вытер пальцы о брюки. И наконец показались два освещенных окошка.
— Вот! — сказал он. — Вот мы и приехали! Уже!
Он открыл входную дверь и впустил ее в дом; он задохнулся, преодолев три ступеньки, застонал, поворачивая ключ, и его легкие издали глухой скрежет, когда он произнес:
— Сейчас ты увидишь настоящий дом, дом, в котором может жить человек!
Не дав себе времени присесть, он сразу же повел ее осматривать владения: кухню, спальню и горницу. Стулья с решетчатыми спинками, комод, стол-книжку, раскладной диван, гобелены, столик на одной ножке. И настольную цитру.
— Мать, — сказал он, — это она играла на ней. На берегу Руана.
В кухне, на стене, у которой стояла плита, были намертво приколочены три толстые ветки, похожие на обрубленные, неуклюжие стрелы. Что это? — спросила она.
Это устройство, — ответил он. — Специальное устройство.
И начал подниматься по лестнице в мансарду, но на полпути остановился передохнуть, опершись руками о колени.
— Вот здесь ты будешь жить, Не имеет значения, — отозвалась она. Ведь это только на одну ночь.
Комната была маленькая, со скошенным потолком и одним-единственным окошком. Кровать застелена белым, вязанным крючком покрывалом, возле окна — небольшой прямоугольный стол и тяжелое кресло.
— Тут, — сказал он, — тут ты можешь сидеть и писать. О том самом, не помню, как его зовут. Кристофер, — подсказала она. — Святой Кристофер. — И добавила: — Но я пишу только по утрам. А завтра утром я уеду.
— Я обустроил эту комнату для отца, — сказал он, — чтобы старику было где умереть.
Милая комнатка, — похвалила она.
По крайней мере он считал, что здесь хорошо умирать, — сказал Хадар.
Они поужинали на кухне — хрустящими хлебцами и вареной соленой свининой, он показал ей болеутоляющие и снотворные таблетки, которые он вдавил в масло под ломтем свинины. А она спросила, живет ли он один, не помогает ли ему кто, не навещают ли его.
Вместо того чтобы ответить на вопрос, он сказал: Вообще-то свинину я больше не переношу. Но что человеку делать? Что человек без свинины? Жизнь без свинины — это жизнь, недостойная человека. Только свинина не дает нам упасть. Кроме свинины, на свете нет ничего надежного.
Ей нечего было сказать насчет свинины. Еда, заметила она, никогда особенно ее не интересовала. Но это вкусно, — подчеркнула она.
Еше бы! — воскликнул он — Свинина!
Говоря, он вытаскивал кусок изо рта и держал его в руке, потом снова засовывал в рот. И, продолжая жевать, начал расстегивать пуговицы на рубашке и раздеваться на ночь.
Прежде чем улечься в постель, она ненадолго открыла в мансарде окно — выветривала запах Хадара. И выложила книги и блокнот на стол. Было видно, что это вошло у нее в привычку, что она всегда так делала, где бы ни ночевала. Блокнот служил ей домом: вероятно, она писала беспрерывно.
Его настоящее имя было не Кристофер, а Офферус, или, возможно, Репробус, он происходил из ханаанского рода и ростом был двенадцать локтей. Цель его существования, предопределение, которое он сам выбрал или природа с неподкупной строгостью заложила в него, состояло в служении, означавшем в первую очередь избранность и посвящение, не подчинение; служение, столь изысканное и великое, что ему больше не нужно было — да он и не мог бы себя — спрашивать о смысле жизни; служение, включавшее в себя одновременно и окончательное жертвоприношение, и совершенно исчерпывающее и абсолютное удовлетворение. Его плечи укрывали восемь соединенных между собой козьих шкур, бедра — ослиная кожа, грудь была защищена бородой. У него была лысая макушка, но по бокам спускались на уши темные кудрявые пряди. Обычно он плевал себе под ноги и говорил: «Изыди, Сатана, изыди, Сатана!» На одних изображениях у Кристофера в руке суковатый посох, на других — в руках ничего нет, плотно заставить сжатые кулаки прижаты к груди. На лбу и щеках капельки пота.
Прежде чем заснуть, она успела нацарапать и письмо в издательство, туда же она велела пересылать гонорары за лекции, она чудовищно мерзнет в этой Богом забытой глуши, она довольна, да, ей тут нравится, к весне будет готова рукопись. Кристофер, святой посланник. Опущу это письмо завтра, когда попаду в поселок, писала она.
Спустившись утром на кухню — ее разбудила неестественная тишина, она обнаружила, что он уже одет и лежит на диване, сложив руки на впалом животе.
Выпал снег. Из окна она впервые увидела местность: длинный, открытый склон, еловый бор, ровное пространство — возможно, osfepo, гребни гор. В этом ландшафте утреннему свету было где разгуляться.
— Как я выберусь отсюда? поинтересовалась она.
— Утра хуже всего, — сказал он. — Пока таблетки не начнут действовать. Вот и лежишь здесь, в Эвреберге, и боишься.
Она не спросила, чего он боится, она повторила: Как мне отсюда выбраться? Тебе не выбраться, — ответил он. — Дорогу еще нескоро расчистят. Так что ничего не поделаешь.
Тут она обнаружила дом у подножия склона, Собственно, дома она не видела, только дым из трубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12