– Сам взвалил этот крест, самому и нести теперь. Нахлобучил на голову серую кепку, застегнул свой синий пиджак.
На другой половине избы что-то стукнуло.
– Не твой ли? – спросил и заторопился. – Задержи, чтоб не увидел.
И опять она испугалась, как вначале, когда вспомнила, что Винцукас спит на другой половине. Сама открыла ему дверь, вышла во двор с оглядкой и, удерживая слезы, всем сердцем пожелала ему доброго пути, хотя не промолвила ни слова, только провела рукой по синему пиджаку.
– Мама, кто это приходил?
– Кто? – испуганно обернулась к Винцасу.
– Да вон, на большак сворачивает.
– Это так… – ответила она. – Прохожий… Напиться зашел. Вечер. Уже и ребята разгалделись:
– Мама!
– Мам!
У них свой разговор: дай поесть, значит.
Захлопотала.
Большое хозяйство дом, когда четверо детей на тебе. Надо бы овцу продать. Что с нее? Шерсти несколько горстей. Надо овцу продать да купить козу, что ли. Все стакан-другой молока, хотя бы младшие по очереди пили, да и Винцукасу тоже не помешало б. У козы молоко густое, жирное, хоть и немного его. Только разве выберешься на базар, если все время ждать надо. Жди и жди. Вернется или не вернется? – Мама…
– Что? – вздрогнула она.
– Мне пора.
– Снова?
Снова.
Беда, что грязный вернется?
Беда, что заросший?
Может, плакать, если голодный придет?
Пусть только возвращается. Пусть всегда возвращается.
Пусть сам возвращается. Ей гонцов не нужно. Хватит с нее Маричюке.
Гонцы, еще чего придумала…
Гонцы?
Вот они, тут как тут. Уже близко. Только не пешком и не один.
Двое сидят на повозке, свесив ноги, к дому катят. С большака уже свернули, по дорожке едут, лошадь кнутом нахлестывают.
Прямо к дому, вот-вот на нее наедут.
– Где?! – кричит она. – Где он? Где оставили?!
– Жив… Живой ведь… – говорят они, опустив головы.
– Живой?! Где же он? Где?
– Садитесь… Подвезем… В больнице.
И гонят теперь уже втроем.
По дорожке.
По большаку.
В больницу.
На нее натягивают халат, но она выскальзывает из белых рукавов и бежит; вбегает и видит его наконец. Видит среди марли пол-лица. Глаза, нос, губы, застывшие руки. Она берет их в ладони и дышит, дышит, чтобы согреть.
– Ничего… – говорит он. – Все равно я вернулся… Почти вернулся… Правда?
Улыбается он или ей только кажется?
– Молчи, молчи! – говорит она.
Но он не хочет. А может, и не может молчать.
Теперь он наверняка не улыбается. Просит ее, говорит ей.
Она наклоняется, чтобы лучше слышать.
– Ма… – говорит он. – Сходи на площадь. На базарную площадь, ты знаешь… Там они все… лежат… Посмотри, есть ли там один, в синем пиджаке. Как на том прохожем, что напиться заходил. Помнишь? Может, нет его там, посмотри… Он лежал за деревом с пулеметом в руках. Наши ползли по голой поляне… Он мог всех перебить. Я видел… Тут кто-то крикнул: «Винцас!» Он припал к дереву, и я выстрелил… Потом ничего не помню. Ты сходишь? Мам… Посмотришь?
Сходит ли на базарную площадь?
Сходит ли она посмотреть?
Их, убитых, всегда укладывали на базарной площади.
Сходит ли она посмотреть?
Дети не знают… Он, Винцукас, тоже…
Каждый раз, когда их укладывали на базарной площади, она приходила, надвинув платок на лоб, приходила заглянуть им в лицо. И помолиться. Она все время искала. Искала, не найдет ли Антанаса Бернотаса. Если бы нашла его, больше не ходила бы на базарную площадь. Никогда.
А теперь Винцукас просит, и она должна пойти искать человека в синем пиджаке.
Как на том прохожем?
Что напиться заходил?
Мало ли одинаковых пиджаков на свете. И коричневых, и черных, и синих.
Но она бежала на площадь и все больше спешила.
Мало ли на свете одинаковых пиджаков.
Мало ли схожих красок на свете.
В этот раз их было много. Лежали в несколько рядов. И синий пиджак разглядела сразу. Уже не стала, как обычно, рассматривать других. Подбежала, нагнулась над синим пиджаком и увидела серые глаза, которые так никто и не закрыл. Серые глаза смотрели на нее с холодным стеклянным блеском.
Ведь так много на свете красок!
Почему так мало красок на свете?
«Ты сходишь? Мам… Посмотришь?»
Ха-ха!
Смейтесь, смейтесь вместе с нею! Ее ребенок? Своими руками? Этого путника, который хотел воды напиться.
Смейтесь!
Теперь ей надо в больницу.
«Ты сходишь? Мам… Посмотришь?»
Нужно.
Всегда нужно.
И теперь было нужно.
Ее ждало забинтованное марлей лицо Винцукаса, который направил ее, который просил, и нужно было пойти и сказать ему. Нельзя отказывать человеку, да еще своему ребенку, если он просит.
Она вернулась в больницу, дала надеть на себя халат. Совала руки в белые рукава и все никак не могла попасть. Потом прошла по коридорчику, остановилась возле двери. Вот и ручку нажала, вошла. Он смотрел на нее половиной лица с прикрытыми глазами, побелевшим носом, плотно сжатым ртом.
Даже слов не требовал. Она сразу поняла его. Всей половиной лица смотрел в глаза ей и хотел сам угадать без ошибки.
Она поняла это сразу.
И улыбнулась. Еле-еле.
Снова принялась греть его руки, взяла их в ладони и дышала, дышала своим теплом.
Потом нагнулась к нему, чтобы лучше слышал. Покачала головой:
– Нет… Серых, зеленых – сколько хочешь. Синего нет. Нету синего.
– Спасибо… ма…
Улыбнулся он или ей только показалось? Теперь она могла выпрямиться. Выпрямилась, посмотрела в окно и вздрогнула. Там цвела сирень. Красная, буйная, как самой лучшей весной. Она зажмурилась.
Не могла понять, почему этой весной сирень цветет такая красная?
Потому что твой ребенок?
Сам, своими руками?
Винцаса – Винцас, сын Винцаса?
– Нет, – ответила она. – Он уже не первый.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Времени теперь было вдоволь. Ну, разве что в город, в больницу сбегать. Долго ли… Времени было вдоволь.
Продала овцу. Выбралась на базар с детьми. Они еще прижимались, гладили курчавую шерсть. Жалко. Еще бы не жалко. Привыкает человек и к собаке, и к кошке, и к жабе пучеглазой.
Все-таки продали, и, кажется, неплохому человеку. Не зарежет, видно, присматривать будет. Все про шерсть справлялся: хороша ли?
Вот и купили козу. Наконец…
Тут уж свои радости пошли.
Римукас помогал матери тянуть за веревку.
Виктукас шел, держа за рога.
А Таня то летала вокруг, то обгоняла их и скакала задом наперед, как через веревочку, хлопая в ладоши.
Теперь и молоко будет.
Молоко!
Детям, может, по полстакана.
Винцукасу – полный.
Ему поправляться надо, быстрее на ноги вставать. Козье молоко густое, жирное.
И впрямь, молодец козочка. Два с половиной стакана как отмерила. Но зато какое! Сколько жира в нем! Густое, как сметана. Только глянешь на него – слюнки текут.
Времени теперь было вдоволь.
А сколько еще будет!
Вот выйдет Винцукас из больницы, может, и винтовку сдаст. Сможет она тогда с детьми сидеть и книжки читать. А то ведь если не посидишь с ними, не присмотришь, так один – стишок не выучит, другой – домашнее задание не приготовит. Веселее им, что ли, когда вместе с ней садятся за большой стол? Теперь уже, конечно, за детьми не поспевает. Вон как далеко ушли! А раньше, когда только-только грамоте учились, и она, бывало, какую-нибудь букву схватит.
Хочешь не хочешь, а пора подумать, кем будет каждый, кем вырастет. Время-то как берега речные. Кажется, и не торопко гребешь, а берега только знай мелькают, знай мелькают.
А потом…
Потом разлетятся, поди.
Кто куда.
Кто куда…
Придет пора, и разлетятся. А что? Твое солнце – на закат, а у них – только подымается, восходит только.
Придет пора – пускай летят.
Лишь бы не раньше времени.
Это птица толкает, выбрасывает детенышей из гнезда. Человек – нет. И руками и крыльями заслоняет гнездо, не хочет, чтобы улетели его птенцы. Но заслоняй не заслоняй. Пора настанет – сами разлетятся. Не убережешь.
Ладно.
Лишь бы не раньше времени.
Так ей хочется. Очень хочется, чтобы так было.
Только не подвластны тебе ни люди, ни жизнь.
Вот стоит она, простоволосая. Стоит и платочком машет. Того, что козу на веревке тянул, проводила.
Вернулись Римантас и Бируте из далекого края. Вернулись – и прямо к ней. А как же иначе? Столько лет. Разве выдержит материнское или отцовское сердце… Раньше письма читала нехотя, все Винцукасу жаловалась. Но вернулись, и принимай гостей. Приняла. Только ребенок смотрит, будто зверек испуганный: силится понять, да невдомек ему, что туг происходит, как обернется все.
Много слов было. Слез много. Радостных.
Уж как хотелось и ей слезу смахнуть. Ой, хотелось! Да нехорошо небось. Что ни говори… Чужая она, верно? А они – родители. Кровные.
В гости приглашали. Тут же, в городе, осели. Она зайдет, а то как же…
Ну, вроде бы и провожать пора. Только все никак не встанет из-за стола, то одним, то другим гостей потчует. Трудно встать. И не диво. Видать, возраст, годы долгие гнетут, не дают подняться.
Все уже на дворе. Уходят. А она опять в избу вернулась и снова вышла, будто забыла что-то.
Потом обняла Бируте, сказала на ухо:
– Мед он любит… У нас-то редко приходилось.
Они уже шли со двора.
– Винцукаса не забудешь навестить? Ну, то-то! Знаю… Это я просто так, – шепнула Римукасу, в последний раз прижимая его к груди.
Вот стоит она, простоволосая. Стоит и платочком машет.
Может, радоваться надо? Ведь теперь на двоих младших лишних полстакана молока будет. Все на несколько глотков больше, верно? Полезное оно, жирное.
А еще? Чем бы еще себя порадовать? Неужто нечем…
Птица сама детенышей из гнезда выбрасывает, а человечьи птенцы и без того разлетаются, разбегаются, как ни заслоняй гнезда крыльями. Не убережешь.
Лишь бы не раньше времени, а?
А кто это время отмерит, кто верный срок укажет?
Вот и снова…
– Нет, – ответила она, – мне не было страшно.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Поздний вечер. Стемнело.
Прибежали Виктукас и Таня. Торопились, знали – влетит, что поздно домой вернулись.
– Мама… Знаешь, где Винцукас?
Где ему быть? Пошел гулять с приятелями.
– На вечеринке!
Ну и что. Пускай посидит с молодежью парень.
– Мама… Не сидит он. Танцует. С такой кудрявой, длинноволосой…
Что ж. Все бывает… Может, и потанцевать время пришло, ведь не мальчик уже.
– Ма… А они, знаешь, что? Она молча ждет.
– Дай на ушко скажем…
Наклоняется к детям, а сердце уже так и тукает.
– Целовались…
– На дворе…
– За кустами… – Целовались…
Она выпрямляется и кричит на детей. Кричит, как будто это они, выйдя во двор, укрылись за кустами и…
– Хорошо это? Красиво? За старшим братом, как хвост, таскаетесь…
Кричит на детей, а сердце – тук-тук.
Она не поджидает Винцаса. Разве дождешься, когда он вернется? Детей спать погнала и сама ложится. Устала, умаялась за день, поспать бы. Но веки не смыкаются, не закрьшаются. Полный месяц так и льется в окно, а она лежит, смотрит вверх и считает потолочины. Одна, две, три… восемь, девять, десять… Побурели доски, вон паутина блестит, надо будет смахнуть завтра. Одна, две, три… Римукаса увели… шесть, семь… теперь на Винцаса кто-то зарится, лапы тянет… десять, одиннадцать, двенадцать. Кажется, дом в чистоте содержит, и откуда здесь паутине взяться? Встала бы сейчас, смахнула, да так славно лежать. Век бы не вставала.
Одна, две, три…
Скрип двери. Осторожные шаги. Боится разбудить. Воротился. Уже поздно, а может, рано. Месяц отошел. Паутина не блестит уже, но потолочины хорошо видны. Восемь, девять… Могла бы встать, подсесть к нему на край кровати и спросить. Да что тут спросишь. Уже мужчина, надо полагать. С ружьем ходил, кровь проливал. А может, сам придет… придет, когда понадобится. Одиннадцать, двенадцать. Побурел потолок. А с чего бы? Вроде и дыму не напускает.
Давно затихли младшие.
Молчит Винцас.
И она ни слова. Многое хотела бы узнать – кто, да как, да почему. Но молчит.
– Здорово, кума! – еще с дорожки кричит человек, поднимая руку.
А-а… Знакомый. Старый знакомый, еще с войны. Бывшего хозяина, того учителя очкастого, двоюродный брат, Лапкаускас.
– Дай, думаю, зайду проведаю, – говорит он, шагая по двору, и руку тянет.
– Немытые у меня… – говорит она и трет ладони о передник.
И молчит.
Как-то раз повстречалась с ним, не так давно. Лапкаускас ныне в город перебрался. Дом построил и живет себе. Работа у него приличная, на лесопилке. Чего ж еще? Землю сдал. Сколько там ее было-то – семнадцать гектаров. И свою сдал, и двоюродного брата. Раз для народа – не жалко. Сразу после войны, еще и разделов никаких не было, пришел в волость и заявил – берите. Хватит с него навоз месить. Пускай другие ковыряются, кому охота. И двоюродный брат, будь он жив, не стал бы спорить. Настоящий советский человек был, царство ему небесное, немца живьем сжег и сам от немецкой пули погиб. Вот и он, Лапкаускас, пока шла война, соединил хозяйства, свое и двоюродного брата. Не бросишь ведь на Божью волю. Дом, скотина, деревья. А теперь не нужно. Слава Богу, отмаялся. Жалко, нет больше Катерины. А то бы рассказала, как они с двоюродным братом укрывали семью советского офицера, не допустили угнать в Германию, как пленного содержали, точно родного, и все такое прочее.
Да что он ей рассказывает. Будто сама не знает? Разве не ее с двумя детьми приютили, когда податься было некуда? Хвастаться здесь нечем, конечно, он и не хвастает. Просто к слову сказать…Не знал он, что ли, какого мальчонку в пастухи берет. Что ли, в кузнице не бывал до войны. Ведь вылитый отец с лица, не ошибешься.
Да. Как-то раз она уже повстречала Лапкаускаса.
Но чего он сегодня заявился – не понять.
Может, опять что-нибудь не так?
Может, в свидетели звать? Не похоже. Веселый из себя.
– Ну, как живете-можете? – спрашивает.
– Спасибо…
Полагалось бы в дом пригласить, как-никак гость…
– А мы и тут посидим, потолкуем, да пойду я, – говорит он, видно поняв ее.
Сели на лавочке под окном.
– Где же Винцас? Где зять-то? – И сам смеется, еще веселее смотрит.
А ей все невдомек – в шутку он, смехом или по правде.
– На работе. В исполкоме.
– Гляди-ка, в большие начальники выбился. А?
– Какой он там начальник…
– Ну-ну! Думаешь, завидую? На здоровье, пускай. Ведь Бог даст, и породнимся вскоре. Лаймуте наша все уши мне прожужжала: «Винцас, Винцас!»
Вот как… Вот оно что… Наконец-то уразумела.
– А что, кума? Чем плоха родня? Мы его от оккупантов, можно сказать, уберегли, немца живьем сожгли. Он за нас после войны сражался, кровь проливал. Разве не герой? Ведь прямо в лоб угодила пуля, а, слава Богу, все равно поднялся. Для кого ж, как не для них, и Советская власть?
Сидит она, смотрит на гостя и думает: до чего же верно все, до чего правильно говорит, как по писаному шпарит.
Вот и «кум» уже объявился. Чем не кум? Можно обняться, поцеловаться.
– Всяк по-своему хорош, – говорит она. – Да нам-то что… Оставим это им, детям. Как сами порешат, так и будет.
– Ну да, ну да! – на лету схватывает Лапкаускас. – Вот и потолковали. Пойду, пожалуй, а то дел по горло. Веранду пристраиваю, большую, стеклянную.
Он вроде бы встает. Только как-то нерешительно, – видно, вертится на языке еще что-то.
– А что, кума… Не важно, конечно, не это важно! А все же, как он, крещеный нет ли?
– Крещеный, – отвечает она. – А что?
– Да нет, ничего! Какая нам разница. Просто взбрело на ум, вот я и…
Теперь уж действительно встал, сует руку прощаться.
– Вот, заговорились… Так и не вымыла, что ты будешь делать, – говорит она и опять вытирает руки о передник. И опять молчит. Из избы выглядывают дети, она зовет их:
– Подите-ка сюда, подите…
Одну голову к одному плечу прижала, другую – к другому. И хочет сказать: «Женится наш Винцас, и останемся мы одни…»
Но не говорит, потому что не об этом думает. Думает о «куме», который только что был, и о Винцукасе, который все никак не придет, не расскажет, не спросит.
Тук-тук-тук.
Винцас на дворе косу отбивает. Только что с работы, сейчас пойдет в овраг травы накосить. А сама она – в огороде. Полоть надо. На минутку только привстала, услышав, что кто-то идет. Привстала, увидела девушку с распущенными волосами и сразу поняла, кто это и к кому. Снова присела на корточки, скрылась между гряд и дальше полет. Не ее гость. К кому пришла, пусть тот и принимает.
Тук-тук-тук.
Чего он там стучит, почему не отложит косу. Не видит, что ли?
Тук. Тук.
– Винцас… – слышит она.
Тук. И снова – тук.
Что же он косу не отложит? Не видит, не слышит?
– Винцас…
– Чего тебе?
– Разве не видишь, какая я…
– Не вижу.
– Посмотри… Посмотри… живот какой…
Тук-тук-тук…
А потом:
– Ну и что?
– Винцас, твой ребенок ведь…
– Откуда мне знать?
– Твой… ты знаешь…
– Не знаю. Ты… не девушка была.
Сидит она в борозде, нагнув голову, а у самой волосы дыбом. Еще коса эта. Хоть бы косу отложил. Тук. Тук. Тук. Не видит, не слышит. Чертополох застрял в ладони, колется, но она никак не может выбросить. Страшно ей, а кого боится – и сама не знает. Винцаса, «кума», эту, что пришла, или себя, сама себя.
Тук. Тук.
– Женись на мне… Отец убьет, не пожалеет.
– Не убьет. – Винцас…
Бренчит отброшенная в сторону коса, гремит, падая на косу, молоток.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11