В принципе, даже одно отражение, спешащее к тебе навстречу с той стороны моста Эйнштейна — Розе-на, прямоходящее и живое, может стать причиной немалого замешательства, если, как мы мечтаем, остальной мир тоже воспрянет к жизни.
— Ну так скормишь его своей жене, — предлагает по-прежнему мрачный Анри. Его парижские вакханалии нулевого времени окончены. Что от них осталось? Позаимствованные на голубом глазу из Лувра компактные полотна Пикассо и Ренуара на стенах роскошного номера в отеле «Бальзак», ювелирные, долларовые и золотые клады под отдаленными кустами в Ботаническом саду и в урнах бабушки и дедушки на кладбище Монпарнас, небольшая гонорея (любопытнейший случай обратного заражения хронифицированного), против которой Пэтти ему что-то прописала; а впрочем, наверняка я ничего не знаю. И все-таки мы с ним сейчас в одной лодке, как и с обоими австрийскими бродягами, подкупающе вежливыми и тактичными, похожими на гробовщиков, которым только на руку, что легкое несовпадение с оригиналом (все-таки мы теперь — не прежние семьдесят человек, которые готовились некогда ринуться в бой за дармовые закуски) приведет к тому, что нас размажет в порошок, в копировальный порошок, который воскресший ветер развеет над Пунктом № 8.
— А где Софи? Может, за ней нужно присматривать? — раздается чей-то безразличный голос. Говоря по совести, меня не тянет коротать последние часы в обществе первых попавшихся людей. Может, я отказался бы даже от общества Анны (хотя мне его никто не предлагает). Итак, встречи каждые два часа, между полоской Паки и серпообразно изогнутым молом гавани для парусных судов и яхт — наш пространственно-временной континуум, релятивистская полоска жвачки.
Я бы предпочел, пожалуй, ходить без остановки, если бы у меня оставалось всего несколько часов и ноги по-прежнему слушались бы меня. Один на один с моими грехами. И с неприкрытой удовлетворенностью от того, что их совершил. Стыд. Пять записных книжек — кожаный переплет, тончайшие страницы — я исписал от корки до корки в тишине безвременья, где раздается эхо только меня самого. Они лежат на ночном столике графини черной многокамерной воздушной подушкой, выжатый аккордеон моих беспорядочных блужданий, придавленные хронометрическим зайцем, их собратом в путешествиях, ходившим дальше самой старшей из них. Пешие походы, депрессивные, фанатичные паломничества в Цюрих, Берлин, Париж, Прагу, Флоренцию в конечном итоге так утомили меня, что если кто-то из вечно одинаковых болванчиков, погруженных в свое бессмысленное бытие на мосту Монблан или в Английском саду, спросил бы о моем самом огромном желании, я попросил бы такси до Пункта № 8. Ходьба в мертвой тишине, наперекор всеобъемлющему потоку, пурге, которая замораживает всех и вся, прежде чем ты успеваешь до них добраться.
И вновь Старый город, его как будто еще более притихшие, еще более безмятежные жители и пешеходы. Книжный магазин, узкие проходы, до отказа набитые полки, стопки на полу и на подоконниках. Тысячи голосов. Вот и все, что мы еще слышим, музыкальные и фанатичные читатели, каковыми многие из нас стали в безвременье. Конец, финиш, продолжение не следует. Мы переворачиваем последнюю страницу по собственной воле, как бреющие сами себе живот лабораторные крысы. Откуда это ужасное единодушие? (Не только у людей вроде меня, потерявших жену и усадивших соперника на воздух.) Страх все-таки сойти с ума — пожалуй, первая причина. Не в силах больше выносить тишину, армии и полчища пугал, манекенов и болванчиков! ВАШЕ отвратительное молчание, ВАШУ неприкасаемость, ВАШУ готовность все стерпеть, чего бы ни случилось с ВАМИ или с нами. Раз нет сопротивления, значит, ты падаешь. Пресыщение — вторая причина. С годами все опостылело. Самые дорогие вина мы не оплачивали. Самые лучшие блюда ели в одиночестве (или синхронно). Самые роскошные женщины принимали нас как врачи или клистиры (серийные, синхронные). Нам нужен ОТВЕТ. Необязательно хороший.
Только на последней ступени возвращается определенный покой. Фанатичное состояние. Ни истеричного дыхания, ни пены изо рта. Всего лишь маленький шажок где-то внутри, будто прокалывается спрятанная мембрана. Никаких внешних звуков. Никаких заметных признаков. Вот идет по Флоренции человек, он свободен, он сбросил все заботы и обузы и идет, расправив плечи. Он изучает полотна и скульптуры великих мастеров, туристов в кафе и ресторанах, голубей в воздухе под окном гостиничного номера, сквозь пелену распахнутых крыльев видна спина другого мужчины, под таким опасным наклоном, что в горле застревает крик. Он может упасть или нет. Это не однозначно, Анна, это не определено. Все решили три секунды РЫВКА. Божья воля, а не убийство. Я усадил его так, что у него оставался шанс. И все время, все те проведенные во Флоренции месяцы был собой доволен. В доме, отнюдь не скромном, где я поселился, где пил несказанно хорошие вина Фриули и Пьемонта и читал схожего качества книги, я упражнялся в медитации, чтобы полнее постичь мое состояние. В этом отлично помогало перемещенное искусство, небольшого формата, чтобы поместиться между книжных шкафов XVII века как раз напротив моего читального трона, откуда я и рассматривал его долгими ночами. Если внезапно после ЭКСПЕРИМЕНТА ФЕНИКС пробьет час для всех и вся и настоящее безропотно воспримет все махинации безвременья, учиненные нами, зомби, как то произошло после трех секунд РЫВКА, тогда выставочные залы Палаццо Питти, а точнее, Пала-тинской галереи, недосчитаются одного изящного полотна Караваджо. За задернутыми шторами, при свете вечно горящей свечи я охранял «Спящего Купидона». Изучал. Использовал, ибо его ярко освещенная кожа, вида совершенно трупного повсюду, кроме лица, служила экраном для пульсирующего и небрежно смонтированного фильма моей жизни, который я столь долго и усердно прокручивал снова и снова, что под конец он стал мирным, матовым натюрмортом, таким же спокойным, как стрелы в бессильной руке путто. Лишь массивная голова с раскрасневшимся лицом, словно принадлежащая полному восьмикласснику и так криво пришпиленная к лежащему вывернутому тельцу четырехлетнего ребенка, как будто детоненавистница Саломея, раздобыв себе трофей в деревенской школе, насадила его на маленькую шею, казалось, еще была живой и теплой. Она производила отвратительно непристойное впечатление, вызывая в памяти школьные дни в берлинском Штеглице с их идиотической, но, как обнаружилось, верной убежденностью, что у судьбы припрятан для меня сюрприз за пазухой. Над Купидоном на однотонно темном фоне выделяется один-единственный предмет, беловато поблескивающий, хрупкий, серпообразный верхний край правого крыла. Нет и быть не может такого света, который выхватил бы из ночи эту сияющую кайму перьев. А значит, любой из нашего племени может с полным правом, пренебрегая анатомией ангелов, посчитать эту дугу случайно проступившим сегментом хроносферы. В последний флорентийский день, когда я решил отправиться в Мюнхен и искоренить там все следы моего существования, мне неожиданно пришла в голову идея, как, не заходя в номер, спасти ортопеда в случае смертоносного приговора божественного суда, и я рванулся на поиски подушек и перин, матрацев, гимнастических матов, стиропора и тому подобных вещей, чтобы стащить их в одну кучу и устроить огромную пружинящую посадочную площадку. Однако мое состояние до РЫВКА было уже достаточно фанатично, чтобы вскоре посчитать подобные коррективы излишними.
— По-моему, ты хотел идти в Собор, а оказался здесь.
— Зачем мне Кальвин?
— Не помешал бы, по крайней мере в логическом смысле. Пусть все заранее устроено, но мы можем принять решение.
— Ты что, ходишь за мной по пятам? С каких пор?
— Я без оружия. Интересуешься тиграми?
— Напоминают мне о детстве.
— Ты рос в зоопарке? Или в Индии?
— Индия! А ведь мы могли бы дойти до Индии по суше.
— А завтра сможешь полететь на самолете. — Стюарт Миллер, который, оказывается, следил за мной всю дорогу до самого Музея естественной истории и даже здесь, незаметно прокравшись до витрины с двумя клыкастыми тигриными чучелами, теперь протягивает мне руку, словно вручая билет на самолет. Сдается, он хочет мне еще что-то вручить, нечто более громоздкое, чем посадочный талон. Тигры — это время в веригах, которое в любой момент грозит вырваться и все уничтожить. Это огонь, бесцеремонная мощь, не знающая сомнений. Брошенный на произвол судьбы беззащитный ребенок мечтает о необузданной силе, хотя (и потому что) видит ее за решеткой. Нас выпотрошат и набьют соломой на Пункте № 8. И мы попадем в музей, в «Микрокосм» — ЦЕРНов-ский центр для посетителей, семьдесят экспонатов с табличкой «Несчастный случай на производстве», подобно этим тиграм, белкам и пеликанам, куницам и ширококрылым застылым орлам и беркутам в их витринах с подсвеченными искусственными ландшафтами. Монады, говорит Стюарт, личные миры, ограниченные и не соприкасающиеся друг с другом. Нет-нет, он не верит теории Хаями, хотя ему кажется весьма благоразумным ввести в игру высший разум именно в тот момент, когда начинаются противоречия. Но он хотел бы кое-что мне объяснить.
— Про существование «Группы 13»? Может, они засеяли Пункт № 8 сотней мин и потому мне лучше туда не ходить?
«Группы 13» никогда не было, невозмутимо отвечает Стюарт. Ликвидацию телохранителя-садиста Торгау замыслили и исполнили несколько человек, которые объединились специально для этой операции и расстались по ее окончании. Однако его там не было. Это не его путь. Ему претит оружие, да и обращаться с ним он не умеет. Зато, будучи почти что профессиональным скалолазом, он годится для иных задач, вроде головоломной экспедиции в шахту детектора ДЕЛФИ.
— С которым все, как выяснилось, в порядке! — говорю я громко, а вероятно, и грозно, чувствуя поддержку медведя гризли, стоящего на задних лапах и с такими неестественно поблескивающими голубыми глазами из стекла, будто у него внутри — ослепительный обломок ледника.
С каждым из миров по отдельности все в порядке. Вопрос в том, в какую из альтернатив мы хотим попасть. К медведям и волкам (5-я витрина), к антилопам гну и буйволам (6-я витрина), к кабанам (7-я витрина), к совокупляющейся человеческой парочке (8-я витрина, классическая шутка зомби), к мертвым или к живым.
— Что ж, теория музея здесь как нельзя более кстати, — говорю я поверх голов школьников, в основном мальчиков, столпившихся в темном проходе между большими мерцающими витринами.
— Да нет, это гораздо мощнее, — возражает Стюарт. — Не просто один-единственный музей копий. Их миллиарды. И значит, тогда, на Пункте № 8, мы ничего не выиграли, но почти все проиграли. Мы оказались в тупике, на ложной ветви траектории.
На отпиленной ветке времени. В сухостое, который, конечно, разветвляется, но при условии движения семидесяти и только семидесяти зомби. Получилось, что мы вошли внутрь одной из витрин, например, к отдыхающим на картонных скалах гепардам, и никогда не сможем отыскать дорогу обратно, выбраться из искусственной саванны с ее ложным светом, пыльными тушканчиками, белесо-голубым небом, нарисованным на натяжном потолке.
Огромные часы свисают в конце аллеи из светящихся ложно-миров. 12:47 — время воскресения. Меня вдруг охватывает беспокойство, словно я могу что-то упустить. Кудрявый австралиец это замечает и тоже смотрит на часы, на настоящее и ложное время зомби на своем запястье:
— Каниси покончил с собой, потому что кое-чего не мог понять.
— Того, что в шахте детектора?
Стюарт словно не слышит вопроса. Кажется, он безуспешно борется сам с собой. Для меня полнейшая загадка, впрочем не вызывающая у меня никакого интереса, почему он так настойчиво пытается мне открыть то, что я, вероятно, пойму не лучше его суицидального напарника-скалолаза Каниси.
Выйдя наружу, мы еще некоторое время ковыляем вместе по улице Малану, отмеченные печатью нашего последнего ложно-полуденного света, последнего ослепления перед ЭКСПЕРИМЕНТОМ ФЕНИКС, в котором я твердо намерен участвовать. А как, интересно, я планирую вернуться домой, любопытствует напоследок Миллер. Какой дорогой? Он знает, что я делал пересадку в Цюрихе. Итак, если нам удастся вернуться так глубоко назад, что сухой сук войдет в древо времени, поеду ли я из Женевы в Мюнхен на поезде? И скорее всего, не стану выходить в Цюрихе ради прогулки по городу? Но если предположить, что я все-таки не смогу поехать, то вполне логично ожидать, что я пойду пешком по берегу. И дойду когда-нибудь до Бюрклиплац, где мы договорились встретиться с Борисом и Анной, если произойдет что-то необычайное. (Неужели я ему об этом рассказывал? Наверное, в гостях у фонтанирующего фараона, после четвертого коктейля.)
— Предлагаешь там встретиться? Если ФЕНИКС не получится?
Нет, при таком исходе он не пойдет в Цюрих. Все, что нужно увидеть и отыскать, все уже есть на Бюркли-плац, если только…
— Если что?
— …если мы не вернемся. Это ребус, знаешь, такая игра — «Найди ошибку на картинке», — говорит он мне на прощание на бульваре Философов, которыми мы так и не стали.
5
Камышово-песочная полутьма наполняет мой гостиничный номер, входная дверь которого с 14 августа 2000 года приоткрыта настолько, что туда способен проскользнуть нейтрально настроенный мужчина. Быть может, замок сломан. Или обнаженная графиня под шелковым одеялом нарочно выдумала столь игривую декорацию для свидания; в пользу этой гипотезы говорит и расположение комнаты — в торце коридора с алой ковровой дорожкой в скипетрах и коронах, а также (к великому сожалению, уже много лет тому назад) растранжиренное приветствием царственное возбуждение ее плоти. Она зачем-то с головой накрылась одеялом; впрочем, я не помню, чем занимался, когда Борис с Анной покинули мою кровать. Уютно ныряю в камышовые заросли, жирный селезень безвременья приземляется на пуховую подушку, дабы немного передохнуть перед метаморфозой, хотя бы на один ложно-часик дать отдых переутомленным глазам, чтобы они не подвели меня на Пункте № 8, грозящем обратить всех и каждого в чертову дюжину. Страх смерти. Восхищаясь отвагой ЦЕРНистов, я задаюсь вопросом, не скрывается ли в описанном ими столкновении с черным шаром, адским кругом или чем бы то ни было определенное сладострастие, своего рода вторичный доход от копирования, о чем они предпочитают умалчивать. Графиня под одеялом, в заточении своего нехронифицированного тела наверняка разбирается в этом вопросе; да может, они уже полдесятилетия пребывают в экстазе, они, ВЫ, миллиарды болванчиков, в ВАШЕМ грандиозном вечном мгновении, границы которого можно почувствовать, вступая в копировальную область на Пункте № 8. Нашему брату остается безответная похоть, изнурительные скачки вверх по рыбоходу, хлопая хвостом, или точнее — паника паучьего самца, который как угорелый улепетывает от парализующих челюстей черной вдовы всех времен. Опять сижу напротив зеркала, на кровати, опять каталог отражений, в футболке, без футболки, в шортах, без шорт, со вскинувшим головку кучером «к вашим услугам, графиня», со вновь задремавшим молодчиком — мои собственные зомби-значения перетекают друг в друга, рыжеволосая кряжистая горилла, лысоватый юркий кобелек с эспаньолкой и маслянистыми глазками, поблескивающими за стеклами очков, и, наконец, зрелый Адонис цвета оливкового масла с орлиным носом, каким я всегда желал бы представать перед Анной. ПОСМОТРИТЕ НА МЕНЯ. И в тот же момент моя волновая функция спадает, я тот, кто я есть, сейчас, когда, стуча зубами в теплом камышовом гнездышке моей комнаты, ежась от страха и сомнения, заползаю под одеяло к полумертвому женскому телу. Предположим, черты лица не важны. Скрывающие их волосы изменили цвет из светло-каштанового до лениво-золотистого, стали в три раза длиннее, изливаясь на неожиданно окрепшее и округлившееся плечо. Более сильное, уже не голое, а перехваченное чернильно-синим бюстгальтером тело лежит на боку, с поджатыми ногами, словно защищаясь от меня углом коленей. Я как будто предугадываю полуобнаженные ягодицы, зажатую между бедер левую руку с растопыренными пальцами, и когда, предваряя страх, еще не веря рокочущей в груди надежде, я порываюсь мягко убрать волосы с лица, мне приходится, мне дозволяется обнаружить, что голова шевелится, слегка, непроизвольно или избегая моего прикосновения, поворачивается, правая кисть вздрагивает, и вся рука поднимается, очень быстро, подобно невесомому белому крылу, и вот уже пальцы дотрагиваются до шелковистого белого занавеса перед лицом и неожиданно отметают его прочь, столь резко и грубо обнажая пылающие щеки и раскрасневшийся лоб, словно кто-то чужой бесцеремонно нарушает их тайну. Анна открывается мне, но не изумленной или застигнутой врасплох, а расчетливо застыв аллегорией стыдливости, и совершенно ясно, как все произошло, я вижу, как она в недавнем прошлом проходит по светлому коридору отеля, заходит в номер, заворачивает графиню в одеяло, стаскивает с кровати, сама ложится на ее место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
— Ну так скормишь его своей жене, — предлагает по-прежнему мрачный Анри. Его парижские вакханалии нулевого времени окончены. Что от них осталось? Позаимствованные на голубом глазу из Лувра компактные полотна Пикассо и Ренуара на стенах роскошного номера в отеле «Бальзак», ювелирные, долларовые и золотые клады под отдаленными кустами в Ботаническом саду и в урнах бабушки и дедушки на кладбище Монпарнас, небольшая гонорея (любопытнейший случай обратного заражения хронифицированного), против которой Пэтти ему что-то прописала; а впрочем, наверняка я ничего не знаю. И все-таки мы с ним сейчас в одной лодке, как и с обоими австрийскими бродягами, подкупающе вежливыми и тактичными, похожими на гробовщиков, которым только на руку, что легкое несовпадение с оригиналом (все-таки мы теперь — не прежние семьдесят человек, которые готовились некогда ринуться в бой за дармовые закуски) приведет к тому, что нас размажет в порошок, в копировальный порошок, который воскресший ветер развеет над Пунктом № 8.
— А где Софи? Может, за ней нужно присматривать? — раздается чей-то безразличный голос. Говоря по совести, меня не тянет коротать последние часы в обществе первых попавшихся людей. Может, я отказался бы даже от общества Анны (хотя мне его никто не предлагает). Итак, встречи каждые два часа, между полоской Паки и серпообразно изогнутым молом гавани для парусных судов и яхт — наш пространственно-временной континуум, релятивистская полоска жвачки.
Я бы предпочел, пожалуй, ходить без остановки, если бы у меня оставалось всего несколько часов и ноги по-прежнему слушались бы меня. Один на один с моими грехами. И с неприкрытой удовлетворенностью от того, что их совершил. Стыд. Пять записных книжек — кожаный переплет, тончайшие страницы — я исписал от корки до корки в тишине безвременья, где раздается эхо только меня самого. Они лежат на ночном столике графини черной многокамерной воздушной подушкой, выжатый аккордеон моих беспорядочных блужданий, придавленные хронометрическим зайцем, их собратом в путешествиях, ходившим дальше самой старшей из них. Пешие походы, депрессивные, фанатичные паломничества в Цюрих, Берлин, Париж, Прагу, Флоренцию в конечном итоге так утомили меня, что если кто-то из вечно одинаковых болванчиков, погруженных в свое бессмысленное бытие на мосту Монблан или в Английском саду, спросил бы о моем самом огромном желании, я попросил бы такси до Пункта № 8. Ходьба в мертвой тишине, наперекор всеобъемлющему потоку, пурге, которая замораживает всех и вся, прежде чем ты успеваешь до них добраться.
И вновь Старый город, его как будто еще более притихшие, еще более безмятежные жители и пешеходы. Книжный магазин, узкие проходы, до отказа набитые полки, стопки на полу и на подоконниках. Тысячи голосов. Вот и все, что мы еще слышим, музыкальные и фанатичные читатели, каковыми многие из нас стали в безвременье. Конец, финиш, продолжение не следует. Мы переворачиваем последнюю страницу по собственной воле, как бреющие сами себе живот лабораторные крысы. Откуда это ужасное единодушие? (Не только у людей вроде меня, потерявших жену и усадивших соперника на воздух.) Страх все-таки сойти с ума — пожалуй, первая причина. Не в силах больше выносить тишину, армии и полчища пугал, манекенов и болванчиков! ВАШЕ отвратительное молчание, ВАШУ неприкасаемость, ВАШУ готовность все стерпеть, чего бы ни случилось с ВАМИ или с нами. Раз нет сопротивления, значит, ты падаешь. Пресыщение — вторая причина. С годами все опостылело. Самые дорогие вина мы не оплачивали. Самые лучшие блюда ели в одиночестве (или синхронно). Самые роскошные женщины принимали нас как врачи или клистиры (серийные, синхронные). Нам нужен ОТВЕТ. Необязательно хороший.
Только на последней ступени возвращается определенный покой. Фанатичное состояние. Ни истеричного дыхания, ни пены изо рта. Всего лишь маленький шажок где-то внутри, будто прокалывается спрятанная мембрана. Никаких внешних звуков. Никаких заметных признаков. Вот идет по Флоренции человек, он свободен, он сбросил все заботы и обузы и идет, расправив плечи. Он изучает полотна и скульптуры великих мастеров, туристов в кафе и ресторанах, голубей в воздухе под окном гостиничного номера, сквозь пелену распахнутых крыльев видна спина другого мужчины, под таким опасным наклоном, что в горле застревает крик. Он может упасть или нет. Это не однозначно, Анна, это не определено. Все решили три секунды РЫВКА. Божья воля, а не убийство. Я усадил его так, что у него оставался шанс. И все время, все те проведенные во Флоренции месяцы был собой доволен. В доме, отнюдь не скромном, где я поселился, где пил несказанно хорошие вина Фриули и Пьемонта и читал схожего качества книги, я упражнялся в медитации, чтобы полнее постичь мое состояние. В этом отлично помогало перемещенное искусство, небольшого формата, чтобы поместиться между книжных шкафов XVII века как раз напротив моего читального трона, откуда я и рассматривал его долгими ночами. Если внезапно после ЭКСПЕРИМЕНТА ФЕНИКС пробьет час для всех и вся и настоящее безропотно воспримет все махинации безвременья, учиненные нами, зомби, как то произошло после трех секунд РЫВКА, тогда выставочные залы Палаццо Питти, а точнее, Пала-тинской галереи, недосчитаются одного изящного полотна Караваджо. За задернутыми шторами, при свете вечно горящей свечи я охранял «Спящего Купидона». Изучал. Использовал, ибо его ярко освещенная кожа, вида совершенно трупного повсюду, кроме лица, служила экраном для пульсирующего и небрежно смонтированного фильма моей жизни, который я столь долго и усердно прокручивал снова и снова, что под конец он стал мирным, матовым натюрмортом, таким же спокойным, как стрелы в бессильной руке путто. Лишь массивная голова с раскрасневшимся лицом, словно принадлежащая полному восьмикласснику и так криво пришпиленная к лежащему вывернутому тельцу четырехлетнего ребенка, как будто детоненавистница Саломея, раздобыв себе трофей в деревенской школе, насадила его на маленькую шею, казалось, еще была живой и теплой. Она производила отвратительно непристойное впечатление, вызывая в памяти школьные дни в берлинском Штеглице с их идиотической, но, как обнаружилось, верной убежденностью, что у судьбы припрятан для меня сюрприз за пазухой. Над Купидоном на однотонно темном фоне выделяется один-единственный предмет, беловато поблескивающий, хрупкий, серпообразный верхний край правого крыла. Нет и быть не может такого света, который выхватил бы из ночи эту сияющую кайму перьев. А значит, любой из нашего племени может с полным правом, пренебрегая анатомией ангелов, посчитать эту дугу случайно проступившим сегментом хроносферы. В последний флорентийский день, когда я решил отправиться в Мюнхен и искоренить там все следы моего существования, мне неожиданно пришла в голову идея, как, не заходя в номер, спасти ортопеда в случае смертоносного приговора божественного суда, и я рванулся на поиски подушек и перин, матрацев, гимнастических матов, стиропора и тому подобных вещей, чтобы стащить их в одну кучу и устроить огромную пружинящую посадочную площадку. Однако мое состояние до РЫВКА было уже достаточно фанатично, чтобы вскоре посчитать подобные коррективы излишними.
— По-моему, ты хотел идти в Собор, а оказался здесь.
— Зачем мне Кальвин?
— Не помешал бы, по крайней мере в логическом смысле. Пусть все заранее устроено, но мы можем принять решение.
— Ты что, ходишь за мной по пятам? С каких пор?
— Я без оружия. Интересуешься тиграми?
— Напоминают мне о детстве.
— Ты рос в зоопарке? Или в Индии?
— Индия! А ведь мы могли бы дойти до Индии по суше.
— А завтра сможешь полететь на самолете. — Стюарт Миллер, который, оказывается, следил за мной всю дорогу до самого Музея естественной истории и даже здесь, незаметно прокравшись до витрины с двумя клыкастыми тигриными чучелами, теперь протягивает мне руку, словно вручая билет на самолет. Сдается, он хочет мне еще что-то вручить, нечто более громоздкое, чем посадочный талон. Тигры — это время в веригах, которое в любой момент грозит вырваться и все уничтожить. Это огонь, бесцеремонная мощь, не знающая сомнений. Брошенный на произвол судьбы беззащитный ребенок мечтает о необузданной силе, хотя (и потому что) видит ее за решеткой. Нас выпотрошат и набьют соломой на Пункте № 8. И мы попадем в музей, в «Микрокосм» — ЦЕРНов-ский центр для посетителей, семьдесят экспонатов с табличкой «Несчастный случай на производстве», подобно этим тиграм, белкам и пеликанам, куницам и ширококрылым застылым орлам и беркутам в их витринах с подсвеченными искусственными ландшафтами. Монады, говорит Стюарт, личные миры, ограниченные и не соприкасающиеся друг с другом. Нет-нет, он не верит теории Хаями, хотя ему кажется весьма благоразумным ввести в игру высший разум именно в тот момент, когда начинаются противоречия. Но он хотел бы кое-что мне объяснить.
— Про существование «Группы 13»? Может, они засеяли Пункт № 8 сотней мин и потому мне лучше туда не ходить?
«Группы 13» никогда не было, невозмутимо отвечает Стюарт. Ликвидацию телохранителя-садиста Торгау замыслили и исполнили несколько человек, которые объединились специально для этой операции и расстались по ее окончании. Однако его там не было. Это не его путь. Ему претит оружие, да и обращаться с ним он не умеет. Зато, будучи почти что профессиональным скалолазом, он годится для иных задач, вроде головоломной экспедиции в шахту детектора ДЕЛФИ.
— С которым все, как выяснилось, в порядке! — говорю я громко, а вероятно, и грозно, чувствуя поддержку медведя гризли, стоящего на задних лапах и с такими неестественно поблескивающими голубыми глазами из стекла, будто у него внутри — ослепительный обломок ледника.
С каждым из миров по отдельности все в порядке. Вопрос в том, в какую из альтернатив мы хотим попасть. К медведям и волкам (5-я витрина), к антилопам гну и буйволам (6-я витрина), к кабанам (7-я витрина), к совокупляющейся человеческой парочке (8-я витрина, классическая шутка зомби), к мертвым или к живым.
— Что ж, теория музея здесь как нельзя более кстати, — говорю я поверх голов школьников, в основном мальчиков, столпившихся в темном проходе между большими мерцающими витринами.
— Да нет, это гораздо мощнее, — возражает Стюарт. — Не просто один-единственный музей копий. Их миллиарды. И значит, тогда, на Пункте № 8, мы ничего не выиграли, но почти все проиграли. Мы оказались в тупике, на ложной ветви траектории.
На отпиленной ветке времени. В сухостое, который, конечно, разветвляется, но при условии движения семидесяти и только семидесяти зомби. Получилось, что мы вошли внутрь одной из витрин, например, к отдыхающим на картонных скалах гепардам, и никогда не сможем отыскать дорогу обратно, выбраться из искусственной саванны с ее ложным светом, пыльными тушканчиками, белесо-голубым небом, нарисованным на натяжном потолке.
Огромные часы свисают в конце аллеи из светящихся ложно-миров. 12:47 — время воскресения. Меня вдруг охватывает беспокойство, словно я могу что-то упустить. Кудрявый австралиец это замечает и тоже смотрит на часы, на настоящее и ложное время зомби на своем запястье:
— Каниси покончил с собой, потому что кое-чего не мог понять.
— Того, что в шахте детектора?
Стюарт словно не слышит вопроса. Кажется, он безуспешно борется сам с собой. Для меня полнейшая загадка, впрочем не вызывающая у меня никакого интереса, почему он так настойчиво пытается мне открыть то, что я, вероятно, пойму не лучше его суицидального напарника-скалолаза Каниси.
Выйдя наружу, мы еще некоторое время ковыляем вместе по улице Малану, отмеченные печатью нашего последнего ложно-полуденного света, последнего ослепления перед ЭКСПЕРИМЕНТОМ ФЕНИКС, в котором я твердо намерен участвовать. А как, интересно, я планирую вернуться домой, любопытствует напоследок Миллер. Какой дорогой? Он знает, что я делал пересадку в Цюрихе. Итак, если нам удастся вернуться так глубоко назад, что сухой сук войдет в древо времени, поеду ли я из Женевы в Мюнхен на поезде? И скорее всего, не стану выходить в Цюрихе ради прогулки по городу? Но если предположить, что я все-таки не смогу поехать, то вполне логично ожидать, что я пойду пешком по берегу. И дойду когда-нибудь до Бюрклиплац, где мы договорились встретиться с Борисом и Анной, если произойдет что-то необычайное. (Неужели я ему об этом рассказывал? Наверное, в гостях у фонтанирующего фараона, после четвертого коктейля.)
— Предлагаешь там встретиться? Если ФЕНИКС не получится?
Нет, при таком исходе он не пойдет в Цюрих. Все, что нужно увидеть и отыскать, все уже есть на Бюркли-плац, если только…
— Если что?
— …если мы не вернемся. Это ребус, знаешь, такая игра — «Найди ошибку на картинке», — говорит он мне на прощание на бульваре Философов, которыми мы так и не стали.
5
Камышово-песочная полутьма наполняет мой гостиничный номер, входная дверь которого с 14 августа 2000 года приоткрыта настолько, что туда способен проскользнуть нейтрально настроенный мужчина. Быть может, замок сломан. Или обнаженная графиня под шелковым одеялом нарочно выдумала столь игривую декорацию для свидания; в пользу этой гипотезы говорит и расположение комнаты — в торце коридора с алой ковровой дорожкой в скипетрах и коронах, а также (к великому сожалению, уже много лет тому назад) растранжиренное приветствием царственное возбуждение ее плоти. Она зачем-то с головой накрылась одеялом; впрочем, я не помню, чем занимался, когда Борис с Анной покинули мою кровать. Уютно ныряю в камышовые заросли, жирный селезень безвременья приземляется на пуховую подушку, дабы немного передохнуть перед метаморфозой, хотя бы на один ложно-часик дать отдых переутомленным глазам, чтобы они не подвели меня на Пункте № 8, грозящем обратить всех и каждого в чертову дюжину. Страх смерти. Восхищаясь отвагой ЦЕРНистов, я задаюсь вопросом, не скрывается ли в описанном ими столкновении с черным шаром, адским кругом или чем бы то ни было определенное сладострастие, своего рода вторичный доход от копирования, о чем они предпочитают умалчивать. Графиня под одеялом, в заточении своего нехронифицированного тела наверняка разбирается в этом вопросе; да может, они уже полдесятилетия пребывают в экстазе, они, ВЫ, миллиарды болванчиков, в ВАШЕМ грандиозном вечном мгновении, границы которого можно почувствовать, вступая в копировальную область на Пункте № 8. Нашему брату остается безответная похоть, изнурительные скачки вверх по рыбоходу, хлопая хвостом, или точнее — паника паучьего самца, который как угорелый улепетывает от парализующих челюстей черной вдовы всех времен. Опять сижу напротив зеркала, на кровати, опять каталог отражений, в футболке, без футболки, в шортах, без шорт, со вскинувшим головку кучером «к вашим услугам, графиня», со вновь задремавшим молодчиком — мои собственные зомби-значения перетекают друг в друга, рыжеволосая кряжистая горилла, лысоватый юркий кобелек с эспаньолкой и маслянистыми глазками, поблескивающими за стеклами очков, и, наконец, зрелый Адонис цвета оливкового масла с орлиным носом, каким я всегда желал бы представать перед Анной. ПОСМОТРИТЕ НА МЕНЯ. И в тот же момент моя волновая функция спадает, я тот, кто я есть, сейчас, когда, стуча зубами в теплом камышовом гнездышке моей комнаты, ежась от страха и сомнения, заползаю под одеяло к полумертвому женскому телу. Предположим, черты лица не важны. Скрывающие их волосы изменили цвет из светло-каштанового до лениво-золотистого, стали в три раза длиннее, изливаясь на неожиданно окрепшее и округлившееся плечо. Более сильное, уже не голое, а перехваченное чернильно-синим бюстгальтером тело лежит на боку, с поджатыми ногами, словно защищаясь от меня углом коленей. Я как будто предугадываю полуобнаженные ягодицы, зажатую между бедер левую руку с растопыренными пальцами, и когда, предваряя страх, еще не веря рокочущей в груди надежде, я порываюсь мягко убрать волосы с лица, мне приходится, мне дозволяется обнаружить, что голова шевелится, слегка, непроизвольно или избегая моего прикосновения, поворачивается, правая кисть вздрагивает, и вся рука поднимается, очень быстро, подобно невесомому белому крылу, и вот уже пальцы дотрагиваются до шелковистого белого занавеса перед лицом и неожиданно отметают его прочь, столь резко и грубо обнажая пылающие щеки и раскрасневшийся лоб, словно кто-то чужой бесцеремонно нарушает их тайну. Анна открывается мне, но не изумленной или застигнутой врасплох, а расчетливо застыв аллегорией стыдливости, и совершенно ясно, как все произошло, я вижу, как она в недавнем прошлом проходит по светлому коридору отеля, заходит в номер, заворачивает графиню в одеяло, стаскивает с кровати, сама ложится на ее место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36