Антон обиняками рассказал Коле, что виновный молодой человек был московский рабочий с Пресни, какой-то подмастерье из булочной. Семья, которая рассчитывала пристроить дочь за богатого или хотя бы равного по положению человека, отказалась от нее, а родившегося ребенка отдали прочь. Теперь Коля пялился на девушку, прихлебывающую дымящийся горячий чай, представляя себе ее падение, о котором красноречиво говорили раскрасневшиеся щеки и бурно вздымающаяся грудь. Беседа шла о кино, которого девушка никогда не видела. Коле казалось, что испорченность, нищета и одиночество — неотъемлемая часть ее женственности, ее пола. Она поймала его взгляд.
Попрощавшись — руки у девушки были теплые и приятные, и Коле показалось, что в их пожатии была некая настойчивость — гости зашли в церковь, где их принял молодой священник, которому тоже не терпелось услышать новости из Москвы. Антон попросил Колю подождать в часовне, пока он со священником походит вокруг. Коля, все еще думая о девушке, не расслышал толком просьбы отца, но в конце концов осознал, что его нет рядом.
Он понял, что стоит перед иконой Богоматери, которая висела в приделе и освещалась лишь висящей сверху лампадкой. Слой копоти смягчил очертания фигуры и притушил нимб, называемый также венцом. Богоматерь была нарисована одна, без младенца, и с непроницаемым выражением лица. Так и должно быть: святых всегда изображали неестественно замкнутыми. Как однажды объяснил Антон, если намеренно подчеркивать их человечность, это лишит их божественности. Однако в глубоких темных глазах Богоматери была живая человеческая скорбь. Мать печалилась не только о сыне, но о всех невзгодах, выпадающих на людскую долю, — Коля не мог не знать об этих невзгодах после всех своих путешествий по российской глубинке. Учительница Маша сидела, одинокая, в своей жалкой кухоньке, и Коля почувствовал, что струна жалости завибрировала в нем, созвучная Машиной струне. Коля уже понимал, что именно этот аккорд жалости хотел пробудить его отец, беря его с собой в странствия, но не представлял себе, насколько глубоко это сочувствие взбудоражит его душу и до какой степени вынудит отождествить себя с другим человеком. Он покраснел.
Он уже хотел идти прочь, но глаза иконы удержали его. Зрачки слабо светились — неизвестный художник каким-то образом искривил плоскость, играя линией и цветом, чтобы вдохнуть жизнь в двумерное изображение. Глаза эти отыскали Колю, затерянного в лихорадочном смущении, приподняли его и вытянули наружу.
Тут Коля осознал, что икона блестит, отражая и увеличивая свет лампады. Художник что-то такое сделал с поверхностью иконы, отчего она казалась влажной, и это делало ее более плотяной, плодовитой. Если смотреть на икону достаточно долго, как делал ошеломленный и растерянный Коля, казалось, что блеск сползает по лицу Богородицы вниз. У Коли горела кожа параллельно этому движению, словно по ней ползла капля горячего масла. Он увидел, или ему показалось, что увидел, вздувающийся пузырек, дрожащий в сквозняке часовни: слеза. Да, это была слеза. Она трепетала и набухала, сомневаясь в собственном существовании. Икона плакала. Коля протянул руку, проник в плоскость образа, и когда отдернул пальцы, они были влажные, или ему так показалось.
Слеза.
Мальчику было только четырнадцать лет — возраст, когда эмоциональное восприятие многократно усилено. Он стоял перед иконой полчаса, пока не вернулись отец со священником. Время клубилось вокруг него. Впоследствии он понял, что молился, или как это называется, когда молишься без слов и ничего сознательно не просишь.
Через несколько дней они вернулись домой, Коля — почти утратив дар речи. Он опять начал ходить в гимназию. Отец вновь просиживал у себя в кабинете, предаваясь размышлениям, а может быть, отчаянию из-за долгов и расходов. Но Коля не верил, что вернулся в Москву целиком. Его тело до сих пор пронизывал озноб, а школьные уроки и домашние дела доходили до него словно бы сквозь обмотавшее голову полотенце. Он никому не рассказал о чуде слезоточивой иконы. Он не понимал, как ему теперь возвратиться к прежней школьной жизни, и как ответить на этот зов божественной благодати.
Отец как-то почуял, что сын не в своей тарелке. Он обычно не обращал внимания на Колино настроение и вообще не замечал его, ходя по дому. И мальчик по большей части старался не попадаться отцу на глаза. Но теперь отец вспомнил, что наткнулся на сына, стоявшего с разинутым ртом перед иконой в Бокинской церкви, и тогда это показалось ему странным. Но он слишком увлекся разговором с отцом Михаилом, молодым священником, неожиданно сведущим в мирских делах, и не обратил внимания. Он перебрал в памяти события того дня.
— Маша Тупакова, — догадался он.
Коля покраснел, хотя лишь потому, что имя учительницы было произнесено так небрежно. Он не знал ее фамилии. Он рассердился, что отец так легко попал в цель, словно Колино сердце было размером с фанерный щит для реклам. И в то же время отец омерзительно, чудовищно ошибался; он счел, что Коля страдает от какой-то банальной романтической влюбленности. Конечно, он же не знал о Бокинской Богоматери. О дрожащей слезе. Колю охватил священный трепет перед хранимой им самим тайной.
— Умненькая девушка, — сказал через некоторое время Антон Николаевич, выразительно кивая головой. — Она в конце концов хорошо устроится.
Коля не ответил, думая о Машином будущем, которое отец предсказал так неопределенно и вместе уверенно. Антон оглядел Колю, слегка обрадовавшись, что так легко разгадал его печаль, и тут же потерял интерес к чувствам сына. Сам он переспал с Машей Тупаковой в прошлом году, и на следующий год не возьмет с собой сына, чтобы можно было опять с нею переспать. Теперь ему хотелось вернуться в кабинет; через час надо нести жене настой ромашки. Но мальчик стоял столбом, не благодаря отца за проницательность и не прося, чтобы его отпустили, и Антону опять стало не по себе, как часто случалось в этом запущенном, тесном, обтерханном, заложенном и перезаложенном доме. Он тосковал по странствиям; в пути мальчик был куда более интересным собеседником. А здесь присутствие сына вынуждало Антона поддерживать разговор через силу.
— Не знаю, заметил ты или нет, — начал Антон, — но та икона в Бокинской церкви пользуется необычной славой. Если на нее внимательно смотреть, и еще, наверное, быть в соответствующем расположении духа, часто можно увидеть, как Дева Мария плачет, настоящими слезами. Их можно потрогать. Паломники являются к ней отовсюду. Они клянутся, что икона чудотворная. Богоматерь Бокинская за год исцеляет больше народу, чем казенная больница в Тамбове, ты можешь себе представить? Фокус в том, что к оборотной стороне иконы приделаны два резервуара с водой, а через глаза просверлены микроскопические отверстия. Их не видно, особенно при таком освещении. Отец Михаил в прошлом году показывал мне, как это устроено. — И Антон добавил, благодушно улыбаясь: — И уж у него-то церковь не пустует! Конечно, у него есть подражатели. Я не удивлюсь, если на будущий год в каждом приходе губернии будет своя плачущая Богоматерь.
Колю не удивило такое объяснение. Конечно, именно так, это и есть объяснение, он это всегда знал, а память о том, что когда-то он думал иначе, была слишком неправдоподобна и до того унизительна, что ее никогда, ни за что не удастся вытравить или изгнать. Он нуждается в том, чтобы верить — вот что самое отвратительное, вот недостаток его характера. Однако такой недостаток был и у других.
Отец повернулся, уже уходя, но остановился и задумался. Он сказал:
— В Бокине, конечно, нет никакого чуда, в религиозном смысле этого слова. Но подумай, как гениален был этот изобретатель. Я имею в виду не только емкости с водой. Подумай о соединении мифа, суеверия, веры, и особенно — искусства повествования, которое сделало возможным такой обман. Это гений, а гений — единственное, что приближает нас к Богу. А теперь извини, мне надо кое-что сделать у себя в кабинете.
На службе у Мейера Грибшин будет разъезжать по России гораздо больше, чем когда-либо Антон (отец продолжал свои ежегодные объезды, принося домой вести о неуклонном прогрессе школ), и часто будет сталкиваться с отвратительной глупостью религии и цинизмом священнослужителей. Страна вступила во второе десятилетие ХХ века, но все еще утопала в невежестве, об этом свидетельствовал каждый нищий-калека на каждой грязной деревенской площади, убогие поля безо всяких сельскохозяйственных машин, видневшиеся с дороги, а здесь, в старой почтовой станции — поблекшее дерево, вышитые цветы, щербатая посуда, каждая трещинка в стене. Грибшин, лежа без сна, чувствовал, что каждый атом этой комнаты заряжен русской ленью.
Грибшин презирал мертвенный свет, заливавший железнодорожную станцию, однако там, где были синематографическое оборудование, цирковой шатер и вагон для прессы, люди жили в обществе, работали, спорили, отстаивали свои интересы. Там была современность. А этот запущенный дом, в котором он сегодня ночевал, эта Россия, в которую он бежал так бездумно, была каким-то удаленным блуждающим астероидом. Грибшин с удовольствием разнес бы его на куски.
Пять
Менее чем в трехстах метрах от грибшинской почтовой станции, в бревенчатой избе, за грубо отесанным деревянным столом сидел другой приезжий, а перед ним лежал ворох бумаг, на которых располагались таблицы со множеством цифр. Приезжий был маленький и лысый; рыжую бородку он сбрил в Париже. Он морщился и время от времени потирал подбородок. Он гордился тем, что равнодушен к своей внешности, но без бороды ему было не по себе. На краю стола стыл в миске грибной суп. За спиной у мужчины стояла женщина и глядела ему через плечо на грифельную доску. Ее мрачное, жесткое лицо, казалось, освещал только свет, отраженный от его лысины.
Сегодня люди топтались по доскам пола с такой силой, словно дело происходило на поминках. Постоянный жилец дома, старик-вдовец, расположился в углу под аляповатой иконой, изображающей апостолов. У него выдался трудный день, и глаза его слипались. Бобкин, молодой человек, который привел сегодня утром эту загадочную супружескую пару, стоял рядом. Тарас, представитель местного пролетариата, высокий, худой, одетый в праздничное, только что прибыл с бумагами.
— Участие районных Советов, — провозгласил сидящий за столом человечек, просочившийся через пористые мембраны ссылки под фамилией Иванов. Он уставился на цифры. — Довольно активное; я уже доказал, что активность районных Советов предвещает успешную мобилизацию крестьян. Грамотность среди взрослого населения — выше средней. Аренда земли дешевле, чем в Туле — отчего бы это? Церкви. Бани. Синематографы… — Он остановился и, не поднимая головы, спросил: — Это свежие цифры?
— Я их переписал из торгового альманаха, ваше благородие.
— Какого года издания? Тут нет даты. — Он устремил на рабочего суровый взгляд, глаза его горели, как угли. — 1910? 1901? Первый? Вот эти цифры производства передельного чугуна — они из какой эпохи? Динозавров? Ни к черту не годится!
Тарас покраснел.
— Вроде не старый был… — пробормотал он.
Женщина рассердилась еще больше мужа, и не только оскорбилась, но воспылала подозрением. Костюм у рабочего был дешевый, но чистый и аккуратный — именно так мог одеться провинциальный филер, желая втереться в доверие. Правительственные шпионы были повсюду. Иванов ударил по столу.
— Год, любезнейший! Год!
— Я принесу… честное слово…
Иванов, не сводя с рабочего сурового и пронизывающего взгляда, переждал секунду, чтобы дать ему перевести дух.
— Как вас зовут, товарищ?
— Аркадий Борисович Тарас. Я кожевник, раньше работал на заводе Лескова в Липецке…
— С какого года в партии?
— С октября, ваше благородие. Пятого года. Я состоял в заводском забастовочном комитете.
— А, да, лесковская забастовка. — Впервые с начала разговора Иванов растянул губы и показал зубы. Это он так улыбался. — Помню, жандармы там поразбивали голов кое-кому.
— А мы поразбивали кое-кому из ихних, с вашего позволения.
По правде сказать, в 1905 году, во время неудавшейся революции, счет разбитых голов на лесковском заводе был печально неравным. Человек четырнадцать рабочих были застрелены или забиты до смерти, а полицейских погибло трое. Оставшиеся в живых рабочие частично сквитались за эту несправедливость той же ночью, когда при непротивлении полиции устроили погром в небольшом еврейском квартале Липецка (хотя было не совсем понятно, какая тут связь).
— А скажите, товарищ Тарас, по-вашему, каков нынче уровень недовольства на заводе?
— А что, ваше благородие, надо еще кому-нибудь разбить голову?
— Нет, нет, нет… — настойчиво произнес Иванов. — Сейчас еще рано, революционные силы не объединились. Выступать, когда рабочие еще не готовы, — преступно , такой курс действий могут предложить только агенты-провокаторы!
— Да, ваше благородие, — ответил Тарас, сбитый с толку этаким напором. — Вы все правильно говорите, сейчас никто не захочет драться, даже жандармы. Граф — мирный человек. Мы все от него научились, ваше благородие: христианская любовь, все люди — братья, истинное Евангелие. И то, что он приехал в Астапово, мы все этим гордимся. Он наш , ваше благородие.
— Приехал, говорите? — Иванов посмотрел на кожевника, прищурившись — видимо, подозревая, что он шутит.
Тарас глядел в пол, чувствуя неодобрение Иванова.
Тот объявил:
— Царь боится графа. Этого на текущий момент достаточно. Он послал полицию, войска, шпиков. Давайте посмотрим, как народ отреагирует на смерть графа. Будут похороны, и, возможно, массовые выступления против прогнившей насквозь церкви. Что сделает полиция? А рабочие? Это отличная проба. Мы как охотники в шалаше: мы демонстрируем революционную выдержку. Посмотрим, куда полетят утки, когда их спугнут. — Он посмотрел на лист бумаги с цифрами. — Телефоны! Где статистика по телефонам?
Тарас наклонился над столом и нерешительно протянул руку к бумагам, словно ожидая, что ее тут же откусят.
— Вот. Ваше благородие, вот.
— Это, стало быть, 312 частных телефонных аппаратов? — Не поворачивая головы, он пробормотал, обращаясь к женщине: — Почти как в Самаре. — Тараса он спросил: — А количество и местонахождение телефонных станций?
— Это не удалось достать. По крайней мере, пока не удалось. Э… кажется, министерство, так сказать, держит эти цифры в секрете.
Иванов усмехнулся:
— Николашкиным министрам до такого не додуматься. Может, какой-нибудь чиновник, мелкий бюрократ, смутно догадывается, что нам нужны такого рода сведения? Может, понимает, что каждый телефонный аппарат в губернии — это нервное окончание, мгновенно соединяющееся с любым другим аппаратом в губернии и по всей России? Он понимает, что эти аппараты, взятые в совокупности, подобны животному, движимому коллективной волей тех, кто их использует? Имеет ли он представление о том, какого зверя оседлал? Должен иметь. Он не может не понимать, что единственный способ взнуздать этого зверя — физически овладеть телефонными станциями, и потому скрывает от нас количество и местонахождение этих станций. Ха-ха, очко в нашу пользу — он только мелкий бюрократ с ограниченным влиянием, а мы знаем то, что знает он, и мы — организованное движение. Вы должны достать мне список губернских телефонных станций. Наверняка он есть у самих операторов. Один из них непременно согласится сотрудничать — из солидарности с рабочими, или же уступив шантажу.
— Хорошо, ваше благородие, — отозвался Тарас, абсолютно не понимая, о чем говорит собеседник, и пытаясь это скрыть под наигранной горячностью. — Но есть одна трудность. Как вам известно, в нашей партийной ячейке стало меньше народу, поэтому перед нами стоит вопрос нехватки средств…
Тут речь кожевника прервалась — кто-то застучал кулаком в наружную дверь. Вдовец, уже почти уснувший, рывком вскочил на ноги. Подбежав к двери, он крикнул тоненьким, как облатка, голосом:
— Да?
— Тезис! — отчетливо донеслось из-за двери.
Старик повернулся к заграничным гостям, ожидая их позволения. Бобкин выкрикнул отзыв:
— Антитезис!
С другой стороны двери донесся отзыв на отзыв:
— Синтез!
Бобкин кивнул, показывая вдовцу, что можно открывать.
Явился новый гость, также не известный хозяину. Вдовец никогда не думал, что за один день в его скромную обитель может нагрянуть такая толпа чужих людей. У него шла кругом голова; он согласился поселить у себя Иванова с женой по просьбе уважаемого человека — местного школьного учителя, который безо всяких объяснений взял с него обещание молчать. Он не ожидал, что к нему явится столько людей, занятых таинственными делами, говорящих между собой на каком-то шифре со вкраплением загадочных выражений и немецких слов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Попрощавшись — руки у девушки были теплые и приятные, и Коле показалось, что в их пожатии была некая настойчивость — гости зашли в церковь, где их принял молодой священник, которому тоже не терпелось услышать новости из Москвы. Антон попросил Колю подождать в часовне, пока он со священником походит вокруг. Коля, все еще думая о девушке, не расслышал толком просьбы отца, но в конце концов осознал, что его нет рядом.
Он понял, что стоит перед иконой Богоматери, которая висела в приделе и освещалась лишь висящей сверху лампадкой. Слой копоти смягчил очертания фигуры и притушил нимб, называемый также венцом. Богоматерь была нарисована одна, без младенца, и с непроницаемым выражением лица. Так и должно быть: святых всегда изображали неестественно замкнутыми. Как однажды объяснил Антон, если намеренно подчеркивать их человечность, это лишит их божественности. Однако в глубоких темных глазах Богоматери была живая человеческая скорбь. Мать печалилась не только о сыне, но о всех невзгодах, выпадающих на людскую долю, — Коля не мог не знать об этих невзгодах после всех своих путешествий по российской глубинке. Учительница Маша сидела, одинокая, в своей жалкой кухоньке, и Коля почувствовал, что струна жалости завибрировала в нем, созвучная Машиной струне. Коля уже понимал, что именно этот аккорд жалости хотел пробудить его отец, беря его с собой в странствия, но не представлял себе, насколько глубоко это сочувствие взбудоражит его душу и до какой степени вынудит отождествить себя с другим человеком. Он покраснел.
Он уже хотел идти прочь, но глаза иконы удержали его. Зрачки слабо светились — неизвестный художник каким-то образом искривил плоскость, играя линией и цветом, чтобы вдохнуть жизнь в двумерное изображение. Глаза эти отыскали Колю, затерянного в лихорадочном смущении, приподняли его и вытянули наружу.
Тут Коля осознал, что икона блестит, отражая и увеличивая свет лампады. Художник что-то такое сделал с поверхностью иконы, отчего она казалась влажной, и это делало ее более плотяной, плодовитой. Если смотреть на икону достаточно долго, как делал ошеломленный и растерянный Коля, казалось, что блеск сползает по лицу Богородицы вниз. У Коли горела кожа параллельно этому движению, словно по ней ползла капля горячего масла. Он увидел, или ему показалось, что увидел, вздувающийся пузырек, дрожащий в сквозняке часовни: слеза. Да, это была слеза. Она трепетала и набухала, сомневаясь в собственном существовании. Икона плакала. Коля протянул руку, проник в плоскость образа, и когда отдернул пальцы, они были влажные, или ему так показалось.
Слеза.
Мальчику было только четырнадцать лет — возраст, когда эмоциональное восприятие многократно усилено. Он стоял перед иконой полчаса, пока не вернулись отец со священником. Время клубилось вокруг него. Впоследствии он понял, что молился, или как это называется, когда молишься без слов и ничего сознательно не просишь.
Через несколько дней они вернулись домой, Коля — почти утратив дар речи. Он опять начал ходить в гимназию. Отец вновь просиживал у себя в кабинете, предаваясь размышлениям, а может быть, отчаянию из-за долгов и расходов. Но Коля не верил, что вернулся в Москву целиком. Его тело до сих пор пронизывал озноб, а школьные уроки и домашние дела доходили до него словно бы сквозь обмотавшее голову полотенце. Он никому не рассказал о чуде слезоточивой иконы. Он не понимал, как ему теперь возвратиться к прежней школьной жизни, и как ответить на этот зов божественной благодати.
Отец как-то почуял, что сын не в своей тарелке. Он обычно не обращал внимания на Колино настроение и вообще не замечал его, ходя по дому. И мальчик по большей части старался не попадаться отцу на глаза. Но теперь отец вспомнил, что наткнулся на сына, стоявшего с разинутым ртом перед иконой в Бокинской церкви, и тогда это показалось ему странным. Но он слишком увлекся разговором с отцом Михаилом, молодым священником, неожиданно сведущим в мирских делах, и не обратил внимания. Он перебрал в памяти события того дня.
— Маша Тупакова, — догадался он.
Коля покраснел, хотя лишь потому, что имя учительницы было произнесено так небрежно. Он не знал ее фамилии. Он рассердился, что отец так легко попал в цель, словно Колино сердце было размером с фанерный щит для реклам. И в то же время отец омерзительно, чудовищно ошибался; он счел, что Коля страдает от какой-то банальной романтической влюбленности. Конечно, он же не знал о Бокинской Богоматери. О дрожащей слезе. Колю охватил священный трепет перед хранимой им самим тайной.
— Умненькая девушка, — сказал через некоторое время Антон Николаевич, выразительно кивая головой. — Она в конце концов хорошо устроится.
Коля не ответил, думая о Машином будущем, которое отец предсказал так неопределенно и вместе уверенно. Антон оглядел Колю, слегка обрадовавшись, что так легко разгадал его печаль, и тут же потерял интерес к чувствам сына. Сам он переспал с Машей Тупаковой в прошлом году, и на следующий год не возьмет с собой сына, чтобы можно было опять с нею переспать. Теперь ему хотелось вернуться в кабинет; через час надо нести жене настой ромашки. Но мальчик стоял столбом, не благодаря отца за проницательность и не прося, чтобы его отпустили, и Антону опять стало не по себе, как часто случалось в этом запущенном, тесном, обтерханном, заложенном и перезаложенном доме. Он тосковал по странствиям; в пути мальчик был куда более интересным собеседником. А здесь присутствие сына вынуждало Антона поддерживать разговор через силу.
— Не знаю, заметил ты или нет, — начал Антон, — но та икона в Бокинской церкви пользуется необычной славой. Если на нее внимательно смотреть, и еще, наверное, быть в соответствующем расположении духа, часто можно увидеть, как Дева Мария плачет, настоящими слезами. Их можно потрогать. Паломники являются к ней отовсюду. Они клянутся, что икона чудотворная. Богоматерь Бокинская за год исцеляет больше народу, чем казенная больница в Тамбове, ты можешь себе представить? Фокус в том, что к оборотной стороне иконы приделаны два резервуара с водой, а через глаза просверлены микроскопические отверстия. Их не видно, особенно при таком освещении. Отец Михаил в прошлом году показывал мне, как это устроено. — И Антон добавил, благодушно улыбаясь: — И уж у него-то церковь не пустует! Конечно, у него есть подражатели. Я не удивлюсь, если на будущий год в каждом приходе губернии будет своя плачущая Богоматерь.
Колю не удивило такое объяснение. Конечно, именно так, это и есть объяснение, он это всегда знал, а память о том, что когда-то он думал иначе, была слишком неправдоподобна и до того унизительна, что ее никогда, ни за что не удастся вытравить или изгнать. Он нуждается в том, чтобы верить — вот что самое отвратительное, вот недостаток его характера. Однако такой недостаток был и у других.
Отец повернулся, уже уходя, но остановился и задумался. Он сказал:
— В Бокине, конечно, нет никакого чуда, в религиозном смысле этого слова. Но подумай, как гениален был этот изобретатель. Я имею в виду не только емкости с водой. Подумай о соединении мифа, суеверия, веры, и особенно — искусства повествования, которое сделало возможным такой обман. Это гений, а гений — единственное, что приближает нас к Богу. А теперь извини, мне надо кое-что сделать у себя в кабинете.
На службе у Мейера Грибшин будет разъезжать по России гораздо больше, чем когда-либо Антон (отец продолжал свои ежегодные объезды, принося домой вести о неуклонном прогрессе школ), и часто будет сталкиваться с отвратительной глупостью религии и цинизмом священнослужителей. Страна вступила во второе десятилетие ХХ века, но все еще утопала в невежестве, об этом свидетельствовал каждый нищий-калека на каждой грязной деревенской площади, убогие поля безо всяких сельскохозяйственных машин, видневшиеся с дороги, а здесь, в старой почтовой станции — поблекшее дерево, вышитые цветы, щербатая посуда, каждая трещинка в стене. Грибшин, лежа без сна, чувствовал, что каждый атом этой комнаты заряжен русской ленью.
Грибшин презирал мертвенный свет, заливавший железнодорожную станцию, однако там, где были синематографическое оборудование, цирковой шатер и вагон для прессы, люди жили в обществе, работали, спорили, отстаивали свои интересы. Там была современность. А этот запущенный дом, в котором он сегодня ночевал, эта Россия, в которую он бежал так бездумно, была каким-то удаленным блуждающим астероидом. Грибшин с удовольствием разнес бы его на куски.
Пять
Менее чем в трехстах метрах от грибшинской почтовой станции, в бревенчатой избе, за грубо отесанным деревянным столом сидел другой приезжий, а перед ним лежал ворох бумаг, на которых располагались таблицы со множеством цифр. Приезжий был маленький и лысый; рыжую бородку он сбрил в Париже. Он морщился и время от времени потирал подбородок. Он гордился тем, что равнодушен к своей внешности, но без бороды ему было не по себе. На краю стола стыл в миске грибной суп. За спиной у мужчины стояла женщина и глядела ему через плечо на грифельную доску. Ее мрачное, жесткое лицо, казалось, освещал только свет, отраженный от его лысины.
Сегодня люди топтались по доскам пола с такой силой, словно дело происходило на поминках. Постоянный жилец дома, старик-вдовец, расположился в углу под аляповатой иконой, изображающей апостолов. У него выдался трудный день, и глаза его слипались. Бобкин, молодой человек, который привел сегодня утром эту загадочную супружескую пару, стоял рядом. Тарас, представитель местного пролетариата, высокий, худой, одетый в праздничное, только что прибыл с бумагами.
— Участие районных Советов, — провозгласил сидящий за столом человечек, просочившийся через пористые мембраны ссылки под фамилией Иванов. Он уставился на цифры. — Довольно активное; я уже доказал, что активность районных Советов предвещает успешную мобилизацию крестьян. Грамотность среди взрослого населения — выше средней. Аренда земли дешевле, чем в Туле — отчего бы это? Церкви. Бани. Синематографы… — Он остановился и, не поднимая головы, спросил: — Это свежие цифры?
— Я их переписал из торгового альманаха, ваше благородие.
— Какого года издания? Тут нет даты. — Он устремил на рабочего суровый взгляд, глаза его горели, как угли. — 1910? 1901? Первый? Вот эти цифры производства передельного чугуна — они из какой эпохи? Динозавров? Ни к черту не годится!
Тарас покраснел.
— Вроде не старый был… — пробормотал он.
Женщина рассердилась еще больше мужа, и не только оскорбилась, но воспылала подозрением. Костюм у рабочего был дешевый, но чистый и аккуратный — именно так мог одеться провинциальный филер, желая втереться в доверие. Правительственные шпионы были повсюду. Иванов ударил по столу.
— Год, любезнейший! Год!
— Я принесу… честное слово…
Иванов, не сводя с рабочего сурового и пронизывающего взгляда, переждал секунду, чтобы дать ему перевести дух.
— Как вас зовут, товарищ?
— Аркадий Борисович Тарас. Я кожевник, раньше работал на заводе Лескова в Липецке…
— С какого года в партии?
— С октября, ваше благородие. Пятого года. Я состоял в заводском забастовочном комитете.
— А, да, лесковская забастовка. — Впервые с начала разговора Иванов растянул губы и показал зубы. Это он так улыбался. — Помню, жандармы там поразбивали голов кое-кому.
— А мы поразбивали кое-кому из ихних, с вашего позволения.
По правде сказать, в 1905 году, во время неудавшейся революции, счет разбитых голов на лесковском заводе был печально неравным. Человек четырнадцать рабочих были застрелены или забиты до смерти, а полицейских погибло трое. Оставшиеся в живых рабочие частично сквитались за эту несправедливость той же ночью, когда при непротивлении полиции устроили погром в небольшом еврейском квартале Липецка (хотя было не совсем понятно, какая тут связь).
— А скажите, товарищ Тарас, по-вашему, каков нынче уровень недовольства на заводе?
— А что, ваше благородие, надо еще кому-нибудь разбить голову?
— Нет, нет, нет… — настойчиво произнес Иванов. — Сейчас еще рано, революционные силы не объединились. Выступать, когда рабочие еще не готовы, — преступно , такой курс действий могут предложить только агенты-провокаторы!
— Да, ваше благородие, — ответил Тарас, сбитый с толку этаким напором. — Вы все правильно говорите, сейчас никто не захочет драться, даже жандармы. Граф — мирный человек. Мы все от него научились, ваше благородие: христианская любовь, все люди — братья, истинное Евангелие. И то, что он приехал в Астапово, мы все этим гордимся. Он наш , ваше благородие.
— Приехал, говорите? — Иванов посмотрел на кожевника, прищурившись — видимо, подозревая, что он шутит.
Тарас глядел в пол, чувствуя неодобрение Иванова.
Тот объявил:
— Царь боится графа. Этого на текущий момент достаточно. Он послал полицию, войска, шпиков. Давайте посмотрим, как народ отреагирует на смерть графа. Будут похороны, и, возможно, массовые выступления против прогнившей насквозь церкви. Что сделает полиция? А рабочие? Это отличная проба. Мы как охотники в шалаше: мы демонстрируем революционную выдержку. Посмотрим, куда полетят утки, когда их спугнут. — Он посмотрел на лист бумаги с цифрами. — Телефоны! Где статистика по телефонам?
Тарас наклонился над столом и нерешительно протянул руку к бумагам, словно ожидая, что ее тут же откусят.
— Вот. Ваше благородие, вот.
— Это, стало быть, 312 частных телефонных аппаратов? — Не поворачивая головы, он пробормотал, обращаясь к женщине: — Почти как в Самаре. — Тараса он спросил: — А количество и местонахождение телефонных станций?
— Это не удалось достать. По крайней мере, пока не удалось. Э… кажется, министерство, так сказать, держит эти цифры в секрете.
Иванов усмехнулся:
— Николашкиным министрам до такого не додуматься. Может, какой-нибудь чиновник, мелкий бюрократ, смутно догадывается, что нам нужны такого рода сведения? Может, понимает, что каждый телефонный аппарат в губернии — это нервное окончание, мгновенно соединяющееся с любым другим аппаратом в губернии и по всей России? Он понимает, что эти аппараты, взятые в совокупности, подобны животному, движимому коллективной волей тех, кто их использует? Имеет ли он представление о том, какого зверя оседлал? Должен иметь. Он не может не понимать, что единственный способ взнуздать этого зверя — физически овладеть телефонными станциями, и потому скрывает от нас количество и местонахождение этих станций. Ха-ха, очко в нашу пользу — он только мелкий бюрократ с ограниченным влиянием, а мы знаем то, что знает он, и мы — организованное движение. Вы должны достать мне список губернских телефонных станций. Наверняка он есть у самих операторов. Один из них непременно согласится сотрудничать — из солидарности с рабочими, или же уступив шантажу.
— Хорошо, ваше благородие, — отозвался Тарас, абсолютно не понимая, о чем говорит собеседник, и пытаясь это скрыть под наигранной горячностью. — Но есть одна трудность. Как вам известно, в нашей партийной ячейке стало меньше народу, поэтому перед нами стоит вопрос нехватки средств…
Тут речь кожевника прервалась — кто-то застучал кулаком в наружную дверь. Вдовец, уже почти уснувший, рывком вскочил на ноги. Подбежав к двери, он крикнул тоненьким, как облатка, голосом:
— Да?
— Тезис! — отчетливо донеслось из-за двери.
Старик повернулся к заграничным гостям, ожидая их позволения. Бобкин выкрикнул отзыв:
— Антитезис!
С другой стороны двери донесся отзыв на отзыв:
— Синтез!
Бобкин кивнул, показывая вдовцу, что можно открывать.
Явился новый гость, также не известный хозяину. Вдовец никогда не думал, что за один день в его скромную обитель может нагрянуть такая толпа чужих людей. У него шла кругом голова; он согласился поселить у себя Иванова с женой по просьбе уважаемого человека — местного школьного учителя, который безо всяких объяснений взял с него обещание молчать. Он не ожидал, что к нему явится столько людей, занятых таинственными делами, говорящих между собой на каком-то шифре со вкраплением загадочных выражений и немецких слов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28